Груз — страница 24 из 55

Затронув эту тему с кратковременным соседом, я был вознагражден. Семидесятилетний клязьминский дачник рассказал мне, что все лето и осень 1941го прожил с матерью в Клязьме на даче, и поселок не совсем опустел. Мое недоверие его рассердило: «Немцы-то совсем с другой стороны от Москвы были, интересоваться надо историей-то!» В 1997 году он проводил лето на той же даче и с той же матерью.

Подтверждение того, что у нас удивительная страна и никакие войны нас не берут, я нашел в «Дневнике москвича» Никиты Окунева (YMCA-PRESS, 1990). Запись от 11 мая 1921 года сообщала, что Шаляпин взял за концерт в Малаховском дачном театре такой– то (исключительно высокий) гонорар. Малаховский театр, как и пушкинский, обслуживал дачников. Местные крестьяне в театры не ходили. Высокий сбор означает полный зал и дорогие билеты. Значит, уже в начале мая дачи были полны отдыхающими! А ведь еще даже не кончилась гражданская война!

Упомянутый дачный старожил показал мне вырезку из районной газеты, где говорилось, что население Пушкинского района зимой составляет 150 тысяч человек, а летом возрастает до 400 тысяч. Это высчитывается по объемам продажи хлеба, потреблению электричества и воды. «Значит, 250 тысяч приезжает на дачи только в Пушкинский район, – объяснял ветеран. – А в Подмосковье 39 районов, вот и считайте».

В Клязьме я был вознагражден тем, что нашел замечательные деревянные дачи в стиле «модерн», не очень обычном для окрестностей Москвы. Таких немного уцелело даже под Петербургом, где этот стиль в начале века был в куда большей чести. Там вроде бы чаще встречаются каменные, но к Подмосковью это опять-таки не относится. Вообще «модерном» в России трудно удивить, необычность поразивших меня дач, как и церкви неподалеку, была в другом: их крупные архитектурные детали, вплоть до узорной калитки, были замечательно обработаны в духе того направления, которое, чтобы не встревать в споры искусствоведов, проще всего назвать «абрамцево-талашкино» – и сразу понятно, о чем речь.

Уже в Москве я выяснил, что и дачи, и церковь построены в 1908 году по проекту художника Сергея Ивановича Башкова (1879–1914). Выпускник Строгановки, ученик Виктора Васнецова, он оставил после себя не только поразительные по красоте кресты, раки, оклады, дарохранительницы, панагии и паникадила, но и вещи светского обихода: ларцы, братины, чары, ковши, подсвечники, стопы, вазы, блюда, стулья, письменные приборы. Он был лично представлен царю и по его поручению заведовал строительством подзмного храма-крипты в Царском Селе. Все заказы для императорского двора на фабрике Товарищества Оловянишниковых делались по рисункам Башкова. Башков умер 7 ноября 1914 года от разрыва сердца, прожив всего 35 лет. Вроде бы мало, но как вспомнишь, что ему пришлось бы увидеть, проживи он подольше, начинаешь завидовать столь цельной и законченной жизни. Вашков выполнил свою художественную программу и был милостиво избавлен от зрелища того, как его прекрасные серебряные вещи выволакивают из храмов на переплавку в ходе «изъятия церковных ценностей» – ибо, боюсь, участь большинства из них была именно такова.

Его клязьминским дачам повезло больше – они, вероятно, были всего лишь отняты у владевших ими «буржуев». Утешимся мыслью, что все-таки на протяжении нескольких лет в этих стенах успело пожить счастье. Рояль был весь раскрыт и струны в нем дрожали, снился мне сад в подвенечном узоре. Цветы на платье смешивались с цветами полевого букета. Гимназистка – все в ней было легким, быстрым, востреньким, летящим – сбегала с крыльца. Приходил инженер путей сообщения с женой, пушистой блондинкой. Наблюдали комету Галлея.

             Казалось, что этого дома хозяева

             Навеки в своей довоенной Европе,

             Что не было, нет и не будет Сараева,

             И где они, эти мазурские топи?

(Арсений Тарковский)

Почти такое же прекрасное время стояло, помнится, в Помпее накануне того самого дня 23 августа 79 года по P. X., когда в узорную калитку вломились красные бесы.

* * *

Русской даче уже больше трехсот лет. Многие думали, что с появлением возможности ездить за границу притягательность дачной жизни для наших соотечественников померкнет. Гипотеза не подтвердилась. Ни в какой период в России не прибавлялось столько новых дач и дачных поселков, как за последние 25 лет. Говорят, правда, что насыщение уже близко. Но кто же против насыщения? Главное же, что новыми обладателями дач стали и становятся как раз те, кто имеет возможность путешествовать. Значит, это уже необратимо.

У каждого народа свой способ воскрешения утерянного рая. Дача – это русский способ.

Гимн великому городу

Сколько себя помню, обожал географические карты. Отец перед самой войной окончил географический факультет, война не дала ему состояться на этом поприще, но зато исполинский «Атлас командира РККА» оказался моим, и я часами листал его, разгадывая спрятанные изображения. Береговая линия Онежского озера капризно заламывала руки, секира полуострова Канин готовилась рассечь футбольный мяч острова Колгуев, а провисшая между Ладогой и Финским заливом Нева была скакалкой в своем нижнем положении, и я долго искал, где прячется девочка, ее хозяйка.

Годы спустя эта редкая склонность помогла мне понять, что красота Петербурга начинается с географической карты. Когда я вижу этот последний меридиан, до которого здесь дотянулась Атлантика, вижу мощную дельту реки, дающей отток излишкам вод двух наших великих озер, реки такой короткой, но превышающей по полноводности Рейн и Днепр, вижу почти зеркальную симметрию берегов залива с островом Котлин точно на его оси – симметрию обманчивую, ибо совсем не схожи между собой гранитно– сосново-озерный мир Карельского перешейка и мир смешанных лесов на ледниковых моренах Приневской равнины, – когда я вижу все это, меня охватывает трепет любви.

Летом Петербург производит впечатление куда более южного города, чем нас уверяет глобус. Помню, как это поразило при первом знакомстве: мне рисовались ели, березы и рябины с осинами, а никак не обилие каштанов, которые как раз цвели. Восхищала почтенная толщина дубов, многим было явно за сто. Это трудно постичь: их пощадили в блокаду, сжигая в буржуйках столы, стулья, буфеты, паркет. Когда видишь исполинские, хорошо промытые ивы, что отражают воды Большой Невки там, где она разветвляется, обтекая Каменный, Елагин и Крестовский острова; видишь ухоженные вязы, в густоту кроны которых, кажется, не просунешь кулак; видишь липы, ясени, клены, так называемые пирамидальные (а на деле свечеобразные) тополя – в Таврическом и Летнем, Лавре и Шуваловском, в десятках безвестных садиков, вдоль улиц и каналов; видишь персидскую сирень, розы, тюльпаны – начинаешь сомневаться, что этот тонущий (простите за штамп) в роскошной зелени город стоит на широте гренландского мыса Фэрвел.

(Перечитав, усомнился. Многократно набредал в Сети на парные фото «Было – стало», на них видно: вдоль Мойки, Фонтанки, Крюкова, Карповки исчезли целые шеренги деревьев. Но в 2015 году разговорился в «Сапсане» с соседом, смутно причастным к городской власти, и он заверил, что рубят грозящие падением за дряхлостью и зараженные «голландской болезнью». А также заслоняющие особо ценную архитектуру. Ну и, не без того, под этими предлогами рубят под автостоянки. Но сажают больше.)

Видимо, с самого основания Петербурга замышлялся уход от гиперборейского облика, и замысел блистательно удался. Зато этот город плохо рассчитан на зимнее восприятие и бывает хорош только совсем уж белым, в солнечный день, и чтобы каждая веточка была обведена инеем.

* * *

Совсем не знают Петербург те, чье любопытство не простиралось за пределы общеизвестных улиц, кто не ходил пешком от Пороховых через охтенскую плотину до Мечниковской больницы, из Озерков в Коломяги (эти места любил Блок); кого не сумели заманить к себе такие названия, как Турухтанные острова, Воздухоплавательный парк, Фарфоровская колония, Бумажный канал. Безумно интересны и, настаиваю, красивы, непарадные части города – его кладбища, пустыри, старая промышленная архитектура, мелкие речки и озерца – все эти Пряжки, Монастырки, Таракановки, Красненькие, особый прижелезнодорожный мир – но это не объяснишь тем, у кого нет к подобным вещам склонности и вкуса. Ныне многое из этого ухожено и вылизано, на траве больше нет мелкой черной крупы – то ли угольной, то ли сажи, и это прекрасно, но мне всегда будет не хватать той заброшенности, тех лопухов и особого запаха разогретых солнцем шпал.

Между прочим, я рад, что не родился здесь, что рос в Средней Азии – в ином во всех смыслах мире. У меня не было бы такого острого чувства Петербурга, если бы я воспринял его в процессе познания окружающего мира, воспринял бы как должное, а потому не вызывающее радостного изумления. Моей мечтой многих лет было переселиться сюда, останавливала лишь психологическая невозможность жить в городе по имени «Ленинград». Человек, разрушивший историческую Россию, вызывает у меня гадливость, я не уверен даже, был ли он человеком. Счастливейшим днем для меня стал тот, когда Петербургу было возвращено отнятое имя.

И все-таки один благой поступок есть даже за Лениным: коммунистическая столица съехала отсюда. Могу вообразить, какие «дворцы съездов» и ВДНХ, какие «высотные дома» и Новые Арбаты нагородили бы здесь, сколько было бы уничтожено сверх того, что успели уничтожить все эти Зиновьевы и Кировы, Ждановы и Толстиковы. Не будем их недооценивать – они проредили город сильнее, чем может показаться беглому взгляду, а кроме того, их трудами множество прекрасных зданий, даже формально уцелев, стали похожи на оборванцев, изуродованы пристройками и переделками. Помню ранние впечатления, от которых щемило сердце: общая ободранность, обезглавленный храм, ставший складом, наклонные жестяные навесы над лазами в подвалы, дверь из вагонки вместо парадного входа (призрак завхоза недоумевает: «А че?»), нелепые заложенные окна, ни с чем не сообразные надстройки и усечения. Свидетельства былого богатства и силы, приметы жизни, подстреленной на небывалом даже для этого города взлете, не хотели вписываться в непрошенное окружение.