Пельцер: «С тех пор, конечно, русский ежедневно получал свою чашку кофе. И клянусь вам, уже назавтра, когда Лени принесла ему кофе – в тот день он работал не с каркасниками, я успел перевести его за стол к тем, кто заканчивали венки, к Хельтхоне, – клянусь вам, на следующий день Лени уже не по святой наивности и отнюдь не бессознательно, а вполне сознательно, с улыбкой оглянувшись по сторонам и проверив обстановку, положила левую руку на его правую. Прикосновение это продолжалось секунду, но пронзило его насквозь, как электрический заряд. Он просто-таки подскочил. Я видел это собственными глазами и могу поклясться, что так оно и было; только она не знала, что я за ними наблюдаю; я стоял на пороге моей темной конторы и заглядывал в мастерскую, хотел посмотреть, что будет с кофепитием. Знаете, что я подумал, – конечно, это звучит грубо, но мы, цветоводы, не такие уж эфирные создания, как вообразили некоторые, – я подумал: «Ах ты черт побери, вот дает, ну и ну, да она прямо вешается ему на шею». Вот что я подумал и, честно говоря, позавидовал русскому и приревновал к нему Лени. Надо сказать, Лени была сексуально прогрессивной особой, ее не интересовало, что по традиции инициатива принадлежит мужчине; она сама захватила инициативу, положив свою руку на его. Правда, она точно знала, что в его положении он не мог быть активной стороной; и все же она проявила смелость, если хотите, нахальство – и с точки зрения секса, и с политической точки зрения».
С того самого дня в сердцах наших героев, как стало известно авт. (о Лени через Маргарет, о Борисе через Богакова), «вспыхнула страстная любовь» – означенные свидетели показали это слово в слово.
Пельцер о деловых качествах Бориса: «Можете мне поверить, я хорошо разбираюсь в людях, с первого же дня я понял, что этот русский был человеком высокоинтеллигентным, к тому же хорошим организатором. Неофициально он уже через три дня стал заместителем Грундча по бригаде приемки: с Хёльтхоне и Цевен он прекрасно ладил; фактически они были его подчиненными, хотя, разумеется, не должны были знать, что подчинены ему. На свой лад он был художник, тем не менее довольно скоро смекнул, в чем состоит вся наука: надо экономить сырье. Надписи на лентах тоже не вызывали у него особых переживаний, хотя, на мой взгляд, они были ему не по нутру. «Ты пал за фюрера, нацию и отечество» или «…отряд СА-112» и так далее. День-деньской через его руки проходили свастика и немецкие орлы, но это, как ни странно, не выводило его из равновесия. Однажды в сугубо частной беседе у меня в кабинете – шкаф с лентами и с соответствующими бухгалтерскими книгами, который там стоял, перешел позже в его единоличное ведение, – гак вот однажды я спросил у него: «Борис, скажите мне как на духу, все эти эмблемы – свастики и орлы – вас не смущают?» И он ответил мне, ни минуты не мешкая. «Господин Пельцер, – сказал он, – вы, конечно, не обидитесь, иначе вы не завели бы этот разговор, вы не обидитесь, если я скажу: для меня своего рода утешение не только догадываться, не только знать, но и своими глазами видеть, что и военнослужащие войск СА – люди смертные. А что касается свастик и орлов, то я совершенно ясно отдаю себе отчет, в какую историческую ситуацию попал». Вскоре и он и Лени стали просто незаменимыми работниками. Этот факт я хочу подчеркнуть особо. Вот почему я не только не пакостил ему, но помогал – это же относится и к Лени, – я поступал так, исходя из интересов дела. Не такой уж я филантроп, человек не от мира сего. Разве я когда-нибудь это утверждал? Парень обладал прямо-таки фантастической любовью к порядку и к тому еще организаторскими способностями. Кроме того, он умел ладить с людьми, даже Ванфт и Шелф, видя, как он вкалывает, примирились с ним. Уверяю вас, в условиях свободного предпринимательства этот парень пошел бы далеко. Знаю, он был инженером и, наверное, разбирался в своей математике, но это особая статья… Удивительно, что он первый обратил внимание на одно обстоятельство, хотя я уже лет десять был хозяином этой лавочки, а Грундч почти сорок лет протрубил на такой работе. Но никто из нас ничего не заметил, даже наша умница-разумница Хёльтхоне; никто не заметил, а он заметил. Каркасники – я имею в виду бригаду по каркасам – снижали общий ритм. А. почему? Да потому, что бригада отделочников давала высочайшую производительность труда. Это раз. А бригада по приемке благодаря Борису и Хёльтхоне была у меня такая, что лучшей я не мог бы себе и пожелать. Это два. Следовательно, надо было перегруппировать силы. Цевен я отослал обратно к столу каркасников; она немножко поворчала, но я компенсировал ее деньгами; результаты не заставили себя ждать: выработка сразу поднялась на двенадцать – пятнадцать процентов. Надеюсь, вас теперь не удивляет, что я был заинтересован в работе русского и в его благополучии. Кроме того, люди наверху говорили мне иногда прямо, а иногда намеками: дескать, я должен следить за тем, чтобы с ним не случилось ничего дурного; наверху у него был мощный покровитель. Понятно, такие истории легко сказываются, но не просто делаются. Это ничтожество – шпик Кремп – и истеричка Ванфт могли буквально в два счета погубить мое заведение. Между прочим, ни одна живая душа – ни Лени, ни Грундч – не знала, что я выделил Борису шесть квадратных метров хорошо удобренной земли в моей личной маленькой теплице, выделил ему шесть квадратных метров, чтобы он выращивал на них табак, огурцы и помидоры».
Авт. должен признать, что по отношению к пережившим войну свидетелям из цветоводства Пельцера, встречавшихся с Лени в годы плетения венков, он избрал путь наименьшего сопротивления, то есть посещает свидетелей в зависимости от их доступности. Поскольку при втором визите авт. к Ванфт та еще более демонстративно повернулась к нему спиной, он перестал к ней обращаться. Пельцер, Грундч, Ильза Кремер и Хёльтхоне оказались доступны в равной степени и в равной степени разговорчивы – правда, Кремер была несколько менее общительна. Но именно из-за равной доступности свидетелей авт. затрудняется в выборе, или, если хотите, в избрании очередной жертвы. Хёльтхоне привлекает его своим исключительно вкусным чаем и строго, со вкусом обставленным домом, а также своей как бы законсервированной холеной красотой. Авт. нравится, что Хёльтхоне не скрывает своих сепаратистских взглядов и что она до сих пор их придерживается; отпугивает его от Хёльтхоне только одно: крошечная пепельница и то обстоятельство, что X. явно не жалует заядлых курильщиков.
«Ну, хорошо, наша земля (под «нашей землей» Хёльтхоне понимает землю ФРГ, Северный Рейн – Вестфалию. Авт.) имеет, стало быть, самые высокие налоговые поступления и поддерживает другие бедные земли, которые получают мало налогов. Жаль, что никому не придет в голову пригласить к нам в гости граждан из так называемых бедных земель, например из Шлезвиг-Гольштинии или из Баварии. Очень жаль! Может, они прекратили бы тогда считать гроши в чужом кармане. Пусть только подышат нашим зачумленным воздухом. Воздухом, который как раз и является одной из причин того, что здесь зарабатывают много денег. А чего стоит наша невкусная, просто-таки отвратительная вода!… Пусть какой-нибудь баварец, который привык к своим чио тым, как слеза, озерам, или гольштинец, который гордится своими огромными пляжами, пусть они приедут к нам и выкупаются в Рейне. Уж конечно, они вылезут оттуда черные от дегтя, а может, даже вывалявшиеся в перьях! А теперь взгляните на их Штрауса! Вся его карьера – сплошное темное пятно… В ней все неясно. Впрочем, и выяснять нечего, он просто темный субъект; неясные моменты всегда темные… И этот тип набрасывается на нашу землю (Северный Рейн – Вестфалию. Авт.) буквально с пеной у рта! Почему, собственно? Да потому, что у нас немножко более прогрессивные порядки… Его бы заставить прожить года три в Дуйсбурге, Дормаже или Весселинге. Пожить со всей его родней. Тогда он узнает, как достаются деньги и почем фунт лиха…
Деньги, которые после поступают к нему в казну и которые он еще имеет наглость поносить… Поносить только потому, что наше земельное правительство – хоть и оно не такой уж подарок, – но все же, все же наше правительство не проводит курса ХДС, а тем паче ХСС. Вы понимаете, что я хочу сказать? Почему, собственно, я должна испытывать пресловутое «естественное чувство единства»? Почему, собственно? Разве германскую империю основывала я? Или, может, я выступала за ее основание? Нет! Какое мне дело до того, что происходит на севере, на юге и в центре Германии? Вспомните только, как мы попали в эту самую империю. Только из-за проклятых пруссаков. А что у нас с ними общего, кто продал нас в 1815 году? Может быть, мы сами? И разве они спросили наше мнение? Разве они устроили какое-то подобие плебисцита? Пет, уж поверьте мне. Так пусть Штраус поплавает в Рейне и подышит воздухом Дуйсбурга… Но он себе прохлаждается в своем здоровом баварском климате. Зато как только этот тип всходит на трибуну, как он тут же обливает помоями «Рейн и Рур». Что общего у нас с разными темными элементами, с дремучими провинциалами? У нас у самих достаточно темных элементов. Поразмыслите надо всем этим хорошенько! (Авт. обещал Хёльтхоне выполнить ее просьбу). Нет, я была и буду сепаратисткой! Не возражаю, если к нам примкнут вестфальцы. Впрочем, что они могут дать? Клерикализм, хажество и свой картофель… Кажется, они специализируются на картофеле, точно не знаю да и не хочу знать… А что касается их лесов и полей, ну что ж, на здоровье! Но их я тоже не могу привезти к себе домой – они останутся там, где были… Да, против вестфальцев я не возражаю. Пускай примкнут, а больше нам никого не надо. Кстати, эти вестфальцы вечно обижаются, считают, что их дискриминируют; вечно они ноют и хнычут из-за «дискриминации в продолжительности радиовещания», будто бы им дают слишком мало времени. Словом, чепуха! С этими вестфальца-ми одна морока… Знаете, чем мне так нравится Лени? Она типичная рейнка. И еще доложу вам насчет Бориса, хотя знаю, что вас это поразит. Борис казался мне больше рейнцем, чем мои земляки. Не считая, конечно, Пельцера. В Пельцере так органично уживается