До наступления часа икс всех троих следовало куда-нибудь отправить, притом самым естественным образом, а затем суметь спрятать сумки в маленькой квартире так, чтобы Ваня, вернувшись, на них случайно не наткнулся. Помню, что в конце недели должен был примчаться из Крыма Алекс и забрать у меня все трофеи.
В один из дней, аккурат тогда, когда мы с Ваней гуляли по Петропавловской крепости, а жена с маленькой Дашей, к счастью, были дома, повернулся ключ и вошел завхоз издательства с какой-то парочкой. Он был беспредельно изумлен, увидев гостей, и стал врать, что привел командированных, которых необходимо здесь поселить. Ирина проявила обычно несвойственную ей стальную твердость и на все уговоры завхоза, что людей он привел тихих, а в квартире две комнаты, и друг другу мы мешать не будем, отвечала категорическим «нет». А поскольку завхоз отчетливо трусил, ибо не хотел, чтобы источник его левого приработка стал известен начальству, вся троица через какое-то время ретировалась, спросив последний раз с порога: «Может, все-таки договоримся?»
Чему-то я, конечно, научился за эти годы очень хорошо: я открывал багажники и доставал оттуда дорожные сумки с таким видом, что если кто-то случайно смотрел на меня в это время, ему уже через четыре секунды становилось неинтересно это делать. На меня всегда в подобных ситуациях нападала ничуть не деланная зевота, но и она не отвела от нас подозрения и не спасла от провала в августе восемьдесят девятого. Не думаю, что где-то на границе было выявлено наличие двойного дна, скорее, кто-то настучал, и скорее в Питере, чем в Москве. Вероятно, кто-то обратил внимание на многочисленные сумки, не менее трех знакомых задавали мне там один и тот же вопрос: зачем это я так часто приезжаю?
Позже выяснилось, за нами следили на протяжении двух последних приездов в Питер, о коих нечего вспомнить, настолько они были рутинными. Оба этих раза мы останавливались в убогой окраинной пятиэтажке. Где именно, кому принадлежала квартира? Не могу разобрать ничего (цитата). Как оказалось, видеокамера фиксировала каждый наш выход из подъезда и то, как я, засыпая на ходу, вношу сумки в дом, и как Евгеньич задергивает оконные шторы, умудрились снять даже нашу встречу с иностранцами в метро, зато перегрузку из машины в машину не сняли, кишка оказалась тонка, а лучше сказать, безупречными показали себя найденные нами когда-то места встреч. Но всего этого мы пока не знали.
Прошли еще десять блаженных дней без приезда каких-либо команд, и вот, числа двадцать третьего августа должна была приехать очередная, голландская (в нашем расписании всегда указывалась страна), предпоследняя в этом году. По какой-то уважительной причине – теперь уже не восстановить, по какой – на первую встречу пошел Евгеньич, такое случалось редко, но случалось. Может быть, языковой барьер заставил его избрать предельно простую схему, а именно, назначив вторую встречу через шесть часов в том же месте, доставить добычу непосредственно к Алексу, жившему рядом.
Голландцы заверили, что шести часов им вполне хватит на то, чтобы вернуться в «Солнечный», извлечь спрятанное, упаковать сумки и быть в машине на Чистопрудном бульваре вблизи метро. На вторую встречу у нас всегда шел тот же, кто и на первую. Было принято решение, что Евгеньич садится в машину голландцев, они объезжают Чистопрудный бульвар и по Харитоньевскому переулку подкатывают к дому Алекса на улице Жуковского. Приехав, Евгеньич не сразу пойдет с голландцами в дом, они будут какое-то время изображать оживленный разговор, ожидая моего сигнала. Я буду стоять у подъезда и смотреть, все ли чисто, не приехал ли кто за ними.
Все так и было: никто не приехал, не появилось ни одного подозрительного пешехода или велосипедиста, так что я спокойно засунул руки в карманы – жест, означавший для Евгеньича, что можно открывать багажник и вытаскивать саквояжи. Евгеньич, в свою очередь, дал мне знать условным образом, что шести рук хватит, моя помощь не нужна. Я вошел в подъезд и помчался на шестой этаж, готовить вход гостей в коммунальную квартиру, это имело свою специфику.
Прошло пять и десять минут, никто не поднялся на лифте, не забрался, отдуваясь, по лестнице.
Произошло, оказывается, вот что: едва Евгеньич и двое голландцев взяли в руки свои сумки, как из подъезда гурьбой высыпала целая толпа совершеннейшей на вид шпаны, до того прятавшейся в подвале, и бросилась к обремененной грузом троице. Вцепились им в руки и плечи – чтобы никто из схваченных не разгрыз ампулу с ядом, которую, как всем известно, враги зашивают в воротничок, – и дрожащими руками стали расстегивать сумки.
Не знаю, что они ожидали там увидеть, но, без сомнения, уже ощущали в тот сладостный миг, как у них на плечах вырастает по новой звездочке, а то и по две, бывают же повышения через звание. Велико же было их горе, когда они увидели, что сумки набиты книгами Священного Писания.
В общей сложности за восемь лет мы приняли никак не менее восьмидесяти тысяч, а возможно, что и более ста тысяч книг.
После нашего провала мы не угодили в лагеря солнечной Мордовии лишь потому, что советская власть только что начала свой неуклюжий разворот в сторону церкви и «леригии», а главное – сама советская система в 1989 году уже трещала и сыпалась.
Годом, а тем более двумя или тремя ранее, наша деятельность, будучи раскрыта, ни в коем случае не сошла бы нам с рук.
Сегодня, когда по всей России вновь открыты тысячи церквей, когда можно купить, а при большом желании и получить даром, любую религиозную литературу, люди стали быстро забывать, как обстояло дело в восьмидесятые годы, не говоря уже о более ранних временах.
Все имена иностранцев в моем повествовании изменены. Я не имею также полномочий назвать здесь благородную и щедрую христианскую организацию, наладившую тайную доставку в СССР Новых Заветов и полнообъемных Библий на тонкой рисовой бумаге и в гибких обложках.
Как первую любовь…
Листал монументальную биографию «Владимир Набоков. Американские годы» Брайэна Бойда (Brian Boyd, Vladimir Nabokov. The American Years, Princeton, 1991) и набрел на место, где говорилось о самом первом дошедшем до Набокова читательском письме с родины. Бойд пишет: «Больше всего потряс а обрадовал Набоковых [в начале 1967 года] пространный, умный и утонченный отклик [из СССР] на „Дар“ и „Приглашение на казнь“ от молодого человека двадцати пяти лет». Не меньше, чем фактом наличия читателей на родине – это был немалый сюрприз, – писатель был поражен самим содержанием письма. Бойд цитирует Веру Набокову, в беседах с которой рождалась эта биография: «Мы никак не думали, что читатели этой возрастной группы, взращенные на Шолохове и тому подобном, могут выносить литературные суждения с чисто эстетической точки зрения» (стр. 524).
Боже, сколько воспоминаний воскресили во мне эти строки! Мнемозина развязала свой мешок – и вот я снова в узком и уютном номере так называемого Дома студента МГУ, куда в теперь уже баснословные шестидесятые почему-то поселяли командированных из провинции аспирантов. За окном адский мороз, я читаю «Дар» и, подобно посланцам князя Владимира в царьградской Софии, не могу понять, то ли я уже на небе, то ли еще на земле… Но нет, начну не с этого. Углубимся еще немного в толщу ушедших лет.
I
Утверждаю: Россия, еще ничего не зная о Набокове, предчувствовала его – предчувствовала давно, с конца двадцатых, и тем сильнее, чем невозможнее становился такой писатель внутри бдительно охраняемых советских границ. Его, еще безымянный, нафантазированный образ стал полномочным представителем честолюбивых грез не только людей пишущих, но и тех, кто, вопреки призванию, от писательства отказался – как от занятия, чреватого в несвободной стране бесчестием. Если бы эти умозрительные фантомы могли сложиться в физическое воплощение, такой коллективно придуманный писатель во многом оказался бы близок именно Набокову. Ведь этому идеальному удачливому заместителю было бы делегировано от каждого как раз то, чего все мы были бесповоротно лишены в подсоветские годы, когда буквы СССР вернее всего расшифровывались как Страна Смертельной Скуки Ради.
Развитое, как слух у слепых, воображение радостно дарило этому гордому аристократу духа все несбыточное, невозможное, недосягаемое для нас, убого запертых тут (…тупое «тут», подпертое а запертое четою «твердо»[1]): свободную навигацию по морям иных языков, как и вообще все виды вольных и элегантных перемещений в географическом, таком манящем, пространстве, затаенное дыхание издателей, миллионные тиражи, экранизации с участием космополитических кинозвезд («…я вообразил его в сияющем зале какого-то клуба, руки в карманах, уши горят, влажно блестят глаза, на губах играет улыбка, а все присутствующие толпятся вокруг него с бокалами в руках, смеются его шуткам»[2]) – а дальше уже ничего разобрать невозможно, слепит восторг софитов съемочной площадки.
И в этом смысле совершенно не портит картины то, что рано провидевший этот образ Борис Пастернак рыцарственно придал ему женское обличье – к идее приложим любой пол, возраст и внешность. В его поэме «Спекторский» (1931) есть такие строки:
Вот в этих-то журналах стороной
И стал встречаться я как бы в тумане
Со славою Марии Ильиной,
Снискавшей нам всемирное вниманье <…>
Все как один, всяк за десятерых
Хвалили стиль и новизну метафор,
И спорил с островами материк,
Английский ли она иль русский автор.
Степень предвидения, особенно во втором четверостишии, близка к неправдоподобной. Памятливый читатель припомнит еще один-другой родственный фантом еще на каких-то, написанных менее талантливыми перьями страницах. Еще без имени, обличья и судьбы, Набоков уже жил в чьих-то головах.