Но мы сыны земли, и мы пришли
На ней трудиться честно до кончины.
И жалок тот, кто в памяти земли
Уже при жизни станет мертвечиной.
Это был человек с большой душой, истерзанной противоречиями; жизнелюб и мудрец, внезапно оборвавшаяся струна во время исполнения гимна жизни и солнцу.
…Хоронили поэта. Он любил наблюдать наступление сумерек, тишину осенней ночи, переливы поверхности реки под лучами луны. И в то же время любил он залы, освещенные яркими люстрами, игры и танцы, встречи с друзьями на веселом пиршестве или за шахматным столиком.
Трудно себе представить более скромного влюбленного, чем он в своей «Ночи на Кабахи», и более смелого, чем в стихотворении «Серьга».
У человека, который был так одинок на своей родине и которому после смерти пришлось полвека дожидаться, пока ему открыли двери Пантеона Грузии, мало было духовных родственников среди современников. Это был человек титанических устремлений, который не мог примириться с режимом полицейского государства и господства кошелька лавочника.
Осень в этом году была холодная. Непрерывно шли дожди, но даже когда они ненадолго прекращались, погода оставалась мрачной и пасмурной. Ветер нес рваные облака. В сумерках они казались парусами, словно эскадры неведомых завоевателей сходились к Тифлису, становясь на рейд за темнеющими горами.
Быстро опустился вечер. В домах зажигались огоньки. Со стороны Мтацминдской церковки доносились удары колокола, и глухой тоскливый звон рассыпался в отсыревшем воздухе.
По слабо освещенной улице поднимался человек. Он был одет в дорожные сапоги; легкий плащ, стянутый у шеи черным шнурком, и плещущий по ветру ярко-красный шарф придавали его фигуре воинственный вид. В руках он держал старый, видавший виды цилиндр с ленточкой, и на курчавые волосы падали редкие капли дождя.
На углу, в тени дома, человек остановился. Нервно теребя перчатки, оглянулся и тихо спросил:
— Петр, где ты там потерялся? — По-видимому, он обращался к слуге.
— Я тут, — ответил незримый, кого звали Петром.
— Быстрее, быстрее, у нас очень мало времени, — взволнованно сказал человек в плаще, и они пошли дальше. — Где-то здесь нас должны ждать. Да, я уже вижу, вон они!
Две фигуры двинулись к ним навстречу.
В доме поэта Александра Чавчавадзе ждали гостей — все было сделано для того, чтобы они пришли незамеченными, — во всех помещениях погасили огни, кроме маленькой залы на втором этаже, окна которой выходили во двор. Хозяин сам стоял у калитки. Те, кого он ждал, должны были войти с черного хода.
Александр Чавчавадзе напряженно всматривался в темноту. Почему они задерживаются? Что-нибудь случилось? В такое время все может быть. Нет, вот они, слава богу.
Четыре фигуры вынырнули из темноты.
— Сюда, сюда, — тихо позвал Чавчавадзе и вышел навстречу.
В небольшой зале богатого дома собралось немногочисленное общество самых близких друзей и родственников: поэты Григол и Вахтанг Орбелиани, Манана Орбелиани и младшая дочь Александра Чавчавадзе — Екатерина. В уголке на диванчике сидел ее двенадцатилетний товарищ Нико Бараташвили, которого в семье звали просто Тато.
Двери залы распахнулись. На пороге стояли хозяин дома и курчавый молодой человек в дорожных сапогах.
— Господа, — тихо сказал Чавчавадзе, — разрешите представить: Александр Сергеевич Пушкин…
Свет притушили. В полутьме внимательно слушали собравшиеся стихи Пушкина. Он читал мастерски. Его лицо скрывалось в тени, голос, звонкий и чистый, казалось, заполнил все уголки комнаты.
…На холмах Грузии лежит ночная мгла…
Притаившись в углу, маленький Нико жадно слушал и запоминал все слышанное…
Старинные стенные часы пробили двенадцать раз. Александр Сергеевич поднялся:
— Извините, господа, я должен откланяться…
Все тоже встали. Григол Орбелиани с чувством пожал ему руку и сказал:
— Поверьте, этот вечер самый счастливый в моей жизни. Какие изумительные стихи!..
— Великолепные, — поддержала его Манана. — Если бы вы могли прийти к нам еще…
— Спасибо… спасибо, — улыбнулся Пушкин.
Гости вышли на улицу.
Над Тифлисом плыла осенняя ночь. Где-то внизу мерцал редкими огнями большой город. Ветер усилился. Он налетал порывами, подхватывая полы плащей и шинелей, теребил волосы. Все так же мчались с гор облака, чуть подсвеченные луной.
Катя и Нико остались в темноте. Они молчали. Говорить не хотелось. Еще слишком свежо было впечатление, казалось, еще звучат чеканные рифмы пушкинских строк. Наконец Катя прервала молчание:
— Я думала, ты покажешь Александру Сергеевичу свои стихи. Ты же хотел.
— Нет, — отозвался Нико, — я знаю: все мое очень слабо… Но все равно, — сказал он немного погодя, — я напишу хорошо, вот увидишь!.. Ты еще прочтешь книгу стихов Николая Бараташвили…
Но все оказалось не так просто, как хотелось двенадцатилетнему мальчику. Книгу своих стихов он так и не увидел никогда. В силу, многих обстоятельств он стал мелким чиновником. На него смотрели свысока, люди вокруг жили сплетнями, подлостями, интригами.
Он мстил им насмешкой, злыми эпиграммами. Дошло даже до дуэли с родным дядей Ильей Орбелиани. Правда, все кончилось выстрелом в воздух, но дело было не в этом…
Николоз стал раздражительным, желчным, бесконечно язвил. Ученого-богослова историка Платона Иоселиани довел однажды до бешенства игрой слов: «богослов» — «бог ослов».
Многие ненавидели поэта за его язык, считали его заносчивым. Стихи его были настолько новы и необычны, что даже близкие и друзья не понимали их.
Бараташвили мучился.
«Даже и тому, у кого есть цель жизни, — писал Нико 1 октября 1842 года Майко Орбелиани, — нет отрады в этом мире, а уж что сказать о том, кто подобно мне, знаешь сама, давно уже сир и одинок. Не поверишь, Майко! Жизнь опостылела от такого одиночества! Вообрази себе горечь человека, находящегося в моем положении, у которого есть и мать, и отец, и братья, и множество родных; и все же ему не к кому подступиться, и все же он сир в этом пространном, полном людьми мире. Того, кого я мнил носителем высоких чувств, узрел я человеком без сердца; чей дух казался мне развитым, тот оказался бездушным… Но говорю правду, что столь хладного суждения я еще не имел. Во мне теперь такая свобода мысли и твердость сердца, что и шестидесятилетний старик не может быть судьею более неподкупным».
Полутемная зала суда…
Уже давно разошлись чиновники. О, как ненавидит их Бараташвили! Сколько раз он слышал за спиной ядовитое перешептывание: «Князь-то наш стишки пописывает, хе-хе…» Они никогда не поймут его. У них свои заботы: жены, дети, очередная прибавка к жалованью… Бог с ними.
Бараташвили сидит за столом. Он пишет. Нет, не стихи — письмо. Поскрипывает перо…
«Непонятность предмета нашего назначения, беспредельность человеческих желаний и ничтожность всего подлунного мира наполнили мое сердце страшной пустотой. Если бы у меня было маленькое независимое имение, сейчас бы оставил я и мир и человека с его ненасытностью и невозмутимо и спокойно, по-старинному, провел бы свою простую жизнь на лоне простой природы, которая так величественна и прекрасна в нашей родной стране».
Бараташвили подписывает адрес на конверте: «Захарию Орбелиани», потом, подумав, добавляет к письму еще несколько строк: «Гром славы и звук оружия не имеют уже для моего слуха магического значения, — оставь службу, займись имением. И это другая слава — сделать счастливыми своих крестьян…»
Николоз Бараташвили рано стал писать стихи. Детство он провел в доме своего отца — князя Мелитона Бараташвили. Представитель знатного, но обедневшего рода, хорошо образованный по своему времени человек, князь Бараташвили служил переводчиком при наместниках Кавказа — Ермолове и Паскевиче. Несколько раз он избирался предводителем дворянства Тифлисского уезда.
Его дом посещали видные поэты и общественные деятели Грузии того времени: Александр Чавчавадзе, Игнатий Иоселиани, Григол Орбелиани и другие.
Любознательный и впечатлительный мальчик внимательно прислушивался к разговорам взрослых. Он мечтал стать таким же, как дядя Григол, или как отец — высоким, красивым, затянутым в мундир с серебряными пуговицами, с саблей на боку. Он мечтал стать военным.
Николоза отдали в тифлисскую Колоубанскую приходскую школу, а затем он перешел в Тифлисскую «благородную гимназию». Нико учился хорошо. Он был веселым и остроумным мальчиком, любившим всякие проказы и шутки.
Гимназисты издавали рукописный журнал «Цветок Тифлисской гимназии» на русском языке, в котором сотрудничали друзья Нико — М. Туманов (Туманишвили), впоследствии довольно известный поэт, один из первых переводчиков Пушкина на грузинский язык, И. Андроников (Андроникашвили) и другие.
В журнале публиковались стихи русских и грузинских поэтов, статьи по древнегрузинской и русской литературе.
Николоз Бараташвили много писал. Его едкие эпиграммы пользовались успехом. Кроме того, он начал большую поэму «Иверийцы», в которой патриотически воспевалась Грузия X–XII веков.
Способному мальчику прочили большое будущее, однако с ним неожиданно произошло несчастье. Николоз упал с лестницы и повредил ногу. О военной службе не могло быть и речи. На поступление в университет не хватило денег, и Бараташвили, окончив в 1835 году гимназию, поступил на службу в «Экспедицию суда и расправы».
«…Я хотел стать военным, с этим желанием я рос, оно и теперь порой закрадывается в мое сердце. Что же помешало мне, раз у меня было такое желание? А вот что помешало: препятствием к тому родные ставили мою хромоту — «иначе, как в команду инвалидов, никуда, — говорят, — не примут». И это тогда, когда моя нога находилась да и сейчас находится в лучшем состоянии, так, что я и прыгаю и танцую по своему обыкновению. Узнав об их отказе и неудовольствии, я попросил хотя бы отправить меня в университет, с тем что если идти мне по штатской, то идти хоть там…