Грузии сыны — страница 25 из 101

Он играл так, как мог играть только автор. И вдруг Нина запела красивым низким голосом, и казалось, будто она пела этот романс с рождения.

Потом пришел Денис Давыдов с Бороздиным. Вспоминали Кюхельбекера, который тоже побывал на Сенатской площади. Большой друг этой семьи, а стало быть, и друг Грузии, он тоже любил «яростный, кипящий Терек», «Берега волшебного Кира (Куры)» и ее «Живые острова» (Орточальские сады), «Высококаменный Тифлис» и крепость Аванури… Где он теперь, этот милый Кюхля, любимец друзей-лицеистов?!

Грибоедов попросил хозяина прочесть свои новые стихи. Александр встал и, держа в руках рог, начал полунапевно читать. Грибоедов тихонько переводил содержание стихотворения Денису:

Любовь, силу твою

Чувствует все живущее на свете,

Веру твою все исповедуют:

Монах, свободный человек, царь, раб;

Ты царица самодержица,

У тебя трон, с которого ты повелеваешь,

Сердца тебе подданными служат.

Это чувствую я, и чувствуют другие;

Кто не становится рабом

Силы твоей, любовь?

— За поэта Чавчавадзе, — произнес Грибоедов, одним дыханием опорожнил рог и передал Давыдову, — аллаверди к тебе, Денис, — и произнес две строчки из стихотворения Чавчавадзе, когда-то переведенные им:

У кого в руках желанье сердца,

Испытайте сладость любви…

Давыдов с хозяином пили, беседовали, читали стихи. А юная хозяйка с Грибоедовым вышла на балкон.

Наступили сумерки. Силуэт Мтацминда высился, как великан, охраняющий счастье людей. А на подоле его белел монастырь. Из дашнаты доносились звуки музыки — это Александр Чавчавадзе играл на дудуки.

Грибоедов смотрел на святую гору.

— Я бы хотел навечно поселиться в Давыдовом монастыре, на Мтацминда, — мечтательно произнес он.

— Не рано ли, поэт? — сказала Нина.

Александр Сергеевич очнулся, посмотрел на девушку.

«Боже мой! Как она хороша!..» — подумал он.

* * *

Я прошел над Алазанью,

Над причудливой водой,

Над седою, как сказанье,

И, как песня, молодой.

Так писал Николай Тихонов в стихотворении «Цинандали». А сто тридцать с лишним лет тому назад так же «прошел над Алазанью» Александр Грибоедов и страстно полюбил Кахети. Осенью 1826 года с семьей Чавчавадзе он снова приехал в Цинандали.

Какое очаровательное местечко выбрал себе князь Чавчавадзе! Кахетинское имение его друга было тем местом, где он мечтал жить и творить.

— К черту службу, о, как я ненавижу ее! Мне бы жить здесь рядом с тобой, душенька, и… творить, закончить трагедию «Грузинская ночь», начать другую…

Вдвоем — Нина и он — гуляли по цинандальскому парку, влюбленные, мечтающие. Он полюбил эту тонкую, хрупкую девушку и не представлял жизни без нее. Ей открывал свою душу, закрытую для всех; излагал свои мысли, такие опасные для других, рассказывал ей о своих мечтах, которые бы не поверил никому другому — даже с Александром он не был так откровенен, — и, о чудо! Эта пятнадцатилетняя девочка понимала все, понимала с полуслова.

Был вечер. Луна уже освещала Алазанскую долину и холодную Гомборскую вершину. Как будто рог изобилия опрокинулся над этим краем, над страной вина и песен.

Они встали со скамейки под огромным ореховым деревом (говорили, что это дерево помнило нашествие монголов) и побрели по кипарисовой аллее. Вечерней прохладой веяло от цветов, от редких тропических деревьев. Они направились к часовне, стоявшей на краю сада. Что-то таинственно-одинокое было в этой церквушке, призывавшее к безмолвию.

Головка девушки прислонилась к широкой груди Грибоедова. Вдруг он вспомнил, как несколько месяцев тому назад ему не хотелось жить, как он жаловался своему другу Степану Бегичеву на скуку и отвращение, на тягостную душевную пустоту.

— Почему ты печален, душа моя? Создатель Фамусова и Скалозуба должен быть веселым человеком! — вкрадчивым голосом произнесла Нина.

— Да, мне невесело, печально, отвратительно, несносно!.. И только ты, мое юное божество, даешь мне силы жить, желание творить. Ты и Цинандали… Совсем недавно я говорил, что мне пора умирать!.. Я не понимал своей тоски… Я не знал, как мне избавиться от сумасшествия или пистолета, я чувствовал, что то или иное ждет меня… И вот передо мной блеснул луч света — это ты, счастье мое!.. Теперь мне так хочется жить, как никогда!..

Он заметил слезинки на ее ресницах и умолк. Обнявшись, они молчали — молчала и церквушка, эта маленькая обитель тишины и покоя.

— Рядом с тобой, — продолжал он, — я чувствую другую, внутреннюю жизнь, нравственную и высокую, независимую от внешней…

Они пошли вперед, туда, где в огромном марани были зарыты столетние квеври с золотым цинандали. Старый винодел Мамука в маленькой войлочной шапочке зачерпнул небольшим оршимо на длинной палочке вина и преподнес им. Грибоедов дал пригубить Нине и выпил сам.

Старик держал наготове закуску — тоже золотистые дольки очищенного грецкого ореха.

— Я пойду, — Нина оставила Грибоедова с подошедшим отцом и легкой походкой направилась к дому.

— Я вижу, у тебя настроение изменилось к лучшему, старина, — заметил Чавчавадзе.

— Ты прав, Саша… к лучшему… я счастлив. И знаешь почему?..

— Почему?

— Это все Нина… Вот уже несколько дней все порываюсь тебе сказать…

— Не надо, — поднимая руку, ответил Александр, — я все понимаю, и я не менее счастлив. Говорю тебе, как другу…

* * *

Весной 1828 года Грибоедов получил новое назначение в Иран по дипломатической линии. Свою новую службу он называл со злой иронией «политической ссылкой». «Потружусь за царя, чтобы было чем детей кормить», — отшучивался он.

В этом же году, в октябре, в маленькой часовне в Цинандали Грибоедов обвенчался с Ниной Чавчавадзе.

Осень в Кахети была исключительной. Парк в Цинандали напоминал палитру художника: такое буйство красок, цветов, оттенков…

Дорога от часовни до дома была усыпана розами. Нина и Александр шли под аркой перекрещенных сабель, которые держали юноши в белых черкесках.

В этот вечер в Цинандали собралась вся знать Тифлиса, лучшая часть аристократии, высшее чиновничество, поэты, писатели.

Александр Чавчавадзе был действительно счастлив— в лице своего друга он приобретал и сына. Он был тамадой, от души веселился, пел. Потом он поднял азарпешу, полную ярко-красного вина, прочитал свое новое стихотворение.

И, опорожнив сосуд, передал его своему зятю Александру Сергеевичу Грибоедову. А через неделю Грибоедов с женой, штатом посольства и казачьим конвоем выехал в Персию.

* * *

В жизни Александра Чавчавадзе наступила творческая зрелость. Все больше и больше проявляется его оригинальный созидательный гений. К этому времени относится его знаменитое «Озеро Гокча». В этом поэтическом шедевре он воспринимает действительность как философ, поэтическим языком выражая глубокие мысли о жизни и ее законах. Поэт рисует сложную картину исторического развития и общественного бытия своей родины.

В этом стихотворении слышны также и пессимистические мотивы. Но пессимизм его — это грусть о судьбе возлюбленной, родине. Это пессимизм патриота, но не только, нет, он вызван и мыслями о социальном неравенстве, рабском положении человека, будь он русский или грузин.

В его творчестве совершенно ясно слышны социальные мотивы. Это протест против существующего строя, против рабства; это отрицание родового неравенства.

Влияние декабристов, дружба с Грибоедовым, бунтарство Байрона и идеи Сен-Симона, отголоски французской революции и ужасающая реакция Николая I. Да, было над чем задуматься! Не в результате ли таких дум появилось его необычайное для тех времен стихотворение?

Вы, которые огорчаете жизнь бедных

И бесстыдно, без прав требуете, чтобы

                                           они были рабами вашими,

Ждите — будете равными с ними!

Не вечно будете жить

Порабощением, хищением и угнетением простых.

Эти дерзновенные, смелые стихи до самых глубин раскрывают огромный и богатый внутренний мир Александра Чавчавадзе.

Неспроста он — лучший друг эмигрантов, ссыльных, представляющих самую передовую часть русской интеллигенции. Его дом — пороховница свободомыслия, арсенал, где, как оружие, хранились новые идеи, мысли, настроения. Неспроста он стал родственником Грибоедова, другом Пушкина, Лермонтова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова.

* * *

Сегодня в отличие от обычного не был ярко освещен один из самых знаменитых Орточальских садов.

И безлюдная темнота майской ночи 1829 года нарушалась только желтовато-синим фосфорическим блеском светлячков, иногда освещавших черную, как деготь, бархатную поверхность реки.

Вода застыла. Иногда этот мрак и тишина нарушались размеренными ударами весел, и огонек, мерцающий на корме рыбачьей лодки, напоминал фонарь Харона.

Прямо на берегу Куры разостлан широкий персидский ковер.

Принц ашугов, так называли в Тифлисе Александра Чавчавадзе, принимал сегодня здесь сосланного на Кавказ русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.

Старый Вануа суетился и готов был пролезть в игольное ушко, чтобы угодить любимому ашугу и именитому клиенту. Он предупредил своего помощника Сакуа и нескольких карачогели, чтобы об этом «кутеже не болтали зря»: князь принимает какого-то русского ашуга, «нехорошо упомянувшего в своей песне русского царя», и эта таинственность еще больше усиливала любопытство простых людей.

Гости сидели в беседке из живого виноградника.

Молодой рачинец, немного припудренный мукой, разложил горячие торнис пури, точно сорванные с неба молодые луны. Тут же неподалеку, на ветке огромного орехового дерева, висел только что зарезанный баран, и Вануа отрезал от него куски для шашлыка. На столе лежали слизистые головки зеленовато-серого овечьего сыра — мотали, а рядом обрызганная росой зелень: душистый тархун, весенний цицмати, редис, душистый киндза, ниахури, праса…