Начиная с 1985 года он выпустил более двадцати только отдельных книг – от «Ключа к Гоголю», вышедшего в Лондоне под псевдонимом, до последнего романа «Наследник российского престола». Он был удивительно скромен. Автор «Путеводителя по Солженицыну», изданного в 1989-м, когда само это имя еще произносилось шепотом и заставляло советского обывателя лезть на стену, Петр не сделал никаких шагов для встречи с Солженицыным после возвращения последнего, так и оставшись с ним лично незнаком.
Петр был не только очень талантливым, но еще и очень мужественным человеком, он стойко воспринял свалившуюся на него болезнь, продолжая работать и видеться с друзьями как ни в чем не бывало. В последние недели жизни он был каким-то особенно просветленным.
Петр Паламарчук, как и его любимый писатель Гоголь, не дожил до сорока трех. Второго января 1998 года он подарил мне свой только что вышедший в «Юности» роман «Клоака Максима, или Четвертый Рим». В тот вечер мы сдвинули бокалы красного, чтобы наконец перейти на «ты». Четырнадцатого февраля 1998 года его настигла внезапная смерть. Он умер в Боткинской больнице в Москве.
Во время его отпевания в храме Сретенского монастыря в Москве было прочитано послание Патриарха Московского и всея Руси Алексия II.
Идут года, дорогой друг, но мне каждый день тебя не хватает.
Вспоминая Юрия Нагибина
Юрия Марковича Нагибина уже 26 лет нет среди нас, что кажется мне безумно странным. Жаль, что столетие со дня его рождения – 3 апреля 2021 года – пришлось на самый пик эпидемии злого вируса. Впрочем, Нагибин не из тех авторов, о ком надо напоминать с помощью юбилеев. Нынче не счесть писательских имен, еще так недавно бывших «на слуху» и вдруг почему-то исчезнувших из общественного сознания, а главное – с прилавков. К Нагибину это не относится, его активно переиздают. Издатели ориентируются на спрос и только на спрос. Почти пятьдесят посмертно переизданных книг Нагибина убедительнее любых иных доводов. И это без упоминания полутора дюжин диссертаций о нем и книг литературоведов.
Самые большие споры породил нагибинский «Дневник», увидевший свет через полтора месяца после смерти автора. Не раз приходилось слышать: «Как он в себе таил такое?» Что значит «таил»? Если писатель пишет – значит не таит. Таили те его коллеги, кто (я допускаю) мыслили столь же «крамольно», но давали себе волю, да и то дозированно, на кухне, вполголоса и накрыв телефон подушкой. «Что я, идиот, письменный материал против себя давать, правда?» – говорил один выдающийся советский писатель, хорошо выпив. Он не был идиотом.
Разница между дневником «для себя» и тем, который автор надеется увидеть в печати, огромна. Юрий Нагибин вел свой дневник в годы, когда сама мысль о возможности его издать отдавала безумием. Вел даже в 1942 году на Волховском фронте, хотя это могло потянуть, как он говорил, на «десять лет без права переписки». Вел в послевоенные сталинские годы (дань конспирации: обозначает своего отбывающего ссылку отчима, чье имя было Марк, таинственной буквой «М»). Вел в послесталинские – неясные, шаткие, вел до самой перестройки. С ее началом и отменой цензуры забросил это занятие, а всю свою писательскую энергию направил на те повести, которые составили литературную славу его последних лет, – «Встань и иди», «Моя золотая теща», «Дафнис и Хлоя», «Тьма в конце тоннеля», «Рассказ синего лягушонка». И в какой-то момент, видимо, спросил себя: а почему бы и нет?! Почему бы не издать эти записи за полвека? И если что-то в них сформулировано в запальчивости или даже в отчаянии, тем оно ценнее для понимания момента.
Мне повезло поддерживать отношения с Юрием Марковичем Нагибиным на протяжении двух десятилетий, с 1974 года. Его мать, Ксению Алексеевну, я видел всего раз, незадолго до ее смерти, но помню, словно видел вчера. Именно такая женщина могла сказать обожаемому сыну то, что сказала она. Вот две строчки из воспоминаний Нагибина о военных годах: «Я собирался эвакуироваться с институтом в Алма– Ату, но мама, кусая губы, сказала: „Не слишком ли это далеко от тех мест, где решается судьба человечества?“ И лишь тогда ударом в сердце открылось мне, где мое место».
Не буду сейчас говорить о Нагибине-писателе. Хочу рассказать о Нагибине-читателе, Нагибине– собеседнике, привлечь внимание к одной очень важной черте его личности. Он был человеком совершенно поразительных, отчасти даже необъяснимых познаний. Откуда у человека, окончившего советскую школу в 1937 году, была (еще в довоенные годы, как явствовало из его рассказов) такая осведомленность об учении шведского теософа XVIII века Сведенборга? Об архитектурных фантазиях французского архитектора Леду, задумавшего идеальный город Шо (Chaux) с домом садовника в виде шара, домом терпимости в виде фаллоса и так далее? О неграх-рабовладельцах в Америке времен Эдгара По? О двойной символике Иеронима Босха? О трактате Моцарта «Как сочинять вальсы при помощи игральных костей, ничего не смысля в музыке»? О скрытых причинах раскола христианства в 1054 году?
Люди, переполненные познаниями, часто бывают тяжелы в общении, поскольку каждый миг помнят о своем величии. У Нагибина этого не было совершенно. Несмотря на некоторый налет мизантропии, он был легким и достаточно смешливым собеседником, который только рад, если его в чем-то поправят – настолько велико было его стремление знать все с исчерпывающей точностью. Свой редкостный багаж знаний он продолжал пополнять всю жизнь. Это сейчас эмигрантская поэзия общедоступна, а в каком-нибудь 1975 году не представляю, кто еще в СССР мог походя процитировать поэта Бориса Поплавского (вдобавок не слишком высоко его ценя). Это сегодня эфир и Сеть ломятся от исторических загадок и гипотез любой эпохи, а тридцать лет назад сколько было в СССР людей, способных толково рассказать о судьбе древних пиктов?
Поскольку практическое употребление подобным познаниям придумать трудно, от них, на взгляд людей «здравого смысла», никакой пользы. А раз нет пользы, рассуждает кто-то в рамках своей логики, – значит, есть вред. В чем вред, непонятно, но он обязательно есть. Самые последовательные идут дальше, подозревая в «ненужных познаниях» собеседника особый способ унизить их лично. Даже если эти познания напоказ не выставляются, ведь и намека на них достаточно, не так ли?
В конце 70-х я недолго работал в Ленинской библиотеке. Узнав, что старшим научным сотрудникам вроде меня разрешено пользоваться ее абонементом, Нагибин иногда просил брать для него некоторые книги – из тех, что он читал в юности, а потом они исчезли с его горизонта. Их названия ничего не говорили моему слуху, но яс удовольствием их добывал, заодно прочитывал сам. Некоторые запомнились: «Похороны викинга» и «Пустыня» Персиваля Рена, «Красный карнавал» Пьера Саля, «Красный цветок» баронессы Орчи, «Коронка в пиках до валета» Василия Новодворского, «Белла» Жана Жироду. Исключая последнюю, это были приключенческие – или даже, на старинный лад, «авантюрные» – романы, издававшиеся в 20-е годы или даже еще до революции. (Ни один из них, кстати, не избежал перепечатки в 90-е, когда издатели гонялись за литературой, за которую никто – ни автор, ни переводчик – уже никогда не потребует гонорар.)
Я как-то спросил, не опасно ли перечитывать то, что пленило на заре жизни, не велик ли риск разочароваться и тем капельку обесценить свой юный мир? Оказалось, я попал пальцем в небо: у Персиваля Рена Нагибин искал конкретную подробность про французский Иностранный легион, баронесса Орчи должна была ответить на какой-то вопрос, связанный с Французской революцией (ответ на который не отыскивался даже у Ипполита Тэна), а Василий Новодворский – прояснить какую-то подробность с продажей Аляски. Что же до литературных достоинств этих книг, с этим ему все было ясно сорока годами раньше – воистину он стал писателем до того, как написал свою первую строчку. Да и все сюжеты он твердо помнил. Просто в свое время не придал значения той или иной подробности, а вот сейчас она понадобилась. Тогда я впервые осознал всю мощь его памяти.
Он помнил наизусть огромные куски своего любимого Марселя Пруста, причем строго в переводе Франковского. Переводы Андрея Федорова и Николая Любимова он отвергал без обсуждения, что было, на мой взгляд, не совсем справедливо. Я пытался себе представить, как можно запомнить множество прозаических страниц подряд, но мое воображение отказывалось рисовать Нагибина, специально зубрящего абзацы прозы. Все оказалось проще. Он много раз перечитывал любимые главы – и они запомнились без усилий. В этой страсти у него был не соперник, нет, союзник: Святослав Теофилович Рихтер. Они иногда соревновались, кто точнее воспроизведет по памяти, например, многостраничное описание собора из первого тома прустовской эпопеи.
Настоящий выход эрудиция Нагибина получила в серии телевизионных передач середины 80-х – о Бахе, Тютчеве, Анненском, Лескове, Лермонтове, Аксакове. (Говорю о тех, что видел сам, хотя слышал восторженные отзывы о других его передачах: о Глебе Успенском, Афанасии Фете, скульпторе Анне Голубкиной, еще о ком-то.) Сам он скромно называл это «учебным телевидением».
Я был свидетелем того, как делалась передача о Лескове. В мае 83-го года Юрий Маркович пригласил меня с собой в поездку в Орел. Это было замечательное трехдневное путешествие на его машине. Основную часть пути за рулем был водитель Нагибина, но раза два его сменял сам Юрий Маркович, он любил порулить. Часть съемок должна была происходить в орловском музее Лескова. Мне казалось, что Нагибин должен был бы на целый день погрузиться в музейные экспонаты, чтобы напитать себя лесковским духом. Ничуть не бывало. После завтрака он сказал мне: «Давайте сходим в Музей писателей-орловцев». Этот замечательный музей был посвящен авторам, не заслужившим, согласно загадочной советской табели о рангах, отдельных музеев – Фету, Писареву, Пришвину, Леониду Андрееву, Бунину (последние двое обрели в Орле собственные музеи уже в 90-е). О Борисе Зайцеве, как злостном антисоветчике, речь тогда идти вообще не могла. Мы осмотрели музей, восхитились цветными фотографиями, снятыми Леонидом Андреевым около 1909 года, подивились некрасивости бунинской возлюбленной Вари Пащенко, после чего Нагибин предложил: «Теперь айда в музей Тургенева! Это совсем рядом. – «А когда же вы к Лескову будете готовиться? До съемки два часа» (в музейный зал нужный свет приходил во второй половине дня). – «А что мне к ней готовиться? Я готов».