Грузии сыны — страница 65 из 101

31-го января. Был у Николая утром и позировал. Портрет почти готов. Оленю приписано небо. Вскоре я ушел в редакцию «Закавказской речи» узнать, принято ли письмо о художнике. Сказали, что будет завтра. Оттуда опять поехал к Николаю. Художник рассказал мне о своей жизни, службе, торговле, разорении. В 1904 году нанял комнату в Колючей Балке, а теперь вот уже девять лет, как нет и комнаты. Живет живописью.

«Вот раньше был богат, а теперь и одежды не имею». В Кахетии есть отцовская земля, но там он не живет, так как «не земледелец». Когда я уходил, пришли какие-то люди и начали критиковать портрет. Николай сказал: «Не слушайте их, они дураки, ничего не понимают».

1 февраля. Был у Николая утром. Портрет окончен. За портрет Гульбатова нужно отдать два рубля духанщику Сандро, который тот давал якобы «для успокоения друзей». Николай намекнул о своей просьбе (заказ в Москве). Вечером был с художником Т. и журналистом А., смотрели картины Нико. Художник Т. сказал: «Напоминает персидских художников, но грубее, цвета нет никакого; вообще ничего замечательного». В общем мнения неопределенные и равнодушные. Могу добавить, что некоторые интеллигенты насмехаются над ним.

Взял портрет и оленя. Николай стал протестовать: «За оленя ничего не платите, уже довольно. Если в Москве будет заказ, напишите». Мое обещание о том, что его картины будут в Москве на выставке, обнадежило и обрадовало его. Прощаюсь сердечно и еду на вокзал.

Поезд отходит, а там, в глубине огромного города, сидит у тлеющих углей человек с тоскующие взглядом, одинокий скиталец, большой художник. Он произвел на меня глубокое впечатление, и теперь, после знакомства с Николаем, я знаю, что такое жизнь».

На этом записки обрываются.

* * *

«Что такое жизнь», уличному художнику известно давно. Из всех ее ценностей (знает он) самые хрупкие, самые непрочные — человеческие связи. Ему повезло: он обрел друзей в искусстве — величайшая ценность! Но отгремел поезд, мигнул красный глаз хвостового вагона, растаяла в воздухе завитушка дыма, — и как дым растаяла, исчезла связь. Винить ли за это людей?

На город надвигается громада туч, мелькают клинки молний. Зарница зло осветила овечье стадо домов, сбившихся в кучу у подножия Метехского замка: быть буре!

«А что такое отдельные люди в бурю?» — не раз приходило в голову Нико.

Листья, гонимые ветром.

Одного из друзей (автора записок) пойдет мотать, швырять и вышвырнет на чужой берег окаянная судьба эмигранта. Другой умрет в самый канун революции. Третий переселится в северную столицу.

…А ты один над грудой тлеющих углей.

* * *

Со стороны могло показаться: извечно существовали они раздельно — Метехский замок и город Тифлис.

Город — трудолюбивый, пестрый и шумный — переполнен музыкой, как чаша вином: в садах бьют бубны, ноет зурна, проспекты звенят оркестрами, из распахнутых окон брызжет песенка, с балкона спелой виноградной гроздью свесилось только что собранное «Мравалжамиер».

А сторожевая крепость на скале молчит, немая. Там тюрьма.

Слепы узкие окна-бойницы. Ни взгляда оттуда человеческого, ни звука. Полосатая будка часового у крепостной стены, если на нее смотреть снизу, — спичечный коробок. В коробке — оловянный солдатик с ружьем. Все очень маленькое, смешное, игрушечное (если смотреть, конечно, снизу).

И какое-то сонное.

Похоже на старинную литографию.

Наверное, при царевиче Вахушти так же было: отвесная скала, крепость на скале, змеиные струи Куры под скалою. Облака. Нарисовать бы это иглой на меди, как делали в старину, протравить кислотой, потом отпечатать.

— Эй, человек! Оглох, что ли? Нельзя здесь останавливаться. Пррроходи! Тебе говорят!

Совсем не игрушечный — натуральный солдат перед ним. Носом к носу. Щетина усов, гвозди острых глаз, словно в смехе, оскалены зубы… Какой там смех! Дышит тяжело, значит бежал от самой крепостной стены. Нелегко, должно быть, бежать в сорокаградусную жару в полной амуниции и выкладке, с винтовкой наперевес…

Чуть двинул солдат штыком — и у самой груди ощутил Пиросмани холодную сталь, почувствовал на своем лице чужое, луком, перегаром, махоркой воняющее дыхание.

— Незачем мимо тюрьмы ходить. Нету тут дороги. Еще раз сунешься, сам туда угодишь…

И солдат уже по-свойски, оттопыренным большим пальцем ткнул через плечо в сторону крепостных ворот. Но тут свершилось волшебство: огромные створы внезапно сами собой разошлись, обнажив обширный квадрат пустого двора в каменных плитах с пробившейся в расщелинах лебедой и крапивой. И по плитам шел к воротам гуськом десяток очень бледных людей с мешками за спиной.

Бритые головы, одинаково серые лица отличались друг от друга лишь оттенком небритой щетины на впалых щеках: у одних щетина рыжеватая, у других сизая, у третьих вовсе седая. Шли бесшумно, как тени.

Серых людей втолкнули в фургоны, захлопнули, заперли. Бравые конвойные вскочили на запятки, бич щелкнул, как пистолетный выстрел, запел рожок, лошади рванули, и на маленькой площадке осталось лишь облако пыли, такое густое, что сторож у стены начал чихать, харкать и протирать глаза кулаком.

…А створы крепостных ворот поползли обратно и закрылись сами собой — медленно, плавно, с каким-то печальным звуком, долго стоявшим в вечернем воздухе.

* * *

На Сурамском перевале выпал снег. Значит, зима у ворот. Шепот на окраине: «Боже, будь милостив к нам, грешным, бездомным, одиноким, неимущим, больным, заключенным. И к тем, кому на свободе ничуть не легче, чем в тюрьме. И к тем, кто бредет по дорогам Сибири под конвоем первых метелей, еще не ведомых детям юга».

И к тем, кто дома ночует под лестницей, не имея другого крова…

Каждая зима была для Нико страшной.

Не имея теплой одежды, он мерз, простуживался и кашлял. Жизнь под лестницей — пытка, когда нет в защиту от зимней стужи ни печки, ни мангала и не на что купить дровишек или углей. Да и не позволил бы домохозяин топить под лестницей. Суровый рачинец с головой в форме боба и висячими усами иногда молча навещал каморку художника и осуждающим взглядом окидывал его немудреное хозяйство: железную койку с тряпьем; кисти и сверток клеенки в углу; деревянный ящик, на котором нарисован человек в цилиндре.

Домохозяин пока не выселял Пиросмани.

Конечно, каморку можно сдать «холодному» сапожнику, оно выгоднее, только у сапожника тлели бы угли в жаровне — вечная опасность для старых построек. Да разве согласился бы самый «холодный» сапожник жить зиму без огня? И домохозяин терпел Пиросмани, хотя тот платил редко и неаккуратно, после многих напоминаний.

Домохозяин, постояв на пороге, уходил. Стужа оставалась.

Стыли пальцы, ныли кости. Замерзало масло в склянке. Ночью дрожь сотрясала тело. Рассветы были жестоки: ясно-розовое небо обещало стальной, морозный день, хмуро-пепельное — предвещало слякоть и горе.

Башмаки разевали пасть, набирая воду. Подметки отрывались. Бахрома брюк принимала цвет уличной грязи. Намокший пиджак прилипал к телу — рубашки под ним обычно не было.

Брести таким оборванцем по Молоканке нестерпимо горько. Но и дома сидеть нельзя: работа не ищет человека. «Хлеб за брюхом не ходит».

В апреле Нико получил хороший заказ: расписать духан на Марглисском шоссе как можно лучше да побыстрее. Хорошо бы — к пасхе.

На праздники много народу едет в загородные духаны: расфранченные, в черных шелковых рубашках, в поясах с серебряным набором «карачогельцы», а сбоку, примостившись в переполненном фаэтоне, шарманщик неутомимо крутит ручку, и на всю окрестность гремит музыка. Надо, чтоб и ресторан выглядел празднично. Постарайся!

Он поехал в дилижансе.

Горное шоссе вьется стружкой. Мимо бегут вывески придорожных харчевен с зазывающими надписями: «Не уезжай, голубчик мой!», «Фаэтон, стой!»

Но дилижанс катит себе и катит мимо. Наконец лошади остановились — «Белый духан». Здесь Нико начал работать. Писал несколько суток без отдыха, наскоро закусывая и кое-как переспав на скамье. В черной жилетке поверх малиновой рубахи подходил усатый огромный мужчина и коротко одобрял:

— Быстро работаешь. Сагол![22] Только… здесь должен быть сбоку нарисован орел. Как живой! Понимаешь?

Зачем орел, кому нужен орел? Нет, он этого не хочет! Но все пристают с просьбой: сам хозяин, жена хозяина, сыновья хозяина, собутыльники хозяйские… И хор голосов твердит:

— Сделай уважение, нарисуй. Если уважаешь, нарисуй.

И он писал орла из уважения.

* * *

На обратном пути Нико отказался от подводы, пошел пешком и заблудился.

Случалось ли вам заблудиться в облаках? В горах это нередкий случай. Облака бродят, как овцы по дворам горного села, иногда настигают путника по выходе из селения. И вот бредешь в молочно-белом тумане, из осторожности сойдя с дороги, чтоб не сшибло тебя во мгле повозкой или экипажем.

…Сам не заметил, как очутился в лесу. Решил дальше не идти. Уселся на выгнутых корнях большого дуба, прислонился к дереву спиной и, сломленный усталостью, задремал. Его разбудил шорох…

Солнце стояло высоко, сквозь мокрую листву сыпались ворохи позолоты, а перед Пиросмани, так близко, протяни руку — дотронешься, предстала, маленькая козуля. Ветерок дул с ее стороны, трепещущие черные ноздри козули не уловили запаха опасного гостя — человека. Стояла как вкопанная, только чуткие ушки ее настороженно шевелились. «Стой так, сестричка, я нарисую тебя!»

Вдруг «сестричка» сделала грациозный прыжок, сорвалась и пропала в лесу, мелькнув «салфеткой». Тогда только смог он расправить онемевшую спину. Первое, что сделал, — достал из ящика (где на крышке — человек в цилиндре) свои кисти, клеенку и начал рисовать.

Часы текли. Птицы качались на ветке, кося на него бусинкой глаза. Жук-точильщик пробежал по стволу, потом по спине художника и опять по стволу. Человек работал и работал…