Ничто так не расскажет об изобилии, мощи и сложности той, погибшей в катастрофе 1917 года жизни, как справочник «Весь Петербург» за какой-нибудь баснословный теперь год начала века. Не могу его долго листать – закипает кровь. Какая устоявшаяся и состоявшаяся, уверенная в себе жизнь! И как надрывно и искренне врала нам наша родная обличительная литература, тем громче взвивая свой бичующий голос, чем меньше на то оставалось причин, чем безопасней делалось такое занятие. Смердяковщина может быть талантливой и очень талантливой. Она заразительна, ибо горделиво возносит над «городом Глуповым» и его обитателями. Каждый ее образчик будет с благодарностью использован как лом и таран уже другими людьми. Многие таланты начала века сами вскоре крепко пострадали от этого лома, в лучшем случае спасшись на чужбине, но так и не поняв, откуда набрались своих диких идей эти комиссары в пыльных шлемах, пришедшие разрушить мир, который им, талантам, было так уютно и доходно обличать и чернить.
Вместе с исторической Россией была уничтожена ее столица. Точнее, был сокрушен ее мир как устройство жизни, но более или менее уцелела физическая оболочка, город остался на своем месте, со своей Невой, Маркизовой лужей, чайками, долгими летними днями и белыми ночами, наводнениями, остался Ботанический сад, набережные, мосты, дома, каналы и даже добрая половина храмов.
Помню, молодым человеком я уговаривал себя: ведь есть же места, где глядя в определенном направлении, может показаться, что все превосходно. Человек способен на минуту забыть даже о тягчайшей своей потере. Что-то петербургское оставалось и в самом отпетом месте Ленинграда – может быть, оставался тот магнетизм места, какой, говорят, ощущали люди XVII века среди развалин Рима. Грязь, запустение, обветшание не смогли убить красоту бывшей столицы, но эта красота чаще пронзала сердце печалью, чем радостью. В последние годы многое восстановлено и засияло, ярче выявив потери, но и внушая надежду.
Кое-что из построенного в советское время – и не только в двадцатых и тридцатых, как принято думать – не лишено обаяния. Например, скромные и вполне человечные замкнутые трехэтажные кварталы с фонтанами (правда, всегда сухими), возводившимися сразу после войны на тогдашних окраинах. Они были хоть и упрощенной и к тому времени уже устаревшей, но все же попыткой воплощения идеи города-сада, с которой носилась в начале XX века вся Европа. Какие-то из этих кварталов уцелели (с прорехами), например в Новой Деревне – на Дибуновской и прилегающих улицах. Но это – по причине скромности явления – не в счет. В целом же лет на 35 воцаряется время потрясающего зодческого бессилия, какая-то эпоха евнухов. За все эти годы в Ленинграде не построено, кажется, почти ничего, что не вызывало бы своим видом зубную боль. О спальных районах лучше умолчу. К счастью, вечно нищенский в ленинградское время городской бюджет не дал советским палладио и брунеллески загубить многое из того, что могло быть загублено. В частности, изгадить незастроенный и очень уж сладкий кусок на Неве за Смольным. У городского ядра уцелели некоторые резервы. Все могло обернуться для него куда хуже.
Раз уж упомянут сладкий кусок. В далекие годы я обожал это царство Водоканала. Идешь по Таврической улице мимо исполинской оранжереи (в досоветское время здесь была Постоянная выставка цветов), пересекаешь неведомого Воинова (Шпалерную) и оказываешься в идущем под уклон – редкость в Петербурге! – переулке. По его левой стороне был скромный Клуб водопроводной станции, где удавалось застичь какие-то забытые, не встречаемые более нигде фильмы. Например, «Путешествие Нильса с дикими гусями». Шведский, игровой, не мультфильм! Отца Нильса играл Макс фон Сюдов. До сих пор незабываема чистая радость от зрелища шведских замков, городов и рощ с птичьего полета. Забавно: в пару с Нильсом вспомнился французский фильм режиссера Альбера Ламориса «Путешествие на воздушном шаре». Профессор с внуком летят над Belle France: замки, поля, рощи, соборы, города, упоение. Как любитель кино, я в каждый приезд в Ленинград восполнял здесь какой-нибудь нестерпимый пробел. Вроде английской «Тигровой бухты». С почти советским, как оказалось, сюжетом.
После клуба переулок заворачивал вправо, намекая: «Не пожалеешь». Дома стыка веков предъявляли здесь свои черные глухие изнанки, казавшиеся огромными. Возможно, дома были всего лишь пятиэтажными, но вы же знаете высоту старых питерских потолков. В одном из брандмауэров в самом нелогичном месте было прорублено кривоватое окно, и камера воображения сразу совершала резкий наезд («рапид»?) от пятачка с бензоколонкой на это злобное оконце. Что-то в духе фильма «Чайки умирают в гавани», увиденного здесь же. Я приводил сюда друзей, и все поражались, почему к этому островку пространства не обращен толком ни один фасад, сразу начиная придумывать какие-нибудь макабрические истории.
Дальше начинались сочные травы пустыря, не помню, чтобы огороженного как целое. Заборами были обнесены лишь постройки, имеющие отношение к городскому водопроводу. Можно было выйти к Неве (вдоль нее в этом месте еще не была проложена набережная) и, пойдя вправо, попасть через какие-то выразительные краснокирпичные руины на территорию Смольного монастыря. Сегодня с помощью «Яндекса» и «Гугла» эти места можно разглядывать из заоблачных высей. Вижу, что пустырь на завороте Невы пока не застроен, но прочее, кажется, поменялось сильно, и я бы не решился на ностальгическую прогулку. В моей памяти все стоит на своих местах, но будет сразу и без жалости стерто новой картиной.
Для равнинного, совсем не древнего и не знавшего стихийной застройки города, в северной столице на удивление много странных мест. В каждом, только вглядись и вслушайся, витает таинственное – где-то совсем чуть-чуть, а где-то очень мощно. Есть места со странным светом и странным эхом. Гоголь ничего не выдумывал: «Кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».
Весь Заячий остров, без сомнения, – остров тайны. Но шанс физически почувствовать эту тайну есть, кажется, лишь когда Петропавловская крепость пустынна. В былые годы по крепости можно было гулять ночью. Отчего-то об этом мало кто знал. Даже мои питерские друзья отказывались верить, что такое возможно. Неслыханная вольность объяснялась просто: внутри крепостных стен затерялся десяток небольших жилых домов. Служебное это жилье или нет, но запираемые ворота нарушали бы право его обитателей являться домой в любое время и принимать гостей.
Знаю, подобное знала и Москва. В бывших монастырях, в Историческом музее и других неожиданных местах десятилетиями обитали жильцы. Через какое– то время после победы пролетариата, когда городские квартиры были уже полностью утрамбованы победителями, народ (сразу после Гражданской войны) стал явочным порядком вселяться в оставшиеся строения. Выкидывать «классово близких» на улицу новая власть опасалась – публика была буйная, – так что их пребывание узаконили, а потом бесконечно долго и скупо расселяли. Но случай Петропавловки все же иной: там уже в XVIII веке были разного рода жилые строения для персонала и обслуги.
(Хорошо долго не бывает: в 80-х, как мне рассказывали, законные жильцы Петропавловки уже были обязаны в вечернее время встречать своих гостей у входа в крепость, а те – иметь с собой паспорт. Неприглашенные же просто не допускались. Ныне все расселены и вопрос, как мне сказали, закрыт. Вместе с воротами.)
Невозможно забыть эти ночные прогулки по крепости с прекрасными спутницами. Как описать это чувство – странное, но не пугающее, – что все это, до мелочей, уже однажды было? Или что вот-вот проснешься? Один раз, не в белую ночь, а в довольно глухую октябрьскую, между Невскими воротами и великокняжеской усыпальницей меня и вовсе пронзило нечто близкое (но описать не берусь) гоголевскому видению.
Несомненная загадка присутствует на Петроградской стороне, в треугольнике между Каменноостровским проспектом, улицами Рентгена и Льва Толстого. В каком-то месте Конного переулка по загривку обязательно пробегает резкий холод. Мистических мест полно на Васильевском: Тифлисская улица (между прочим, ее ни в советские, ни в последующие времена почему-то не попытались переназвать Тбилисской), улица Репина шириной меньше шести метров, где по ночам слышны странные звуки, шорохи, сдавленные крики. Шкиперский проток и Галерная гавань – не буду продолжать, ибо наверняка у кого-то мистические места совсем другие, а кто-то и вовсе не верит в подобные глупости.
Только раз я сумел провести в волшебном городе целое лето, и это было лето ничем не разбавленного счастья. Мне так и не случилось его повторить, но, может, это и правильно – не надо девальвировать праздник. За три месяца случился, помню, от силы один дождь, буйный и веселый ливень, все остальное время небо было синим и в нем громоздились великолепно вылепленные облака. Морем пахло даже совсем далеко от моря и от Невы, проходили свои жизненные циклы тополя, осыпая город тоннами пуха, в свой черед цвели и пахли жасмин, сирень, шиповник, липа, а вдоль заброшенного (тогда) Екатерингофского канала, густого от утопленников-бревен, на каждом суку висел стакан. Когда я поздней осенью поделился своими восторгами с бывшим однокашником, выяснилось, что мы были в Ленинграде одновременно, но погода, по его словам, все время была паршивая, лило не переставая, как вообще можно там жить. Наверное, правы были мы оба, просто каждый живет в своей погоде и в своих жизненных декорациях.
На прощание мой бывший товарищ припас парфянскую стрелу: «Не зря это город на костях!» Давно потерял его из вида, а то бы поделился неприятной для него новостью. «Петербург на костях» оказался такой же сказкой, как «потемкинские деревни». Она не опирается ни на исторические документы, ни на церковные или кладбищенские книги, только на недобрых мемуаристов. В бумагах «Канцелярии строений» из года в год повторяются списки тех же работников из тех же мест. Людей берегли: был дефицит рабочих рук. Судя по тому, что на десять рабочих приходился по ведомости один кашевар, кормили обильно. Губернии были обязаны присылать определенное число оброчных крестьян, это называлось разверсткой, но в город сразу потянулись вольнонаемные.