Мама, а что? Я здесь буду жить. Женька, наверное, заняла мою комнату — буду спать в гостиной, на диване. Как хорошо — теперь хоть война, хоть потоп — меня никто ни о чем не спросит. Я ведь похоронен. И плита есть на могиле, да? И крест? Все — на мне поставили крест — мое место в Красной гостиной.
ЖЕНЯ. Шкатулка закрыта, ключ потерян. Принимайте назад своего покойничка. Это такой уютный гробик, обитый изнутри красным бархатом. Лень в квадрате, в кубе, в коробочке.
ДИМКА. Отец, пусть эта рыба со мной не разговаривает.
ЖЕНЯ. Сначала ты вылез из могилы, потом, чего доброго, запросишься назад в материнскую утробу? Трус. Лжедмитрий.
НИКОЛАЙ. А на что вы жили… с той женщиной? Ее-то ты хоть помнишь, как зовут?
ДИМКА. Помню, но вам не скажу. А на что жили — ну, она что-то зарабатывала, я ей помогал, да нам много и не надо было.
НИКОЛАЙ. А зачем ты сюда пришел?
ДИМКА. Пришел.
ЖЕНЯ. Правильно. Вот, Николай, ваши дети живут здесь, живут, и, даже становясь мертвецами, приходят сюда гнить. Вот. Это все ваше, родное. Кормите теперь райскими яблочками избалованного сорокадневным пребыванием на том свете сына.
НИКОЛАЙ. Женя, вот тут вы несколько перестарались — вы готовы и его выставить за дверь.
ДИМКА. А почему она так уверена, что сама останется здесь?
НИКОЛАЙ. Я думаю, вам надо все-таки поговорить. Пойдем, Оля.
Они уходят.
ДИМКА (им вслед). А где Маша?
ЖЕНЯ. Спит, накачанная наркотиками. Пока ты радовался избавлению от прозы жизни, она тоже даром времени не теряла.
ДИМКА. Твоя работа?
ЖЕНЯ. Скорее — твоя лень.
ДИМКА. Добилась своего?
ЖЕНЯ. Чего — своего?
ДИМКА. Места в жизни.
ЖЕНЯ. А ты? Избавился наконец от недочеловеческого одиночества?
ДИМКА. Как ты смеешь меня ненавидеть?
ЖЕНЯ. Я тебя не ненавижу, а вовсе не вижу. Не надо было столько плакать — я тебя предупреждала. Вот и выплакал все глаза, а заодно и душу.
ДИМКА. Тебя послушать — у меня души никогда и не было.
ЖЕНЯ. Да не слушай ты меня!
ДИМКА. Кто ж станет слушать кошку, которая больше всего на свете любит греться на солнышке.
ЖЕНЯ. Может, ты знаешь что-нибудь выше и краше настоящего комфорта? Так поделись.
ДИМКА. Из тебя получилась бы прекрасная одинокая старуха.
ЖЕНЯ. Конечно, что может нарушить уединение женщины, которая по глупости влюбилась в человека, у которого за душой нет ничего, кроме того же самого комфорта, иначе говоря, дома, который построил — кто? — не он.
ДИМКА. Скажи еще — по неопытности.
ЖЕНЯ. Ах, мой ангел… Мы с тобой столкнулись лбами на пути в разные стороны: ты у меня был последним мужчиной, а я у тебя — наоборот — первой женщиной. А ты хотел, чтобы я, еще не зная даже тебя, жила бы, добрая и добродетельная, ждала спокойненько, когда ты выйдешь наконец из ребяческого возраста, уморишь своего папу и найдешь меня, чтобы увести с собой? Добрая и добродетельная одинокая старуха встречает высокородного пилигрима, вернувшегося по весне из Святой Земли. Престарелый наследник получает наконец отцовскую корону, а весеннее солнце растапливает тем временем замороженное за зиму и дышащее снежной свежестью лицо прекрасной дамы, и оно становится ноздреватым и морщинистым, а потом вовсе исчезает, и остается кошка, которая греется, греется на солнышке, получая, как заслуженный пенсион, свою долю животной радости. Вот тебе и сюжет для сказки — совсем не как у твоего отца. Совсем по-другому.
ДИМКА (еще в пальто, садится). Ты раньше так со мной не говорила.
ЖЕНЯ. И ты вел себя иначе, правда? Лихо притворялся, будто все здесь твое, а оказалось — отцовское. Напичканный сказками и воспоминаниями обо всех рождественских гусях, съеденных тобою за всю твою долгую и праведную жизнь в стенах Красной гостиной, которая для тебя не больше, чем сарай с гусями, — самозванец!
ДИМКА. Давно я тебя не видел.
ЖЕНЯ. И?
ДИМКА. И у меня опять разболелась голова.
ЖЕНЯ. Расскажи еще про то, что твоя мигрень — символ одиночества!
ДИМКА. Не ори. Это все равно, что нестерпимая вонь, которая слишком сильна, чтобы человек мог оставаться в здравом рассудке. А рядом, совсем близко, сидит другой человек, не слышит вони и не верит, что тут (он потер рукой лоб) воняет.
ЖЕНЯ. Что ты — чего захотел! — быть самим собой! Человеческая индивидуальность, эгоизм и одиночество — это одно и то же, милый. И лишь тот, кто отказался от себя, как я, как Ольга, перестает быть одиноким и получает в награду Красную гостиную, шкатулку, которая настолько полна творениями маленького родового божка — Николая, что в ней нет места ни для боли, ни для вони. Не стремился бы ты к автономии — не болела бы голова.
ДИМКА. А человеческого ничего мне не позволено?
ЖЕНЯ. Позволено. Только не полезно. Если ты не видел здесь ничего, кроме человечной буржуазности, ты ни черта не понимаешь в домашнем уюте. Но я в это не верю. Ты нарочно все разрушил — бросился в Москву — почему в Москву? — изучать филологию, которая нужна тебе не больше, чем козе баян, мне навешал лапши на уши…
ДИМКА. Как же, на такие уши повесишь что-нибудь! На них даже серьги не держатся.
ЖЕНЯ. Это клипсы, я ношу клипсы. Вот мне было все позволено. В силу отсутствия какого бы то ни было воспитания, образования, корней, традиций — и всего прочего, чего у тебя было с избытком, — я угробила свою юность, да, это так, зато я от каждого встречного брала то, что чувствовала своим, и собирала себя по кирпичикам, отдавая взамен каждого такого кирпичика немножко честной репутации, немножко настоящей честности. У меня не было дома, я была равнодушна к своей матери, как Павлик Морозов в юбке — ты тоже, но иначе, как бывают равнодушны к мебели или к глубоко почитаемой святыне. И не ври мне, пожалуйста, что ты не понимал, как это в сущности прекрасно — ты хладнокровно присвоил себе — взял взаймы, да? — и сложную мифологию, и рождественский гусятник, и — бегом в незнакомый город хвастаться перед дамами. Что, не так? Разве позволительно дразнить такими богатствами женщину, которой они нужнее, чем тебе самому, и которой они никогда не достанутся? Странствующий сладострастник, ты относился ко мне, как к изысканному удовольствию, от которого можно и должно отказаться, если друзья пришли или папа зовет. Но и работу, и папу ты очень невежливо послал на фиг, когда притворился самоубийцей, а меня тем самым, стало быть, оттеснил еще дальше. Ты еще хотел, чтоб я не слишком тебя любила и чтоб не дай бог своими терзаниями не отяготила твою совесть. Только если мне не очень худо, когда тебя нет, значит, мне не так уж хорошо с тобой.
ДИМКА. Ты красиво говоришь, но было же не так.
ЖЕНЯ. Так. Так. Только у меня было два чувства: одно мрачное, страстное, задыхающееся от инстинктивной нежности, которое полностью подавляет женщину и доводит до состояния собачьей зависимости, и второе, строгое и чистое, сродни ханжеству, только без лицемерия — этой любовью я не тебя любила, а…
ДИМКА. А?
ЖЕНЯ. Хватит. Вечное детство — вот суть твоего домашнего аристократизма. Причем ты был ребенок с претензией на дон-жуанство, как оказалось. В один день я узнала две новости: что ты обманывал меня с какой-то шлюхой, и что ты не умер. Надо же… Ты с такой легкостью бросил все то, к чему я пришла в результате долгой и неприятной работы, и бросил ради того, от чего я давно отказалась. Захотелось юноше побыть самим собой — и он выпал… выскочил из схемы — ладно бы из окна выскочил, умер бы на самом деле… а тут — понарошку — и в рай попал, только не к Богу, а к бабе…
ДИМКА. Она не больше шлюха, чем ты.
ЖЕНЯ. Ну прости, я не хотела тебя обидеть. Но ты нарушил даже те, не очень-то почетные для меня условия игры, которые я приняла просто потому, что у меня, такой, какая я есть, не было другого выхода, а этого я тебе не прощу, хоть ты и не человек еще.
ДИМКА. Женя, у меня очень болит голова. Или ты говоришь путано, или я совсем стал дурак от боли.
ЖЕНЯ. Дурак, конечно. На что ты надеялся? На то, что, если я тебя не вытянула, так это удастся какой-то новой женщине? Да тьфу на нее и на тебя тоже. Самое глупое, что теперь ничего нельзя изменить — Бог не есть Бог мертвых, но живых, и отец тоже не отец мертвых. Ты записался в покойники, для тебя все кончено. Жмурик ты мой маленький.
ДИМКА. Кто?
ЖЕНЯ. Жмурик.
ДИМКА. Не говори так, у нас ведь будет ребенок.
ЖЕНЯ. А это не твой.
Я вижу, как Женя сыто поглаживает себя по животу.
Между прочим, никто так и не съел ничего из приготовленных Ольгой кушаний.
ДИМКА. Как? Не мой ребенок? А чей?
ЖЕНЯ. Твоего родного отца, то есть он тебе брат. Зовут его Дмитрий. Так что у меня все хорошо, я тут мать наследника, а ты кто? Вечное дитя и вечный покойник, то есть выкидыш — наверное, лучше быть подкидышем, а? Живи тут, ешь от пуза, спи на красном диване, а когда мой сын вырастет, ты и у него будешь ребенком. А твой отец, как очухается, будет бить себя в грудь, приговаривая: «Вот тебе бог, я тебе бог, а вот порог, и, раз уж ты снова переступил порог моего дома, будь любезен объяснить мне, за что ты, мальчишка, покойник, отдал первородство? Покажи мне эту чечевичную похлебку, я хочу ее похлебать, авось не захлебнусь». А я скажу: «Не захлебнешься, не захлебнешься, будешь хлеб жевать, прихлебывая похлебку и похлопывая себя по животу… Хлюп-хлюп…»
Довольно, если сейчас же не опустят занавес, я просто закрою глаза.
Противный случай
— А сзади у него — выхлопная труба, — сказала Аня и, наклонившись слегка вперед, потопала по пустой платформе, забавно шлепая себя по заднице.