Много лет Филлмор был джазовым центром Сан-Франциско, а “Город бопа” на Почтовой – первейшим джазовым клубом. Но война закончилась, японцы вернулись; и не одну ночь напролет японские пацаны простояли под окнами “Города бопа”, слушая Билли Холидей, Оскара Питерсона или Чарлза Мингуса[65], – у пацанов на слуху творилось искусство и растекалось по всему ночному Сан-Франциско. Одним из этих пацанов был Сато.
– То был не просто курбет истории, – объяснял Сато Мятнику однажды поздно вечером, когда музыка стихла, а от сакэ красноречие оратора плавилось воском, – то была философская выверка: джаз – это же дзэнское искусство, сечешь? Контролируемая спонтанность. Как живопись тушью суми-э, как хайку, стрельба из лука, фехтование кэндо: джаз – то, что не планируешь, а делаешь. Репетируешь, играешь гаммы, учишь аккорды, а потом все свои знания, все свое воспитание сводишь в единый миг… “И в джазе всякий миг – это кризис, – цитировал Сато Уинтона Марсалиса[66], – и все свое умение ты обрушиваешь на этот кризис”. Как фехтовальщик, лучник, поэт и художник – все это есть тут, – без будущего, без прошлого, лишь этот миг – и то, как ты с ним справляешься. Происходит искусство.
И Мятник, стремясь избежать своей жизни Смерти, сел на поезд в Окленд, чтобы отыскать миг, в коем можно спрятаться без сожалений о прошлом или тревоги за будущее, – чистое “вот сейчас”, что покоится в раструбе тенор-саксофона. Однако сакэ, слишком много будущего, маячившего на горизонте, и слишком много воды над головой навеяли на Мятника блюзовую тоску, миг растаял, и теперь Мятнику было не по себе. Все шло плохо. Он не сумел изъять два последних сосуда – впервые за свою карьеру – и уже видел (или слышал) последствия. Голоса из ливнестоков, громче и многочисленнее обычного, дразнили его. В тенях, на периферии зрения что-то двигалось: шаркало ногами, волочилось, а только взглянешь прямо – исчезало.
Он даже продал три диска с душами одному человеку – такое тоже случилось впервые. Сразу не заметил, что женщина та же самая, а потом все пошло наперекосяк, и он перемотал и прокрутил вновь пленку памяти. Тут-то и выяснилось. В первый раз она была монахиней – какой-то буддистской разновидности, в свекольно-золотых одеждах, волосы очень короткие, будто голову недавно обрили и они только начинают отрастать. Запомнил Мятник глаза – хрустально-голубые, необычные для человека с такими темными волосами и кожей. И в глубине этих глаз таилась улыбка, от которой ему показалось, что душа нашла себе место по праву – хороший дом уровнем повыше. В следующий раз он увидел ее через полгода. Она была в джинсах и косухе, волосы – точно взрыв на макаронной фабрике. Взяла компакт с полки, помеченной “Один в одни руки”, – Сару Маклахлан: если б Мятника попросили, он бы сам ей это порекомендовал, – и Торговец Смертью едва заметил хрустально-голубые глаза, только подумал мимолетом, что где-то уже видел эту улыбку. И вот на прошлой неделе – снова она, волосы распущены по плечам, в длинной юбке и муслиновой рубашке, словно у поэта, под ремнем, будто беглянка с возрожденческой ярмарки; для Хэйта обычное дело, а вот на Кастро таких почти не бывает. И все равно он не придал этому значения, пока женщина не глянула поверх темных очков, вынимая деньги из бумажника. Опять голубые глаза – электрические, на сей раз они почти не улыбались. Мятник не знал, что делать. У него не было доказательств, что она была монахиней и цыпой в косухе, но он знал – это она. Все свои навыки он применил к ситуации – и в итоге все же киксанул.
– Так вам, значит, нравится Моцарт? – вот что он спросил.
– Это другу, – ответила она.
Рассудком Мятник понимал, что на это сказать – нечего. Сосуд души должен найти себе законного владельца, так? Нигде не сказано, что Мятник должен продавать им сосуды непосредственно. Случилось это неделю назад, и с той поры голоса, шарканье в тенях и общая жуть почти не прекращались. Мятник Свеж бо́льшую часть взрослой жизни провел один, но прежде никогда одиночество не было так глубоко. Раз десять в последнее время его подмывало набрать номер кого-нибудь из других Торговцев Смертью – якобы предупредить о своей промашке, но главным образом – просто-напросто поговорить с человеком, который поймет, каково ему приходится.
Он вытянул длинные ноги на три сиденья и в проход, закрыл глаза и затылком уперся в окно, бритым черепом ощущая ритм лязгавшего поезда сквозь холодное стекло. Ох, нет – так не получится. Перебор сакэ и что-то вроде вертолетов в голове. Он отдернул затылок, открыл глаза – и тут заметил, что в двух вагонах от него погас свет. Свеж резко выпрямился и стал наблюдать, как лампы гаснут уже в соседнем вагоне… нет, не так. Там двигалась тьма – текучим газом, будто высасывая из плафонов энергию.
– Ой блядь, – сообщил Мятник Свеж пустому вагону.
В поезде он даже не мог выпрямиться во весь рост, но все равно встал, чуть ссутулившись, упираясь головой в потолок, но лицом – к надвигавшейся тьме.
Дверь в конце вагона отворилась, и кто-то вошел. Женщина. Хотя не вполне женщина. Скорее тень женщины.
– Эй, любовничек, – произнесло оно. Низкий голос, прокуренный.
Мятник уже слышал его раньше – или тот голос был похож.
Тьма обтекла два дальних плафона в полу, и женщина осталась лишь силуэтом, отражением пушечной стали в чистом мраке. С тех пор как Мятник только пробовал силы в торговле смертью, он не помнил такого страха, но теперь очень боялся.
– Я тебе не любовничек, – ответил он голосом ровным и уверенным, как бас-саксофон, не выдав ни ноты ужаса. “Кризис во всяком миге”, – подумал он.
– Черную возьмешь – домой не придешь, – сказала она, шагнув к нему, и теперь ее иссиня-черный силуэт обволакивал Мятника со всех сторон.
Он знал, что в нескольких шагах за спиной дверь, запертая мощной гидравликой, а за нею – черный тоннель в двухстах футах под заливом, и по дну бежит смертоносный электрический рельс. Но сейчас почему-то казалось, что там очень уютно.
– Да брал я черных, – ответил Мятник.
– Нет, не брал, любовничек. Ты брал смуглых, темно-шоколадных и кофейных – это может быть, но даю тебе честное слово: черной ты никогда не брал. Потому что черную возьмешь – домой не придешь никогда.
Мятник смотрел, как она придвигается – скорее, течет: из кончиков ее пальцев выросли длинные серебристые когти, на них играли тусклые отблески аварийных лампочек, и с этих когтей капало такое, что, ударяясь об пол, взрывалось паром и шипело. На флангах послышалась какая-то возня, там что-то перемещалось во тьме – низенькое и быстрое.
– Ладно, к сведению принял, – сказал Мятник.
20. Вторжение наймита-крокодила
В городе стоял жесточайше жаркий вечер, и окна у всех были открыты. С крыши дома по другую сторону переулка лазутчику было видно, как маленькая девочка радостно плещется в ванне, полной мыльной пены, а два гигантских пса сидят рядом, слизывают шампунь у нее с пальцев и отрыгивают пузырьки. Девочка при этом визжит от счастья.
– Софи, только не корми собачек мылом, хорошо? – Голос лавочника из другой комнаты.
– Ладно, папуля, не буду. Я уже не маленькая, знаешь, – ответила она и, налив в ладошку еще клубнично-кивиевого шампуня, предложила одной собачке полизать. Зверь изверг облачко ароматных пузырьков, они проплыли сквозь прутья решетки в неподвижный воздух и разлетелись по всему переулку.
Псы – это незадача, но лазутчик вроде бы рассчитал время правильно: он сумеет разобраться с ними и заполучить ребенка без помех.
В прошлом он был наемным убийцей, телохранителем, кикбоксером, а в последнее время – сертифицированным установщиком стекловолоконной изоляции. Все эти навыки могли сослужить ему хорошую службу при выполнении текущего задания. Лицо у него было крокодилье – шестьдесят восемь остро заточенных зубов и глаза, сверкавшие черными стеклянными бусинами. Вместо рук лапы раптора, отвратительные когти покрывала запекшаяся кровь. Он был одет в шелковый смокинг, но ходил босиком; на нижних лапах у него имелись перепонки водоплавающей птицы и еще когти – выковыривать добычу из грязи.
Лазутчик подкатил большой персидский ковер к краю крыши и стал ждать; вскоре, как он и планировал, до него донеслось:
– Солнышко, я вынесу мусор, сейчас вернусь.
– Ладно, папуля.
Забавно, как от иллюзии безопасности мы становимся небрежны, подумал лазутчик. Никто не захочет оставлять маленького ребенка одного в ванне без присмотра, но ведь общество двух крупных собак – это не совсем без присмотра, не так ли?
Лазутчик подождал еще, и вот лавочник с мусорными мешками в обеих руках толкнул стальную дверь черного хода. Казалось, его на миг обескуражил тот факт, что контейнер, обычно стоявший у самой двери, передвинули шагов на двадцать дальше по переулку, но он пожал плечами, пинком распахнул дверь пошире и, пока она, закрываясь, шипела пневматикой, бросился к контейнеру. Вот тогда лазутчик и скинул ковер с крыши. Пролетев четыре этажа, тот развернулся. А развернувшись, с немалой силой ударил лавочника и поверг его наземь.
Собаки в ванной насторожились. Одна предостерегающе гавкнула.
Первая стрела уже стояла на взводе у лазутчика в арбалете. И лазутчик эту стрелу выпустил – нейлоновый линь зашипел, и стрела глухо ударила в ковер, пробив его и, возможно, икру лавочника, действенно пришпилив его – вероятно, к земле. Лавочник завопил. Огромные псы выскочили из ванной.
Лазутчик зарядил еще одну, присоединил к свободному концу линя и прострелил ковер с другой стороны. Лавочник продолжал кричать, но тяжелый ковер прижимал его, и жертва не могла шевельнуться. Когда лазутчик заряжал третью стрелу, псы выскочили из черного хода в переулок.
Третья стрела никакой линь за собой не тащила, но у нее был хитрый наконечник с титановыми – шипами. Лазутчик навел арбалет на цилиндр пневматики на двери, выстрелил, попал, и дверь захлопнулась. Собаки остались в переулке. Лазутчик тренировался в уме десятки раз, и теперь все шло точно в соответствии с планом. Передние двери в лавку и в жилой дом были накрепко заделаны суперклеем еще до того, как лазутчик поднялся на крышу, а сделать это было непросто – действовать требовалось скрытно.