Грядущее сообщество — страница 3 из 12

В «Идиоте» Достоевского князю Мышкину ничего не стоит имитировать любой почерк и подписываться чужим именем («покорный игумен Пафнутий оставил здесь свою подпись»), В его почерке индивидуальное и общее оказываются неразличимы, но именно это и есть «идиотизм», то есть индивидуальное свойство, присущее любому. Переход от возможности к акту, от языка к слову, от общего к индивидуальному происходит всякий раз в обоих направлениях, вслед за тем мерцающим чередованием, где общая природа и единичное, потенция и акт постоянно меняются местами и взаимопроникают. Бытие, возникающее на этой линии или вдоль этой границы, — это бытие любое, и то, каким образом оно переходит от общего к частному и от частного к общему, называется обычаем, или, иначе, — этосом.

6/ досуг — agio

Согласно Талмуду, каждому человеку уготовлены два места — одно в Эдеме, другое в Геенне. После того, как праведник оказывается признан безгрешным, он получает в Эдеме ожидающее его место, но сверх того ему достается еще и место его ближнего, сгубившего свою душу. Злодей же получает в аду не только причитающееся ему место, но ему достается также и место спасшегося — его ближнего. Поэтому в Библии и сказано о праведниках:

«потому что в земле своей вдвойне получат»[14], равно как и о грешниках: «разрушат их с двойной силой».

Представляется, что существенным в этой топологии Агады является не столько само картографическое разделение Эдема и Геенны, сколько само это соседнее место, которое всякий человек так или иначе, но неизбежно получает. Ибо осуществив свое предназначение и достигнув своего последнего предела, человек тем самым уже оказывается на соседнем месте. Таким образом, неотъемлемым и изначальным свойством каждого создания становится его способность замещать, его из вечная готовность быть вместо или на месте некоего другого.

Уже ближе к концу своей жизни знаменитый арабист Массиньон, который еще в молодости, живя в мусульманской стране, обратился в католицизм, основал сообщество, которое он назвал арабским термином, означающим замещение, — Бадалья (Ваdaliya). Члены этого сообщества давали обет жить, замещая собой любого, то есть быть христианами, занимая место другого.

Это замещение можно понимать двояко. Так, в падении или в грехе другого можно видеть лишь возможность собственного спасения: если исходить из некоей абстрактной и малоубедительной экономики возмещения, гибель всегда уравновешивается избранием, падение — вознесением. (Если следовать этой логике, то проект «Бадалья» оказывается всего лишь неким запоздалым искуплением вины Массиньона перед его гомосексуальным другом, покончившим с собой в казармах Валенсии, — друга, от которого Массиньон вынужден был отдалиться в момент принятия католицизма.)

Но феномен Бадальи допускает и совсем иную интерпретацию. Согласно замыслу Массиньона, заменить кого–то на самом деле не означает восполнить некий его недостаток или исправить его ошибки, но это означает целиком перенестись в другого — такого, каким он и является, для того, чтобы саму его душу, само его существование или имение–места открыть для Христа. Это замещение отменяет всякое место–собственное, но тогда и событие или имение–места любого единичного бытия уже является совместным местом, пустым пространством, открытым для невероятного, безответного гостеприимства.

Разрушить стену, отделяющую Эдем от Геенны, — вот, следовательно, тайный мотив, исподволь вдохновляющий проект «Бадалья». Поскольку в этом сообществе всякое место возможно лишь как место замещения, то и Эдем, и Геенна — это уже не более чем имена общей чреды замены, общего вместо. Лицемерной фикции, поддерживающий миф об уникальной и незаменимой природе индивидуального, единственная функция которого в нашей культуре — гарантировать возможность некоего всеобщего представления индивидуального, Бадалья противопоставляет абсолютную заменимость, лишенную представления и представимости, — абсолютно непредставимое сообщество.

С этой точки зрения, то множественное совместное место, о котором в Талмуде сказано, что оно есть место ближнего — место, которое каждый неизбежно займет, есть не что иное, как пришествие всякого единичного к самому себе, его бытия любого, то есть — бытия такого — какого.

Досуг — вот имя этого непредставимого пространства. Если, однако, придерживаться этимологии термина, то agio[15] на самом деле означает «пространство рядом» (adjacents, adjacentia[16]), то самое пустое пространство, в котором каждый может свободно перемещаться, ибо в его семантике пространственная близость оказывается совмещена с подходящим, удобным временем (ad–agio[17], спокойно), а удобство — с правильным, подобающим отношением к вещам. Провансальские поэты (в чьих песнях термин как раз впервые и появляется в романских языках в форме aizi, aizmen) превратили «досуг»^ю в свой поэтический termins technicus, обозначающий место самой любви. Или, точнее, оно означало не столько место любви, сколько любовь как опыт любой единичности, опыт имения–места любого единичного. В этом смысле термин «досуга–agio, как никакое другое слово, в высшей степени точно обозначает то «свободное использование собственного, индивидуального», которое, по выражению Гёльдерлина, как раз и является «самой сложной задачей». «Mont mi semblatz de bel aizen»[18], — этим приветствием при встрече обмениваются любовники в песне Джуафре Рюделя[19].

7/ maneries

Известно, что в средневековой логике существует понятие, непосредственная этимология которого, равно как и подлинное значение, тем не менее, до сих пор оставались вне поля зрения кропотливого исследования историков. В одном средневековом источнике говорится, что Росцелин[20] и его последователи утверждали, что роды и универсалии суть maneries. Иоанн Солсберийский[21], который приводит термин в своем трактате Metalogicus, замечая при этом, что он все же не до конца понимает его подлинное значение (incertum habeo), возводит его этимологию к manere — оставаться («manier называется такое количество вещей и такой статус вещей, при которых каждая вещь остается такой, какой она есть»). Что именно имели в виду все эти авторы, когда они говорили, что «maniera» есть понятие, обозначающее самое общее бытие, стоящее над всем? Или, точнее, почему наряду с родами и видами они вводили еще одну третью фигуру?

Определение, даваемое Угоччоне[22], позволяет предположить, что то, что они называли «maniera», не указывало ни на общее, ни на особенное, но обозначало нечто вроде единичного, являющегося образцом, образцовую единичность, или единичное во множественном числе — единичное множественное; он пишет — «вид называется manier в том случае, если говорится что трава этого вида, то есть manier'a, растет в моем огороде». В подобном случае логики говорят об «интеллектуальной демонстрации» (demonstratio ad intellectum), поскольку «указывается некая вещь, которая призвана обозначать другую». Таким образом, maniera — это и не род и не индивид, но это пример, то есть — единичное любое. Поэтому можно предположить, что понятие maneries восходит не к maniera (для того, чтобы выразить пребывание бытия в самом себе, — платоновское топе — средневековые авторы пользовались термином manentia или mansio) и не к manus (к которому его возводят современные лингвисты), но к maniera и, следовательно, оно обозначает бытие как бытие единичное. Его не затрагивает раскол на сущность и существование, господствующий во всей западной онтологии, ибо оно и не то, и не другое, но оно — это порождающая манера, бытие, которое есть не тем или иным образом, но бытие, которое есть сам способ своего собственного бытия; и поэтому, оставаясь единичным, но лишенным чистой неопределенности, оно множественно и соответствует всему бытию, любому.

Лишь идея этой порождающей модальности, этого изначального маньеризма позволяет обнаружить то общее, что позволяет связать между собой онтологию и этику. Это не бытие, сокрытое самим собой, — основание самого бытия, полагаемое в качестве его собственной потаенной сущности, чье мучительное появление на свет и обретение качественной определенности зависит от случая или его судьбы, но это бытие, которое экспонирует себя в этих качествах, которое без остатка есть собственное так — такое бытие не является ни акцидентальным, ни необходимым, но, так сказать, беспрерывно порождается собственной манерой.

Возможно, именно это бытие имел в виду Плотин, когда, стремясь представить себе свободу и волю единого, он объясняет, что о нем нельзя сказать, «что с ним произошло нечто такое–то и такое–то», но лишь что оно «есть таково, каково оно есть, не будучи господином собственного бытия», и что «оно не пребывает ниже самого себя или под самим собой, но располагает собой таким, какое оно есть», и что оно таково не по необходимости, как если бы у него не было иной возможности, но потому, что «так — и есть наилучшее».

Вероятно, единственный способ понять это свободное использование себя, которое не располагает, однако, собственным существованием как неким своим свойством, — это мыслить его как привычку, как этос. Быть порождаемым своей собственной манерой быть — это и есть определение привычки (поэтому–то греки и называли ее второй натурой): этика — это такая манера, о которой нельзя сказать, что нам она выпадает неким случайным образом или, наоборот, что она является неким нашим основанием, но она нас порождает. Быть порождаемыми собств