— Идти к вам в замок?! Да подумала ли ты, старуха, что у вас что ни шаг, то скверна, что ни шаг, то соблазн? Крыжаки, ливонцы, ляхи, латинские попы; да у вас в один час так осквернишься, что потом в целый год всеми водами старого Нёмана не отмоешь скверны и не посмеешь идти молиться отцу нашему, громовержцу Перкунасу!
— Ну что же я скажу моей бедной княжне? Что я ей скажу? На тебя, на твои советы была одна надежда!
— Идти сам не пойду, а совет отчего не дать, если просят его от чистого сердца? Ну, говори, старуха, что советовать? Говори точнее, я пойду помолюсь, авось небес зиждитель Сарварос и грозный Перкунас просветят мой ум для ответа. Говори скорей!
— Святой отец, уж коли идти не можешь, так посоветуй как избавиться от немилого суженого? Как устоять против воли отцовской? Как отвратить от дочери моей нареченной чёрную гибель?
— Только то?.. — переспросил старик. — Больше ничего?
— Ничего, святой человече, ничего больше.
Старик отодвинул плетень и вошёл в пещёру. Там он распростёрся ниц перед деревянным чурбаном, грубо обделанным в форму человеческого существа; ноги истукана были одеты в новые лапти, стан подпоясан белым полотенцем.
Сигонта
Полежав нисколько минут перед изображением Перкунаса, старик медленно встал, снова распростёрся и, после третьего повторения поклона, вышел к ожидавшей его старой кормилице.
— Боги мне сказали, — ещё глуше, ещё таинственнее проговорил он, — пусть Скирмунда вспомнит свою тётку Бируту и что она делала, чтобы избавиться от первого жениха.
— Старче святой, я ничего не понимаю. Ради великой Прауримы, говори ясней, ничего, ничего не поняла! — со слезами умоляла Германда, но отшельник не хотел слушать её больше, он снова пошёл к пещёре и задвинул за собой плетень.
Старуха не посмела ворваться за старым сигонтой в его убежище. Она постояла несколько минут у забора, умоляя разъяснить ей неясный ответ, но сигонта был неумолим, и старуха медленно пошла по направлению к замку.
Уже ночь, тихая, ароматная, звёздная легла на землю, когда наконец добралась старая кормилица до ворот замка. Стража едва пропустила её, и старуха, чуть держась на ногах от усталости, пробралась наверх в свой покой, примыкавший к опочивальне княжны.
Скирмунда не спала. С понятным нетерпением ждала она свою кормилицу, ждала ответа на мучавшие её вопросы. Едва успела скрипнуть дверь в комнате кормилицы, она уже была там и засыпала старуху вопросами. Германда тотчас же, слово в слово, передала ответ отшельника.
Скирмунда на минуту задумалась, потом вдруг словно искра решимости сверкнула в её глазах, она бросилась к красному углу своей опочивальни, где на полке стояло серебряное изображение богини Прауримы и воскликнула:
— Клянусь тебе, великая Праурима, если меня приневолят, я поступлю также.
Глава VIII. Пир
Мрачен и расстроен возвратился в свои покои князь Вингала. Разговор с дочерью, её слёзы, её мольбы поколебали его твердую решимость спешить с браком дочери с князем мазовецким.
Он прошёл в свою опочивальню, предоставив боярам угощать и занимать приезжих гостей. Племянник его, молодой князь Видомир, играл роль хозяина, якобы за нездоровьем самого князя Вингалы, и, надо отдать ему справедливость, прекрасно исполнил свою роль. Большинство гостей, и даже сам князь мазовецкий Болеслав и трое рыцарей были навеселе, изрядно пропустив ароматного литовского мёда и золотого алуса (пива. — Ред). Речи слетали оживлённее и оживлённее, и здравицы следовали за здравицами.
Почтеннейшие гости, рыцари, сам князь Болеслав со своими сватами, графом Мостовским и графом Великомирским, сидели за большим дубовым овальным столом, без мест. Остальные гости: дворяне и свита князя мазовецкого обедала в той же храмине, только за другими столами, сплошь заставленными всякими яствами.
Здесь были и целые жареные вепри, и громадные части царя литовских пущ зубра, и множество разной домашней и лесной птицы. Молчаливые, угрюмые слуги в белых кафтанах то и дело разносили гостям в серебряных кувшинах мёды и алус, а за главным столом сам княжий чашник (толстенький кругленький человечек с румяным и лоснящимся лицом и с лысиной во всю голову) поминутно нацеживал в золотые и серебряные чаши гостей дорогое венгерское вино, да порой, по особому приказу, многолетний мёд из заросших мохом и плесенью глиняных ендов.
Обед подошёл к концу. Гости были очень довольны приёмом, только один князь Болеслав, молодой невзрачный человек в роскошной одежде, шитой золотом и шёлками, чувствовал себя не в своей тарелке. Ещё утром, во время приёма гостей самим князем Вингалой, его старший сват граф Казимир Мостовский передал из рук в руки князю грамоту от отца князя Болеслава, самого владетельного князя Владислава, в котором тот просил руки княжны Скирмунды для единственного сына и наследника князя Болеслава, а до сих пор он не получил ещё никакого ответа.
Он не сомневался в том, что сватовство его будет принято благосклонно; уже более года об этом велись переговоры при посредничестве канонника отца Амвросия[27]. Но всё-таки внезапное нездоровье князя Вингалы и его дочери, не присутствовавшей при официальном приёме и не поднёсшей обычную чару вина гостям, заставляло его беспокоиться, и только один неунывающий говорун патер Амвросий, сидевший по его правую руку, поддерживал своими шутками его хорошее настроение духа.
— Вот так мёд! Вот так мёд! Голова свежа, ноги словно свинцовые, — говорил он, грузно поднимаясь из-за стола:
— Я уверен, брат Иосиф, — обратился он к одному из рыцарей, прибывших с командором, — что у вас в конвенте такого и не водилось?![28]
— По уставу ордена нам держать вина в конвенте нельзя, — сурово заметил монах-рыцарь.
— А потому вы держите его в приконвентских слободах, это давно известно, да это всё неверно, в законе везде говорится о вине и елее, а о мёде ни слова, стало быть его и можно пить во славу Господню! Ну-ка, господин подчаший, ещё чашечку.
— Не смущай, отец капеллан, мою братию, — заметил командор, — она и без того не очень-то держится устава.
— И они правы, правы, отец командор! — со смехом возразил капеллан, — святые отцы нарочно для того суровые уставы писали, чтобы развивать мозги наши, так жизнь прожить, чтобы и Бога не обидеть и своё тело не изнурить. Хэ-хэ-хэ, я в этой науке преуспел, могу похвастаться! — и он с видимым удовольствием похлопал своими пухлыми ручками по брюшку. — «Не то, что внидёт, оскверняет человека», помните, как в Писании!
— Отец капеллан! Вы забываетесь! Здесь не место и не время поднимать религиозный спор! — сверкнув глазами, проговорил второй рыцарь-монах, во всё время обеда не пивший ни капли и с явной брезгливостью оставлявший нетронутыми кушанья.
— Ах, брат Гуго, я и забыл, что мы на пиру у людей не нашей веры! Но они добрые люди, не осудят. А я так говорю: в чужой монастырь со своим уставом не суйся! И от предложенного тебе не отказывайся — это, брат Филипп, в Писании сказано! Это почище твоего устава. А ты!? — он покачал головой, показывая глазами на нетронутые суровым рыцарем кушанья. Не годится, отец Филипп, и против Писания и против хозяев!
На этот раз намёк был слишком ясен, очевидно, капеллан не стеснялся выставлять рыцарей явными недругами хозяев. Рыцари переглянулись, и командор жестом приказал им прекратить разговор. Но этого уже было довольно, чтобы остановить дальнейшее веселье.
Молодой хозяин тотчас же понял это и, встав со своего места, дал знак окончить пиршество. Все поднялись вслед за хозяином и поклонились ему, благодаря за хлеб, за соль. Он ответил общим поклоном и предложил всем именитым гостям перейти на громадное крытое крыльцо замка, выходящее в сторону, противоположную Дубисе.
Князь Вингала в раздумье
На зелёном лужку перед крыльцом стояла целая толпа поселян и поселянок из призамковых деревень и слобод. По приказанию старого князя им были выкачены из княжеских погребов две бочки пива, и два жареных быка. Народное пиршество было в полном разгаре.
Громадный круг образовался в одном из углов обширного замкового двора, и оттуда чуть слышались тихие струнные звуки и мерный под музыку рассказ старика- гусляра.
— Что это, княже? — обратился вдруг Болеслав к молодому хозяину, — и у вас гусляры завелись? Нельзя ли послушать его песенок?
— Наши гусляры — простые жмудины, далеко им до ваших ученых мейстерзингеров. Как им петь при таких знатных гостях? — заметил Видомир, который испугался одной мысли показать дикого певца-патриота истинным врагам Литвы и всего литовского.
— Я люблю Литву, люблю вашу дикую Жмудь и, может, больше вас ненавижу немцев-крыжаков. Прошу вас, князь, доставьте мне случай послушать вашего гусляра. Очевидно, это не заурядный певец: посмотрите, с каким восторгом слушает его народ. О, завиден жребий певца! Единым словом тронуть сотни, тысячи сердец! Зовите же его, зовите, дайте и нам насладиться его вещими песнями.
— Я боюсь, они могут обидеться! — шепнул князь, показывая глазами на рыцарей, которые теперь собрались в кучку и о чём-то тихо рассуждали между собою, — Ведь песни гусляра, особенно этого, я узнаю его, это Молгас, один сплошной стон, одна сплошная жалоба на немецкие козни!
— То-то и ладно! То-то и любо! Или вам, княже, неприятно будет посмотреть, какие рожи скорчат эти проклятые крыжаки?
— Но они наши гости.
— Скажите лучше шпионы. Немец даром дружить не будет. Как мы здесь с ними за одним столом сидим да сладкие речи говорим, а там их «гербовые» стены да рвы вымеряют, да вашу стражу по одному подсчитывают, да своим золотом у вас же в стенах измену готовят. Знаю я немцев, все на один покрой, и поверьте, князь мой брат названный, лучше волка или рысь щадить, чем немца! Будьте другом, князь, дайте хоть теперь над ними потешиться.
— Что ж, была не была, я за гусляра не ответчик, — усмехнулся молодой человек и послал одного из пажей за гусляром.