Груз — страница 54 из 55

И действительно, сев перед камерой, Нагибин заговорил так, словно всю предшествующую неделю репетировал свой текст. Перед ним лежало что-то вроде блокнота, но он ни разу не опустил в него взгляд. Рассказывая о жизни Лескова, о его странствиях по России и враждебных отношениях с либеральной общественностью, он легко и свободно упоминал десятки имен, мест и обстоятельств, и ни одна фраза в этой речи не была случайной – все вели к главной мысли, огласить которую прямым текстом было нельзя: что Лесков – олицетворение незамутненной сути России, ее самодостаточности. Мне кажется, в телевизионную версию попало не все – по– моему, исчез большой кусок о киевском периоде жизни Лескова и другой, о повести «Островитяне». По режиссерскому настоянию в заключительном кадре Нагибин отвешивал поклон лесковскому памятнику на одной из площадей Орла. И зря: он вложил в свою речь столько выношенной с юности любви к Лескову, столько понимания его писательской и человеческой судьбы, что эта протокольная формальность гляделась лишней.

Помню поразительные слова Нагибина после съемок: «Вы знаете, наши национальные гении – не Толстой с Достоевским, это какое-то недоразумение.

Наши главные национальные гении – Лесков и Розанов». Разумеется, в 1983 или 1984 году подобные слова не могли в СССР прозвучать с телеэкрана.

На обратном пути мы провели полдня в тургеневском Спасском-Лутовинове. День в музее был выходной, но случившийся у ворот музея-усадьбы ее директор узнал знаменитого писателя и устроил нам щедрую экскурсию. В нагибинском «Дневнике» есть яркое описание тамошнего парка, прошу простить длинную цитату: «Полюбовались отлично сохранившимся домом, бильярдом, помнящим меткие удары Фета, знаменитым кожаным диваном в прихожей, на котором после охоты заснул со свеженьким романом „Отцы и дети“ в руках утомленный Лев Толстой, навек обидев хозяина дома. Но лучше всего был сад. Дивные, прямые, как стрела, „темных лип аллеи“, среди них – посаженные самим Тургеневым, чудесные шатровые древние ели, много-много ясеня; на ухоженных дорожках – чересполосица солнечного золота и бархатистых теней деревьев; залитые светом лужки и полянки; таинственные, дикие, чащобные, уже не садовые, а лесные заросли, где по слухам водится всякая нечисть. Божественная тишина, нарушаемая лишь пением птиц, божественный настой цветов, трав, древесной коры. Удивительная гармоничность и умиротворенность во всем, этот мир создавали умные и бережные руки. И вдруг мощно, вольно, во весь голос ударил соловей. Как странно, что, обладая такой усадьбой, такими липами, ясенями и соловьями, Тургенев невылазно торчал в Париже у юбки Виардо».

Крошечная поправка. Прямые, как стрела, аллеи шатровых елей насадил не сам Иван Сергеевич Тургенев, а его дед по матери Иван Иванович Лутовинов, насадил в 1801 году в честь наступления девятнадцатого века. В плане эти пять аллей как раз и имеют вид римской цифры XIX. Видимо, Юрий Маркович просто не расслышал эту подробность, зато рассказал куда более важную: что прадед Тургенева по отцовской линии Алексей Тургенев почти наверняка был внебрачным сыном императрицы Елизаветы Петровны. Другими словами, автор «Записок охотника» оказывался прямым потомком Петра Первого. И тут уж можно было ничего не проверять: эпоху цариц и дворцовых переворотов Нагибин знал блестяще.

Вглубь парка нас сопровождала смешливая молодая сотрудница. Когда мы подошли к скрещению аллей, на верхушку одной из древних елей, не обращая на людей внимания, с шумом опустился огромный ворон – птица в теории пугливая. Девушка пояснила: «Каждый день сюда прилетает, повадился… И мы уже знаем, эта ель начнет сохнуть. Внушали ему: дерево важнейшее, на перекрестке… Не слушает».

Наша экскурсовод рассказала, кроме того, что душа вышеупомянутого Ивана Ивановича Лутовинова никак не обретет посмертный покой, бродит в сумерках, ищет разрыв-траву, иногда встречается людям. Старые сотрудники уже не пугаются, привыкли. Кое-кто даже здоровается.

После тургеневской усадьбы мы собирались заехать еще и к Льву Толстому в Ясную Поляну, но две такие удачи подряд невозможны, что-то помешало.

С русской литературой у Нагибина были особые отношения. У меня осталось впечатление, что писатели, составлявшие когорту ее славы, были для него чем-то вроде людей своего круга – даром, что все они уже покинули этот мир. Он говорил о них так, как обычно говорят о тех, с кем хоть и нет постоянного общения, но появись любой из них в дверях, он будет немедленно усажен за стол и беседа без затруднений переключится на книги гостя и на его окружение. То есть опять-таки на общих знакомых.

В отношениях со своими нет места ложному пиетету. Однажды на случайное упоминание «Записок охотника» Нагибин отозвался так:

– Недавно раскрыл наугад, угодил на «Гамлета Щигровского уезда» и сразу наткнулся на возмутительно плохо написанные куски. В юности почему-то не бросались в глаза, а тут даже не стал дочитывать. Зато рядом «Лес и степь». Изумительно, все просто и прелестно, мне так не написать. А «Певцы»! А «Бежин луг»!

Тему охоты по причине своей нелюбви к этому занятию я старался в наших разговорах обходить. Видимо, поэтому мне особенно ясно запомнилось, как однажды Нагибин, упомянув какую-то крупную, но малосъедобную птицу, на которую редко кто охотится, имя забыл, процитировал по памяти Аксакова, примерно следующее: «Вижу, летит матерый [имярек], знаю, что проку от подобной добычи никакого, но как было не подстрелить такого красавца?» После чего разразился целой филиппикой в адрес классика, под которой охотно подписались бы современные экологи. При том, что вообще-то Сергея Тимофеевича просто обожал.

За двадцать лет знакомства мы с женой много раз наслаждались нагибинским радушием у них в Пахре, а Юрий Маркович с красавицей Аллой бывали в гостях у нас, на улице Островитянова, общались мы в каких-то еще обстоятельствах. Полноценные застольные встречи с долгими неспешными беседами раскрывают в собеседниках многое. Я никогда не слышал от Нагибина ни одного пустого, необязательного слова, ни одной банальной мысли. В хлебосольном доме этого «последнего барина русской литературы» (как написал кто-то в 1994 году в некрологе) мы, случалось, оказывались среди других гостей. Это всегда были интересные люди – киношники, режиссеры, журналисты, врачи. Не помню, чтобы хоть раз был московский писатель (помню двух или трех питерских). И уж точно не было ни одной «полезной» начальственной личности из писательского Союза. Это очень характерно. Нагибин, легко и естественно общавшийся с самыми разными людьми, плохо переносил номенклатурных товарищей. Самый невыносимый для него тип был облеченный властью профан. Помню его слова: «Это всплывшие наверх отбросы».

Был ли Нагибин религиозен? У меня нет ответа на этот вопрос. Он упоминал, что молится, приступая к работе, но далее в эту тему не углублялся. А после похорон Юрия Казакова – писателя, высоко им ценимого и многие годы продвигаемого, сказал дословно следующее, я запомнил: «Он лежал в гробу такой помолодевший, красивый, каким никогда не был, и умиротворенный, что я уверен: он успел увидеть ТАМ что-то такое, что его полностью успокоило и обрадовало».

Сам Юрий Маркович до конца оставался красивым мужчиной, хотя, судя по «Дневнику», воспринимал себя крайне критично: ему не верится при взгляде в зеркало (цитирую), «что можно так износить свой земной образ». На самом деле, дай бог каждому в 74 года обладать таким земным образом. Во многом это было заслугой его жены Аллы, Аллы Григорьевны. Их брак продолжался четверть века, и это был счастливый брак. Юрий Нагибин и Алла Латышева познакомились 68-м году в Ленинграде дома у известного киносценариста Александра Ильича Шлепянова, где компания друзей отмечала выход на экраны фильма «Мертвый сезон» по сценарию Шлепянова. Юрий и Алла Нагибины объездили вместе полмира, особенно много времени провели в Италии, причем не отдыхая, а довольно напряженно работая.

В июне 1994 года дома у Шлепянова, только уже в Лондоне, мы с моей женой Ириной узнали, что Юрий Нагибин умер накануне в писательском поселке Пахра под Москвой.

Кто-то, прочтя «Дневники», объявил Нагибина эгоцентриком. Не могу с этим согласиться. Эгоцентрик выдаст себя прежде всего в разговоре, ему хоть и нужен слушатель, но мало интересно мнение этого слушателя, если оно выходит за пределы восхищения. Нагибину же всегда был нужен собеседник, также имеющий что сказать по теме обсуждения. Но именно поэтому мне не удалось утолить с его помощью свой жгучий интерес к предвоенной Москве и ее атмосфере, к студенчеству тех лет. Хотелось понять, насколько повседневная жизнь тогда была (или не была) пронизана парализующим ощущением террора, готового в любой миг поглотить кого угодно.

С одной стороны, его засвидетельствовали слишком многие, оно чуть-чуть, но просочилось даже сквозь цензурные запруды, достаточно вспомнить пьесу Афиногенова «Страх», именно в те годы обошедшую сцены страны. А с другой – обязательно набредаешь на какие-то подробности, нарушающие однозначность картины. Отвлекаясь в сторону, скажу, что совсем на днях наткнулся на два таких: в дневниках Владимира Ивановича Вернадского и в дивном произведении «Родословие» биолога и барда Дмитрия Сухарева (кстати, родом из Ташкента), пусть это будет рекомендацией к прочтению.

Прояснять вопросы подобного рода имеет смысл лишь в живом обсуждении, а то ив споре, но мне нечем было бы откликнуться на воспоминания о годах, когда я еще не родился. Не повезло мне и оказаться в компании ровесников Нагибина, где об этом могла зайти речь. В своем «Дневнике» он не раз упоминает, что любил собирать застолья однокашников, где все перебивают друг друга классическим «А помнишь?». Легко представляю, как их разговор сворачивает на тридцатые, годы их юности, на друзей, на МИФЛИ (Московский институт философии, литературы и истории – единственный в своем роде гуманитарный университет, закрытый в 1941-м, там учились многие из нагибинской компании), на «Первый Мед», куда он сам сгоряча поступил в 38-м, но вскоре перевелся во ВГИК, на тогдашних вольнодумцев, молодых интеллектуалов, «золотую молодежь», их проказы, любовные истории и молодые споры до рассвета. Конечно, многое из этого отразилось в последних повестях Нагибина, но почти всегда в виде фона. Который сам собой разумеется и потому не требует подробного описания, истории героев заслоняют атмосферу времени и места. По каким-то вскользь произнесенным словам и фразам я замечал, что довоенная Москва осталась для Нагибина по преимуществу радостным городом – может быть, просто по контрасту