Грузок, кто такие Горка и Липка — страница 6 из 24

Потом не знал что говорить. Сидел с хорошо заточенными и загнутыми своими усами. Как с кошкой рыбацкой. Которой в глубоких колодцах цепляют и вытаскивают оборвавшиеся, затонувшие вёдра.

Заговорил наконец. Один. Поняв, что Туголуков стал немым. Советовал ему идти на инвалидную, а не по возрасту. Надёжней будет, Георгий Иванович. А комбинату – конец. Раздербанивают окончательно. Сырье вывозят по ночам машинами. Никакого комбината фактически нет. И вряд ли будет. Даже иностранцы не хотят с пола поднять. Работяги всё чего-то духарятся, с плакатами бегают, пикетируют цеха, галдят. Но – поздно. Поздно, Вася, пить боржоми, когда желудка уже нет.

Перед уходом он опять крепко обнял больного. Нос его зашмыгал, а усы загнуло ещё выше. Поправляйся, Георгий Иванович, поправляйся, дорогой. Пошёл к лифту.

Однако когда Туголуков лёг, он появился в палате. Без слов, тоже как глухонемой, помотал апельсинами в сетке. Положив всё на тумбочку, сжал ещё раз левую руку Георгию Ивановичу и исчез.

Как он узнал о болезни Туголукова и как проник в больницу без халата – было непонятно.

8. Аргументы и факты 1992-го года

После того, как с газетами вышла последняя старушка, Надежда Приленская повернулась к Олимпиаде. И та сразу заплакала.

«Ну-ну, Липа!» – как могла, успокаивала Приленская.

Потом молча слушала. Рано состарившееся, заварное лицо её было серьёзно.

– Ну что тут сказать, Липа, – заговорила наконец, – В центре тебе уже не работать. Эта сволочь не оставит тебя в покое. Попробуй продавать на Защите, прямо рядом с вокзалом. А остатки газет будешь оставлять у Пилипенко из Союзпечати. В её киоске. Я ей сегодня же позвоню. Из-за столика тоже не переживай. Закажем. Коля вон тебе и принесёт. Дня через два. Слышишь, Коля?..

Маленький тщедушный Коля Приленский сновал, быстро прибирал всё на стеллажах. Он казался женщинам муравьёнком, у которого отняли детство. На которого вдруг надели взрослый большой халат, а он путается сейчас в нём будто в силках.

– Слышишь, Коля?..

– Слышу, мама, обязательно принесу.

Он тащил к остановке две тяжёлые связки газет тёти Липы. Но в вагоне сразу приложился щекой к стеклу. И под сонный перестук колёс первого пустого трамвая, под плывущими одиночными огоньками не проснувшихся ещё домов тоже быстро уснул. И уже не слышал, о чём говорили мама и тётя Липа.


На железнодорожную станцию Олимпиада смогла поехать только в одиннадцать утра, уже в ощутимую жару.

Пожилая Пилипенко была на месте. Сидела в киоске союзпечати вроде зобастой совы в гнезде. После объяснений Олимпиады сказала коротко: «Заноси».

Для сквозняка сзади дверь киоска была распахнута настежь. В поддуваемом пёстром платье Пилипенко сидела будто в гондоле – вместе с табуреткой. «Жарко», – коротко пояснила, даже не обернувшись.

Олимпиада торопливо развязывала свои пачки газет, старалась не смотреть на полные голые ноги, поражённые варикозом.

С газетами на руках встала метрах в тридцати от киоска, рядом со зданием вокзала. Солнце жгло, било в глаза, но Дворцова терпела – от билетных касс на улице люди шли не в здание вокзала, а сразу на перрон, к электричкам, и проходили, чуть ли не задевая Олимпиаду, её газеты. Однако за час она продала только четыре экземпляра. Одни «Аргументы и факты» и три «Каравана».

С электричек сходили озабоченные дачницы с наспех подкрашенными губами. Навьючивались тяжеленными своими рюкзаками, подхватывали вёдра, укрытые белым, спешили мимо Олимпиады к переходному мосту. Им было явно не до газет.

Олимпиада всё стояла на том же месте, всё ещё надеялась на что-то.

Подходила другая электричка. И уже другие вроде бы дачницы бежали. Со спёкшимися студенистыми щёчками, подрезанными острыми морщинками. Но бежали почему-то настороженно, суетливо. Как бегут всегда спецназовцы. Расторопными тараканами. Здесь чисто! И здесь чисто! Так мимо Олимпиады и пробежали, даже не поняв, что её надо «глушить». Чисто! И здесь чисто!..

– К поездам выходи, к поездам! – наставляла Пилипенко. – С электричек не берут – одна беднота.

Но первым прошёл скорый, стоял всего три минуты, и у бегающей Олимпиады какой-то полупьяный пассажир в майке и тапочках купил неизвестно для чего один «Караван». Поехал, повиснув на поручнях, со смятой газетой в руке, с повисшим тапком, который всё же втянул в вагон.

Пришёл, наконец, алма-атинский. От Пилипенко Олимпиада вновь кинулась на перрон.

Массово начали выгружаться челноки. Суетились возле вагонов. Все с обязательными своими пупочными грыжами. И мужчины, и женщины. И вот уже всё стадо движется по перрону. С носильщиками, с тележками. На тележках сумки, матерчатые баулы – до неба. Челноки и челночницы спотыкаются, оглядываются на поклажу. Словно боятся, что та и в самом деле может умахнуть от них в небо.

У Олимпиады купили аж целых две газеты. Она опять вернулась на привокзальную площадь. Не знала: куда теперь?

Неподалеку от касс, прямо на тротуаре, стояли толпы бутылок с окрошечным квасом. Как советские состарившиеся гулливеры, нависли над ними старухи. Такой же старик, но с метлой под мышкой, остановил гремящий оцинкованный ящик на колёсиках. Как на параде, дурашливо прокричал: «Здравствуйте, товарищи бизнесменки!» И сразу поинтересовался картавым Лениным: – «Как бизнес на сегодня, товарищи?» – «Давай, давай, греми дальше, старый пер…», – беззлобно ответили ему.

Старик посмеялся. Невысокий росточком, повёз ящик дальше.

Взгляд Олимпиады почему-то возвращался и возвращался к этим старухам, квас у которых никто не покупал. Которые так и продолжали обречённо стоять над несчастными своими бутылками… Не выдержав, Олимпиада подошла. У самой старой купила одну бутылку. Старуха суетилась, обтирала бутылку тряпкой, подавая Олимпиаде. Касающиеся рук Олимпиады длинные пальцы её были ледяными. Как у чёрной лягухи, только что вытащенной из молока.

Бутылка эта Олимпиаде, в общем-то, была и не нужна. Дома свои такие же в холодильнике стояли. Пилипенко, может, её отдать?

Однако Пилипенко за раскалённым киоском пришлось отпаивать не этим тёплым квасом, а холодным зелёным тархуном, за которым Олимпиада сбегала на вокзал. По радио на сегодня объявили 40 в тени. Красная, сидящая на табуретке Пилипенко глотала тархун и трясла на груди платье. Она была на окладе. Она готова была умереть за оклад в этом раскалённом киоске!

Попрощавшись и оставив ей вместе с газетами и квас, Олимпиада тяжело стала взбираться по крутой лестнице на переходный мост. Дышать было нечем. Даже голуби словно плавились в воздухе над элеватором за станцией.

В скрежещущем по кругу трамвае было что-то от плоского неустойчивого ящика со стеклом. Двери уехали в стороны, и несколько человек полезли в железную баню на колёсах, в ад. Олимпиада обмахивалась платком, искала место, где не было бы солнца.

Трамвай долго не двигался, накалялся. Тугой неподвижный затылок вагоновожатой походил на замороженный окорок в белой слезе.

В вагон заглянул мужичок. Глаза его были чумными:

– Я до психушки доеду?

– Доедешь, доедешь, – пообещали ему.

Мужичок быстро полез в вагон.

Ещё стояли. Наконец, поехали.

После остановки «Электротовары», когда трамвай был уже полнёхонек, по вагону пошёл голос: «Га-азеты! Свежие га-азеты! «Аргументы и факты», двадцать копеек, «Караван» – три-идцать! Свежие га-азеты!»

Из длинного кожаного кошеля у себя на груди конкурентка Кунакова выдёргивала требуемую газету, отдавала в руки, брала мелочь, ссыпала в гоманок. «Га-азеты! Свежие газеты!»

– Что же ты, Люда, не на своем месте сегодня?

Олимпиада с улыбкой смотрела на конкурентку. По размалёванному лицу клоунессы тёк пот. Она закачалась в газетах как в каком-то мучительном (бумажном) иконостасе: «Боюсь, Липа. Боюсь. И меня побьют. Я ведь твоя подруга». Олимпиада, тоже вся мокрая, вытерла пот с лица. Хотела возразить, что подругами они вроде бы никогда не были. Но Кунакова уже продвигалась дальше. Летнее платье пролезало вместе с ней модным порезанным отрепьем, оголяя ноги. «Га-азеты! Свежие га-азеты! «Аргументы и факты»!..»


Бандочка пацанёнков шла, приплясывая, пуляя пальцами, вдоль стекла гастронома «Колос». В распущенных длинных майках – вроде болтающегося белья.

Прямо с земли продавала разложенные грибочки Бобышева. Алкашка с лицом как печёное яблоко. Поглядывала на гастроном. В нетерпении переступала на месте облупившимися, будто лужёными, ножонками.

Бандочка, вихляясь, подвалила к ней: «Бабка! Мы эти… как их?.. рыкитёры… Рыкитёры мы… Ага… Давай, делись!»

Как в припадке, Бобышева сразу начала испуганно захлебываться собственными матерками. Бандочка с хохотом двинулась дальше, толмача руками: «Рыкитёры мы! Ага! Давай, бабка, делись!»

Резко сбросив скорость, Фантызин покрался за пацанами. С улыбкой наблюдал. Хорошая смена растёт! По-тарзаньи прогорланил пацанам. Сигналом.

К машине направился самый длинный. У него майка болталась ниже колен. Приблатнённый уже. Офиксаченный. Вихлялся, слушая голос из кабины.

– Всё в порядке, дядя Фантызин. Нигде нет, и больше с газетами не появится. Гарантируем. Поучили.

Небрежно протянутую из окна купюру взял с почтением, как визитку. Вернулся к своим, победно помахивая ею. Самый маленький в майке начал подпрыгивать, пытаясь сдёрнуть красную десятку. «Ты, орбит без сахара!» – замастрячил ему хороший шелобан зафиксаченный.

И бандочка пошла дальше, пуляя во все стороны руками: «Рыкитёры мы! Ага! Давай, бабка, делись!» Маленький путался в майке, догонял.

«Хонда» рванула с места. От победного, пропарывающего улицу автомобильного вопля – Олимпиада вздрогнула, перестав заворачивать вареник. Кинулась, захлопнула форточку. Сволочь!

После обеда на месте Олимпиады уже тяжёлая Долбнева сгибалась над газетами, выкладывая их на свой столик. Ни дать ни взять толстоногий Карабас-Барабас в штанах в крупную клетку. Не смотрела на идущую к автобусу Олимпиаду.