Грядущая тьма — страница 29 из 56

Из чащи донесся сдавленный, полный боли и ужаса вопль, высоченная сосна саженях в полста от тракта дрогнула верхушкой, оглушительно скрипнуло, дерево начало медленно падать и ухнуло в заросли с треском и грохотом. Повторился леденящий душу, прерывистый вопль.

— Кто-то там нехороший, — предположил Бучила. — И сюда, видно, идет.

— И встретиться не хотелось бы, — в тон ответил Захар и чуть повысил голос: — Уходим, быстро. И тих-ха у меня.

Обоз поспешно запетлял по дороге, позади обрушилось еще одно дерево и раздался очередной плаксивый, полный отчаяния крик. Егеря настороженно оглядывались, баюкая оружие на руках. Кто там баловал, выяснять не хотелось. Даже неугомонный естествоиспытатель Вересаев примолк. Видать, передумал коллекционировать все искаженное Гниловеем дерьмище подряд.

— Страх какой, а, упырь, — сказал нагнавший Руха барон Краевский.

— Не то слово, — согласился Бучила и задал давно волновавший его вопрос: — Ты почему без сапог?

— Потерял. Или пропил, — счастливо сообщил Сашка. — Я как гулять начинаю, мне сам черт не брат.

— Гоже ли, дворянину без сапог?

— Приемлемо, — рассмеялся барон. — Особенно летом. Знаешь там, на рассвете, босиком по росистой траве, простая жизнь, мысли о вечном. Главное, честь не пропита и шпага, а значит, будут и сапоги.

— Шпага приметная, — согласился Рух.

— Работа миланского мастера Джованни Цезари, — похвастался Сашка. — Все клейма на месте. Батюшка с войны приволок, снял с какого-то шведского хлыщика. За ее цену можно городишко завалящийся сторговать. Одних самоцветов четырнадцать штук. — Барон стыдливо спрятал глаза. — Было, правда, пятнадцать, да один рубинчик махонький я сколупал и ростовщику заложил. Думал, выкуплю, да не срослось.

— Что скажет батюшка?

— А ничего не скажет, — улыбнулся Сашка. — В морду даст, а я потерплю. Ведь за дело. Отец нравом крут, на расправу скор, шутка ли, двадцать пять лет в кирасирах служил. Рожа в шрамах, левого глаза нет, в спине осколки гуляют, куда захотят.

— Наследства лишит, — надавил на больное Рух.

— Это вряд ли. Я единственный у него. У маменьки после меня что-то надломилось в нутре, перестала рожать, чему ни я, ни она не расстроились. Именье делить не придется, а маменьке не надо свиноматкой ходить. Сестра у нее, Софья, восьмерых родила, растолстела, характер испортился, от мужа прячется под разным предлогом. Так что батюшка меня бережет, оттого вместо армии в университет и определил. Думает, отучусь и в чиновники какие подамся, штаны просиживать за столом.

— А у тебя планы другие?

— Конечно, другие, — похвастался барон. — Че я, дурак, жизнь свою на крючкотворство спустить? Ученье закончу, как батюшке на Святом Писании обещал, и там гори оно все огнем. В Тайную канцелярию поступлю, я уж сговорился с одним, им хваткие агенты сильно нужны, по миру помотаюсь, людей посмотрю, отечеству послужу.

— Заговоры, шпионаж, звон клинков и прекрасные женщины? — с улыбкой спросил Бучила.

— Ну да, примерно по списку, — кивнул Сашка. — Разве не красота?

— И не пугает, что Тайной канцелярии постоянно агенты нужны? — поддел Рух. — Текучка у них будь здоров. Большая игра требует пешек.

— Да это мелочи, — отмахнулся барон. — С тем же успехом по пьяни замерзну в канаве или от интимной болячки загнусь. Все под богом ходим. Взять кузена моего, Пашку. Малахольненький был, на куколку бледненькую похож, при мамке всегда, да нянька при нем, туда не ходи, туда не ступай, полное сбережение. Двадцать три годика, ни водки, ни женщин не знал, на клавесине натренькивал, вздыхал томно да посредственные стишки сочинял. Прошлой зимой без шарфика на прогулочку вышел, простудился, кровью захаркал и помер. И спрашивается, на хера тогда жил?

— Философский вопрос.

— Вот я и говорю.

В голове обоза началась какая-то суета, и Рух с босоногим бароном поехали посмотреть.

— О, блядство какое, — сообщил молодой егерь в лихо заломленной шапке.

Впереди поперек дороги раскорячился заложный мертвец, медленно водя впавшим носом по сторонам. Гнилой и трухлявый, с ошметками плоти и лохмотьями одежды, налипшими на голых костях. Не свежий, прошлогодний, скорее всего. Раз звери не растащили, значит, закопанный был, пускай и неглубоко. Тати, видать, прихватили на тракте, или с попутчиками чего-то не поделил. На лесных дорогах такое случается. Череп мертвеца ближе к затылку зиял неряшливой, вмятой дырой. Ага, кистенем угостили или обухом топора. Оттого, видать, и не встал, мертвецы, убитые в голову, крайне редко поднимаются, почти никогда. Лежал себе, отдыхал, горя не знал, но Черный ветер иначе решил, пришлось бедняге выкапываться и слоняться по округе черт знает зачем.

— Поехали, чего, мертвяков не видали? — сказал Захар и тронул коня. Заложный сразу засуетился и сделал пару неуверенных, кособоких шагов навстречу. Безнос, проезжая мимо, вытащил ногу из стремени и брезгливо пихнул его сапогом. Мертвец всхлипнул, повалился на обочину и заворочался не в силах подняться. Следующий егерь плюнул на мертвяка. Заложный обиделся и попытался сцапать лошадь за копыта. Промахнулся аршина на полтора, раззадорился неудачей, поднялся на четвереньки, но ручонки предательски подломились, и он ткнулся мордой в траву. Гнилуха сдавленно заскулил, провожая обоз пустыми глазницами, забитыми грязью и еловой хвоей. Чекан сжалился, вытащил саблю, наклонился в седле и раскроил мертвяку пустую башку.

— Сжечь бы его, — мечтательно причмокнула оказавшаяся рядом Илецкая. Колдунья держалась на лошади с выправкой бывалого улана, расслабленно и немножечко подбоченясь.

— Тебе бы только все посжигать, — усмехнулся Рух. — Лес выгорит, и мы вместе с ним. Я, кстати, давно хотел спросить — сами пироманты боятся огня? А то слухи разные ходят.

— Нисколечко не боимся, — подтвердила Илецкая и чуть приподняла вуаль и убрала волосы, открыв правую сторону лица. Рух всецело оценил черную шутку. На месте правого уха колдуньи багровел съежившийся уродливый бугорок. Старые шрамы змеистой волной спускались из-под прически на шею.

— Жуткое дело, — единственное, что смог сказать Рух.

— Цена дара, — пожала плечами Илецкая. — С этим можно только смириться или сойти с ума. Я смирилась. Ну и немножечко сошла с ума. Каждый ожог — напоминание об ошибке. Со временем, возможно, я поддамся твоим вурдалачьим чарам, скину платье, и ты увидишь кое-что поистине отвратительное.

— Да не, спасибо, не надо, — вежливо отказался Рух. — Уж как-нибудь обойдусь. Не люблю отвратительное, очень у меня душа нежная. Как у монашки.

— Я и не сомневалась. — Илецкая вернула вуаль на прежнее место. — Какая еще может быть душа у убийцы?

— По сравнению с тобой я котенок пушистенький. Сколько ты шведов во Пскове сожгла.

— Сотню, может быть, две, — задумалась колдунья. — Это уже после молва приписала мне две тысячи трупов. Людям, знаешь ли, свойственно преувеличивать.

— Знаю, как не знать, — согласился Рух. — Про меня тоже всякое говорят. Например, будто у меня елда до колен.

— Врут? — заинтересовалась Илецкая.

— Самую малость, — признался Рух. — Но все одно неприятно.

— А из меня сделали чудище, — пожаловалась колдунья. — Солдатики сами полезли в пролом, а там оказалась я, в самом наидурнейшем расположении духа. Представляешь, какая вонь от сотни заживо горящих людей? Самый ужасный и сладостный запах шкворчащего жира, плавящегося мяса и горелых волос. Запах победы. Они даже кричать не могли, мое пламя выжгло звуки, и пылающие фигуры метались и танцевали во тьме. И я танцевала вместе с ними.

— И все равно это не сильно-то помогло, — сказал Рух, живо представив творящийся ад. И хохочущую, обезумевшую колдунью среди дыма и бушующего огня.

— Не помогло, — кивнула Илецкая. — Шведы подорвали стены сразу в пяти местах, и нам пришлось срочненько улепетывать. Я была совершенно без сил после заклятия, да еще немножечко обгорела, меня спасли гвардейские офицеры. Один поручик бросил поперек седла, словно какой-то драный мешок, и вывез из горящего города. Но я это плохо помню. Урывками, вспышками. Объятые пламенем улицы, плачущие дети, жуткие крики. Пришла в себя только утром, на другом берегу Черехи. Почти без одежды, лысая, кожа клочьями облезает. Подозреваю, спасители меня заодно еще и трахнуть успели, но это уже несущественно. Остатки армии разбежались, побросав орудия и знамена, всюду паника и бардак. А уж потом из этого слепили невиданную победу. «Великая Псковская оборона», так теперь зовется этот позор. Ежегодное празднество, медальки красивые и непременный парад. Пляски на костях и крови. И никого не волнует, что нас там бросили подыхать. И мы подыхали.

— Война как она есть, — отозвался Рух. — Иначе у нас разве было когда?

— Не было и не будет, — кивнула Ольга. — Я этой войны вдоволь хлебнула, больше не надо. Буду вот как ты, в деревне засратой жить, коровам хвосты крутить, свиньям пятаки натирать. Ни, сука, забот ни хлопот.

— Прямо ни забот ни хлопот! — Рух обиделся и повел рукой по сторонам. — А это, по-твоему, что? Шутки такие? Загадочные вспышки-хуишки, Черный ветер, захватившие монастырь странные мертвецы?

— Это вот как раз то, о чем говорю, — парировала Илецкая. — Мелкая деревенская суета. Ничто по сравнению с тем, что я видела на войне. Заложные мертвяки, искаженные Гниловеем зверюшки и прочая ерунда. Нет ничего ужаснее убивающих друг друга людей. Мавки, чудь, кикиморы, пф. Люди суть настоящее зло. Нет ничего страшнее, чем когда чужая армия заходит в осажденный город, и пьяная, разгоряченная боем солдатня принимается грабить, насиловать и убивать. Псков три дня истекал кровью, выл и стонал. А потом река вышла из берегов, столько тел набило течением под Троицкий мост.

— Ты так говоришь, будто я почти за век своей многогрешной жизни не видел войны, — фыркнул Бучила.

— А чего тогда ты мне рассказываешь про своих мертвяков? — вспылила Илецкая.

— Так это ты тут начала про войну, сказочки завела, дескать,