использует священное мирро, привезенное из Святой Земли чуть ли не при Всеволоде Большое Гнездо, 800 лет назад, всякий раз доливая обычного масла, едва сосуд опорожнится наполовину. Это продолжается веками, и святости не убывает. Так не убывает и упрямое свободолюбие петербуржцев.
Для меня этот город – еще одна, отдельная и полноценная моя жизнь, хотя я провел в нем в сумме едва ли два года. Как нам объяснил мудрый и мрачный Кастанеда, у каждого свое место силы. Правда, человек может прожить долгую жизнь, так и не найдя свое место силы, не догадываясь о нем. На одном из сетевых форумов прочел письмо «Лиды» из-за океана: «Как вспомню Питер, начинаю плакать, и все мне вокруг противно». Кажется, это не просто ностальгия. Слезы и отвращение к окружающему могут говорить о том, что Лида страдает от невозможности припасть к своему месту силы. Ей конечно же не следовало уезжать так далеко и необратимо.
И снова на тему выбывших из телефонных и домовых книг. Сколько людей в XX веке оставили Петроград/Ленинград с расчетом или в надежде вернуться, но не смогли это сделать уже никогда? Миллион, два миллиона? Человека, не знающего нашу историю, подобные цифры потрясут: в большие притягательные города по всему миру люди только приезжают. Приезжают и закрепляются любой ценой, чтобы покинуть их лишь при переселении в лучший мир. Здешний случай особый. Сперва, после семнадцатого года, отсюда бежали, спасая жизнь. Потом были высылки, поначалу как бы умеренные. Они сменились неумеренными. В декабре 1932-го в городах СССР была введена паспортная система и «прописка». Паспорт получил каждый горожанин (но не сельский житель!) и должен был «прописать» его в милиции. А там человеку говорили: «В прописке вам отказано, вы классово чуждый элемент, сын священника, дворянин по матери, окончили гимназию. Значит, сочувствуете контрреволюции. Забирайте свой паспорт и выметайтесь с семьей из Ленинграда в 48 часов. Местом жительства вам назначается Астрахань» (Архангельск, Нижний Тагил, Пенза, Барнаул, Ташкент, Алма-Ата и так далее – и это все в лучшем случае). Второй вал высылок был в начале 1935-го, вслед за убийством Кирова. Два эти вала унесли из города ценнейшее население, не менее сотни тысяч человек, мало кто смог вернуться. Плюс угодившие во времена Большого террора в лагеря и гнившие потом «на поселении». А многие ли вернулись из тех, кто в 1941 году ушли на фронт, уцелели, но вынужденно осели в других краях? Или были отправлены в эвакуацию, чьи дома были разбомблены и исчезли с лица земли? Их разворачивали как «не обеспеченных жилплощадью». Можно ли постичь горе людей, всю оставшуюся жизнь мечтавших о возвращении? Им тоже было невыносимо на новом месте, они тоже плакали. Боюсь, горше, чем Лида.
На этом фоне несколько десятков тысяч, уехавших за последние три с чем-то десятилетия, воспринимаются почти спокойно. Большинство из них уехали добровольно, с радостью и надеждой. Им, наоборот, было тошно здесь. Пытаюсь поставить себя на их место. Тошно им было, видать, настолько, что подстановка не удается, недоумение непреодолимо: как можно уехать из такого города, как можно согласиться жить в стране, где нет такого города? Но пусть и они будут счастливы. Пусть каждому будет хорошо на его месте.
Уверенность, что им уже никогда не увидеть родной город, была присуща, похоже, большинству петербуржцев из эмигрантов первой волны. Людей творческих это толкало к приподнятому слогу:
…Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое – просто города.
Или вот прозаик Илья Сургучев: «И опять перед глазами столица всех столиц, Санкт-Петербург, торжество русского гения и размаха. Набережные, единственные в мире, голубая жирная Нева, морской йодистый воздух, гениальные перспективы, барственность улиц, великодержавная неторопливость жизни…» Из таких фрагментов можно составить целую антологию.
Вольно было Андрею Белому, еще в статусе здешнего обитателя, желчно воспевать «сквозняки приневского ветра», злые гротески петербургских туманов и «зеленые, кишащие бациллами воды». Не вернись он в 1923 году в СССР из своей недолгой эмиграции, глядишь, и у него десятилетие спустя навертывались бы, как слезы, совсем другие строки – как раз для этой виртуальной антологии.
Помню предательскую с юных лет мысль, что Петербург так чарует меня просто потому, что мне незнакомы другие мировые столицы. Каким же облегчением было убедиться, что, даже не вполне оправившись после выматывающей политической болезни, даже пропустив в XX веке две, а то и три архитектурные эпохи, он невозмутимо выдерживает сравнение с самыми прославленными городами. Он другой, чем они, и это замечательно; он не менее прекрасен, вот что главное. Сегодня он беднее своих главных коллег по глобусу, но эта бедность не навек. Во многом же он непревзойден, и прежде всего – в использовании речной дельты. Есть много городов, отмеченных роскошеством речных вод, но нет более совершенного речного вида, чем тот, что открывается со стрелки Васильевского острова.
Другие типологически близкие знаменитые виды, с которыми я его мысленно сличаю, напоминают мне на его фоне мебельный склад. Это, конечно, несправедливо, но ничего не могу поделать. Случайность ли, или какой-то сверхчувственный инстинкт помог основателю империи выбрать столь безошибочное место для крепости и дворца, для самой имперской по своему облику столицы в целом мире. Говорят, она была построена в подражание. Значит, должна близко напоминать некий образец. И что это за образец, можете назвать? То-то и оно.
Моя мечта переселиться в Петербург не сбылась. Мечта не превратилась в цель вследствие моей, формально говоря, измены. Я сжился с Москвой и в конце концов нежно полюбил ее. В отношениях с женщинами такое исключено: нельзя бесповоротно прикипеть ко второй, не снизив градус чувств к первой. С городами, оказалось, вполне возможно.
С юных лет не терплю энергично вскакивать утром, наверняка это знакомо многим. Если есть возможность, предпочитаю четверть часа полусонных размышлений, сладкое перелистывание книги жизни. Несколько раз видел ленинградский двор, не колодец, а прямоугольный. Галерная? Миллионная? Внизу отдельно стоящий гараж и лестница в подвал. Лето, летает тополиный пух, у подъезда прислонен велосипед, под аркой курит почтальон, кот и кошка идут за гараж целоваться. Или нет, это угол Среднего проспекта и Кадетской линии, ну конечно, слева нависает купол церкви святой Екатерины. Из узкого оконца напротив (нет, это все же глубокий двор, а не улица) тихо выскальзывает пожилая душа в ночной рубахе до пят и с трудом взмахивая ревматическими крыльями, скрывается за гребнем крыши.
Разумеется, это чердачный седьмой этаж, попасть сюда можно только по черной лестнице, не обслуженной лифтом. Мастерская знакомого художника, есть выход прямо на крышу, ступать исключительно на ребра железной кровли. Странно, его живопись космополитична, не затронута петербургскими сюжетами, и при этом он остался петербургским художником, чуть ли не того самого, описанного Гоголем типа: «Застенчивый, беспечный, любящий тихо свое искусство, пьющий чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате, скромно толкующий о любимом предмете и вовсе небрегущий об излишнем». Художник в городе, «где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно» и лучше которого нет и не будет никогда на свете…
Роковые двенадцать месяцев
2019-й – год столетия «Версальского мира», подведшего итоги Первой мировой войны (1914–1918), год размышлений о причинах того помрачения умов, которое привело к столь чудовищной и, по сути, беспричинной бойне. После этой войны Европа уже не могла остаться прежней. Еще менее могла остаться прежней Россия.
Отрезок времени между 2 (15) марта 1917 года и 18 февраля (3 марта) 1918 года, т. е. между отречением Николая II и подписанием Брестского мира, по своим последствиям стал самым страшным в российской истории. Эти двенадцать месяцев (без 12 дней) и сами по себе были наполнены большими и малыми трагедиями, но исполинская лавина, которую они обрушили, оптически уменьшила масштаб первоисточника и почти скрыла многие причинно-следственные связи. Однако стоит погрузиться в события той роковой поры, становится ясно: многие из них по закону домино развиваются до наших дней и в России, и во внешнем мире. Не исключено, что мы подсознательно стремимся умалить пугающий размах и влияние тех событий. Нас тревожит мысль, что несколько узко мыслящих и несколько одержимых людей на фоне нескольких почти пустяковых происшествий могли сокрушить великую страну и до самых оснований сотрясти мир.
Историки любят искать предпосылки, сделавшие неизбежными те или иные судьбоносные повороты в жизни стран и народов. Русская революция 1917 года – трудный случай в этом смысле. Авторитетный коллектив ученых (А. Н. Боханов, М. М. Горанов, В. П. Дмитриенко. История России. Т. 3. XX век. – М., 1996) признает: «Попытки целого направления отечественной историографии (с 20-х и вплоть до 80-х гг. включительно) определить „предпосылки“ революции можно считать безуспешными. Зависимость между выделяемыми объективными и субъективными „предпосылками“, с одной стороны, и масштабом, глубиной, результатами революции – с другой, выявить так и не удалось. Сама концепция „предпосылок“ навязывала вывод о закономерности революции», каковой закономерности не было. По сути, это признание того, что революция 1917 года – во всяком случае, ее начало, февральский переворот, – явление ничуть не предопределенное. Но произойдя, этот переворот стал неотменимой причиной (т. е. предпосылкой уже в истинном смысле слова) гражданской войны и гибели исторической России.
Видимость «революционных предпосылок» усматривалась в начале XX века в большинстве промышленных стран. Но вероятности самых разных поворотов судьбы сосуществуют и уживаются всегда и везде, ветвистость вариантов бесконечна. Какой воплотится в жизнь, про тот и будут говорить: «Все к тому шло» и «Мы это предвидели» (хотя предвидели иное). Чтобы история выглядела наукой, а не сборником происшествий, ученые отыскивают «исторические закономерности», доказывая, что развитием стран и народов управляют объективные законы. Однако решающие события всякий раз происходят не в угоду этим законам, а по капризу случая. Прошлое усеяно развилками. Хорошо сказано у Набокова: