— Мы думали, — пробормотал Павлуня. — В танковые…
— Вот тебе танковые! — не пожалела ладони Марья Ивановна.
Павлуня, почесывая затылок, поплелся в свою комнату. Там, в полутьме и одиночестве, он пустился в неторопливые раздумья. Вспомнил, как их с Бабкиным в один день и час вызвали на медицинскую комиссию. Крепкий загорелый Бабкин сразу понравился всем.
«Куда служить пойдем, молодой человек?» — зашуршал бумажками доктор.
«В танковые», — поделился заветной мечтой Павлуня, стоя перед комиссией тощий, с цыплячьей грудью и тонкими руками, по которым гуляли синие пупырышки.
Его долго поворачивали во все стороны, щупали затылок и живот, читали медицинскую карту, здорово исписанную, спрашивали, чем болел в детстве и на что жалуется теперь. Павлуня отвечал с удовольствием, вспоминал все свои давние болезни: редко когда его слушали так серьезно, не перебивая. Потом сказали очень вежливо:
«Хорошо, идите. До свидания».
«И вам тоже всего доброго», — проговорил Павлуня и журавлем зашагал одеваться, уверенный, что Советская Армия и особенно ее бронетанковые силы без него никак не обойдутся. Дома на вопрос матери, годен ли сын в солдаты, отвечал кратко, по-военному: «Так точно!» Вот тебе и «так точно» — отсрочка.
Вспомнил Павлуня, как часто в последние дни Бабкин водил его за собой: на учебу звеньевых, на склад, где семена, в поле, к колодцам. Как заводил он речь про самостоятельность и ответственность механизатора — видно, не зря это.
Пока Павлуня вяло размышлял, Марья Ивановна на кухне подсчитывала свои расходы. Скорая на денежный счет, она живо прикинула, сколько рублей выбросила на ветер, и в сердцах пробормотала:
— Дура я полоумная! Колотить меня, да огромной дубиной! — И позвала: — Пашка, явись!
Дверь приоткрылась. Когда Марья Ивановна говорила таким голосом, нужно было ожидать быстрой расправы. Сейчас Павлуня подходил к матери без страха. Остановился перед ней, спросил равнодушно:
— Ну?
Такое безразличие озадачило Марью Ивановну и немного охладило ее, хотя голос и гремел с прежней силой:
— Садись теперь! Садись, милок! Ешь! Для кого я столько добра наворотила?! Ешь! Лопай!
Павлуня уселся, подперев ладонями щеки.
Марья Ивановна с грохотом ставила перед ним кастрюли, сковородки, тарелки, приговаривала:
— Ешь, кушай! Поправляйся! Я-то, дубина, хотела Лешачиху удивить — переплюнуть! Думала: лопнет, старая, от зависти!.. Лопнет! Только от смеха!
Марья Ивановна потчевала сына, гремя на весь большой дом, а безучастный Павлуня сидел и лениво кушал. Мать посмотрела, помолчала, потом спросила отрывисто:
— Вкусный гусь-то?
— Ничего…
— Как так ничего?!
Сама взяла кусочек, попробовала с обиженным видом, да так увлеклась, что расправилась с доброй половиной и поглядела веселей. По лицу ее вдруг пробежала неясная усмешка. Павлуня так удивился перемене, что отложил вилку.
— Ешь, Паша, — задумчиво сказала Марья Ивановна, и сын вытаращил глаза.
Давно мать не называла его Пашей. В сердцах именовала дармоедом, на людях звала Павлуней, в добром духе кликала Пашкой, а распалясь, кричала, что придется, не выбирая слов.
— Мишка, говоришь, в армию идет, а ты, значит, нет… — тихо проговорила Марья Ивановна. — Так чего же я психую, дура?
— Может быть, еще… кто знает… — подал голос Павлуня, но она не слушала, похаживала по кухне, улыбаясь теперь вовсю, как и ее красное упитанное солнце над крыльцом.
Вдруг она подмигнула сыну:
— Пускай теперь, старая, без работника проживет! А мы поглядим. Пускай одна со своим дурнем Женькой останется, а мы посмотрим! Нам с тобой и без Бабкина хорошо будет!
«Плохо будет», — мысленно возразил ей Павлуня, но вслух ничего не сказал: редко он видел мать такой покладистой и не хотел перечить ей.
ПРОВОДЫ
— Вставай, хозяин!
Павлуня удивился такому обращению и открыл глаза. Они у него, словно у ребенка, и после крепкого сна остались чистыми, только веки слегка припухли. Возле постели стояла Марья Ивановна. Что-то необычное было сегодня в ней. Павлуня пригляделся: мать красиво причесана. Заметив его взгляд, пояснила:
— Это не для себя, а ради проводов.
«Проводы» — тоскливое слово защемило сердце. Павлуня выпростал из-под одеяла тощие ноги, задумчиво уселся на постели. На спинке стула висела белая рубаха, которую он вчера выгладил, на ней — новый галстук. «Будто праздник», — подумал Павлуня, нащупывая ногой любимые домашние туфли — теплые, с войлочной стелькой. Потом побрел умываться.
— Почище! — приказала Марья Ивановна, с большим аппетитом поглощая гуся с капустой. — Пусть они видят: не грязнее мы их!
«Они» — это Настасья Петровна и Бабкин.
Накормив сына до отвала, Марья Ивановна только после этого позволила ему одеться. Павлуня пропихнул неловкие руки в рукава рубахи, натянул брюки, ботинки со скрипом.
— Господи, как в церкву собрался! — воскликнула его грешная и совсем не богомольная мать. Она хотела добавить, что рубаха очень идет к синим Павлуниным глазам, но высказала это, как умела: — Дешевенькая рубашка, а видная.
Однако ни рубаха, ни пиджак не сделали сына взрослее. Черное оттеняло бледность его щек, а узел галстука никак не вязался с тощей шеей. Парень смахивал на гусака в пиджаке.
— А ничего ты вымахал! — удивилась Марья Ивановна, похаживая вокруг сына, одергивая на нем костюм. — И когда успел!
Они вышли на улицу.
— Поливает! — рассердилась Марья Ивановна. — Зря прическу сделала, целый трояк извела!
Дождь не поливал, он шипел, тихий, невидимый, надоедливый. Павлуня любил такой дождь: под него хорошо думалось и легко спалось.
— Гляди! — мать пихнула его локтем, и Павлуня увидел Бабкина, Женьку и Лешачиху.
Настасья Петровна шла в теплой середине, а ребята с обеих сторон так ласково вели ее под руки, что Марья Ивановна запыхтела:
— Хрустальная! Расколется! — и тоже велела сыну взять ее под локоть.
— Ладно тебе уж, — нахмурился Павлуня, но все же, просунув руку, неловко повел Марью Ивановну, а та гордилась, словно невеста.
Небо было серое, думы у Павлуни — невеселые. Зато Мишина тетка ликовала: счастье вроде бы показало ей свою раскормленную физиономию: Бабкин уходил, Павлуня оставался, теперь-то она слепит из него все, что захочет.
«Первым делом — к хозяйству за уши притяну!» — мечтала Марья Ивановна, размашисто шагая рядом с Павлуней, и губы ее не расставались с улыбкой.
У клуба стоял автобус, шумел народ.
— Садись! — скомандовал молодой начищенный офицер, недовольно косясь на толпу, которая вся подалась к автобусу.
Призывники полезли валом, галдя и толкаясь, и тут всем сразу стало видно, какие они еще не воины, а совсем мальчишки.
— Не могли уж два автобуса подать! — громко возмутилась Марья Ивановна.
Офицер оглянулся на нее. Парни уселись. Места хватило всем. Офицер еще раз, теперь насмешливо, поглядел на тетку и легко вспрыгнул в автобус.
— Козлик! — хмыкнула Марья Ивановна, но очень тихо, чтобы тот не услышал.
В окошки глядели глазастые да ушастые. Провожающие все враз испуганно загомонили, стараясь в эти последние минуты выкрикнуть самое необходимое. Бабкин кивнул Павлуне. Автобус покатил. Люди пошли следом, махая руками. Павлуня остался стоять, ссутулясь.
— Распрямись! — хлопнула его по спине Марья Ивановна. — Живи веселей!
НОВЫЙ ДИРЕКТОР
Павлуня ходил из угла в угол. Марья Ивановна шумно пила чай, отдуваясь и покряхтывая. Изредка она с укоризной поглядывала на сына. Наконец напилась и благодушно осведомилась, с чего это Пашка снует по горенке, словно таракан по столу.
— Тоска, — пробормотал Павлуня.
Мать искренне удивилась:
— Тоска?! Господи, с чего же?! Сыт, одет, обут — и тоска? Промнись, тогда и аппетит нагрянет.
Сын послушно оделся, вышел на улицу. Дождик накрапывал так лениво, будто и сам сомневался: разойтись или остановиться. Было то неопределенное время, когда народ только еще возвращался с работы и на вечерний отдых пока не настроился.
Сейчас, осенью, люди шли неторопливо, без шума. Тише стало на улице. Нет на дороге чужих машин — только свои.
— Здравствуй, Павлуня, милок! — улыбались бабушки у магазина.
Этим бабушкам можно улыбаться — они сделали свое: вырастили вместе с ребятами хорошую морковку на бедных песках. Теперь они пока отдыхают до весны.
А механизаторам забот не убавилось: ремонт, учеба, вывозка минералки да органики, тара, семена — да мало ли еще дел оставили на зиму, только-только успеть развернуться до весны.
Павлуне по душе осень: тишина приходит в деревню, и люди по-старинному здороваются с незнакомыми на улице, а со своими останавливаются прямо посередке:
— Как Миша? Что пишет?
И никому нет дела: а как живет на свете несчастный Павлуня?
Он добрел до нового дома. Посмотрел на Трофимовы окна.
«Если что — к Боре иди, к Настасье Петровне», — сказал, прощаясь, Бабкин. Но Боря Байбара в командировке, а к Лешачихе он не пойдет — совестно. Да и с чем идти? Никакой беды не стряслось, только зеленая муть на душе.
Павлуня постоял у чужой двери, подумал и решил уже поворачивать оглобли, как вдруг скрипнули петли, и появился сам хозяин, сумрачный, черный.
— A-а, это ты, брат! Я думал — кошка. Проходи, проходи!
Павлуня, скинув сапоги у порога, в одних теплых носках прошагал в комнату, сел, убрав ноги под стул, подложив для мягкости руки под себя.
Трофим сглотнул какую-то таблетку, запил водой, Павлуня поморщился.
— Погодка-а, — подал парень слабый голос.
Трофим посмотрел на него и сердито пожаловался вдруг:
— Плохо мне, брат.
Павлуня понимающе кивал:
— И мне… очень…
— Давай тогда чаи гонять!
Чай взбодрил Павлуню, порозовел и Трофим, неотвязная боль вроде бы отпустила, дала вздохнуть. Он начал расспрашивать гостя про жизнь да заботы, а Павлуня тянул одно: тошно без Мишки, скучно.