Теперь они стояли и молча, тупыми глазами смотрели на похоронные церемонии.
Вот из толпы родственников, стоявших у дверей во внутренние покои, вышел старик с такой же длинной седой бородой, как у покойника; это был его брат Вруба, ближний человек при эйрагольском князе. Он держал в руках турий рог, наполненный до краев «алусом» (душистым пивом, приготовленным особенным образом).
— Милый брат! — воскликнул он, обращаясь к покойнику и поднимая рог с пивом. — Зачем ты оставил нас? Зачем? Разве мало ещё родных земель попирают своими пятами треклятые крыжаки? Разве устал ты скрещивать свой меч с немецкими мечами? А теперь ты вот сидишь перед нами, убитый изменой! Разве могли бы подлые немцы поразить в открытом бою льва литовского? А теперь слушай, вот они плачут, и сердце у нас разрывается, только плакать нам стыдно, а то и мы бы расплакались!
Визг и крики плакальщиц на минуту заглушили слова старого воина, но он вновь заговорил, обращаясь к покойнику.
— Ты ли, дорогой брат, не был великим воином, ты ли трусил идти в бой с немцами, ты ли когда нибудь за выгоды отрицался от богов, отцов наших? И вот великий громовержец Перкунас нашёл тебе смерть, завидную каждому. Ты поражён изменой, но не побеждён, ты умер от оружия, а не от чёрной смерти, и прямо отсюда улетишь на небесном коне в страну восточную, в обитель вечного блаженства. Ты никогда не стриг своих ногтей, и тебе легко будет карабкаться на гору блаженства! Пива мне, пива! Хочу пить, пока мои ноги держат моё тело! Хочу доказать, как я люблю покойника.
Крики, визги и вопли плакальщиц ещё усилились. Двое работников в шёлковых красных рубашках принесли чан из дубовых досок, наполненный ароматным напитком, поставили его на циновку перед покойником и удалились.
— Олав, ты старший, женщин в доме у вас нет, бери кубки, обноси дорогих гостей — пусть воздадут честь покойному! — проговорил дядя.
Олав, казалось, не понял приказания, он смотрел своими маленькими глазами в пространство, и дядя должен был ему повторить сказанное.
Он нехотя тронулся с места, остальные братья машинально тронулись вслед за ним.
— А вы здесь стойте, он и один управится! — заметил старик.
Но остановить молодых богатырей, двигающихся по инерции, было, пожалуй, ещё труднее, чем привести в движение; они, казалось, решились не отходить один от другого, медленно пошли за старшим братом и вернулись, неся каждый по десятку чаш или турьих рогов. Взойдя, они остановились и не знали, что делать.
— Ну, наливайте и подавайте по очереди! — командовал старик дядя, принявший на себя распоряжение похоронами. Но приказать было гораздо легче, чем исполнить. Дело не клеилось в могучих неповоротливых руках богатырей; они поминутно то проливали пиво, то путались, подавая кубок уже имевшему и обходя стоявших рядом.
Наконец обряд был окончен. Каждый из присутствующих родных сказал несколько слов на память об оставившем их витязе и залпом выпил свою чару. Плакальщицы, тоже осушившие по чаре, визжали и выли как исступленные. Колокольчики, пришитые к их рукавам, звонили при каждом их движении[63].
В это время два десятка литовских воинов в полном вооружении ввели двух рыцарей, захваченных в схватке и подаренных Вингалою храброму соратнику. Один из них, как помнит читатель, был взят князем Давидом, а другой у самых стен Штейнгаузена был сброшен раненной лошадью и скручен литовцами.
Они были одеты в полное рыцарское вооружение, только забрала их шлемов были спущены, да оружия не было при поясе. Железные цепи охватывали их талии поверх лат и белых шерстяных плащей с нашитыми на них чёрными суконными крестами. Они громко читали молитвы по латыни и проклинали язычников.
— Эй, вы, подлые железные раки! — крикнул на них Вруба, — что вы там бормочете? Скоро всех вас мы пережарим по одиночке.
— Сегодня я пленный, завтра ты! — ответил один из рыцарей по-немецки.
— Ладно, вы только девок воровать умеете да наши деревни жечь. Посмотрим, прохватит ли вас сквозь ваши латы наш жаркий литовский огонь!
— Эй, вы, живо начинайте! — крикнул он ратникам, стоявшим около покойного. Оденьте вашего властелина и хозяина во все доспехи. Может быть, и там, в стране блаженства, ему нужно будет защищаться от измены крыжаков!
Латники подошли и стали одевать умершего во всё воинское вооружение. Они надели на него кольчугу, пристегнули латы, опоясали мечом, надели на голову боевой шлем и опустили забрало.
У входа раздались звуки труб, звон медных тазов, и тридцать лингуссонов — погребальных жрецов — вошли попарно. Они били в тазы, треугольники и медленно пели похоронный гимн. Вслед за ними вошли двадцать тилуссонов, тоже жрецов высшей степени, и внесли носилки, богато убранные парчой и коврами. Родные, друзья и слуги подняли тело старого героя и положили во всём вооружении на носилки. Девушки-плакальщицы встали со своих мест и, не переставая визжать и плакать, чинно, по две в ряд, тронулись к выходу.
У дверей ожидала их целая толпа вайделотов с трубами и бубнами в руках[64]. Они составили две шеренги по обеим сторонам и гнусливым рёвом труб и гулом своих бубнов совсем заглушили пение тилуссонов.
Погребальный кортеж тронулся в путь. До Ромново, где должно было совершаться сожжение тела воеводы и рыцарей, обречённых сгореть на костре, было более трёх верст, и процессия растянулась вдоль по лесу.
Уже ряды воинов приближались к дубовой роще, где помещалось языческое капище, как из просеки со стороны Эйраголы примчался всадник. На нём был запылённый кафтан хорошего сукна, обшитый галуном — знак того, что он служит в княжеской страже. Он быстро проскакал почти до носилок покойного, ловко соскочил с коня и с поклоном подошёл к Врубе, шедшему во главе родственников покойного.
— Великий господин воевода! — проговорил он, кланяясь низко, — оботри слёзы свои и возрадуйся: великий князь Вингала Кейстутович сам вслед за мной жалует сюда, хочет честь честью проводить в страну вечного блаженства великого литовского воина.
Родные радостно переглянулись. Присутствие одного из Кейстутовичей на тризне было знаком величайшей чести для покойного и его семьи.
Почти в тоже мгновение вдали, по дороги из Эйраголы, взвилась пыль, и скоро показался отряд из нескольких сот людей, несущийся на всех рысях к месту Ромново. Впереди всех на лихой караковой лошади скакал старик с большой седой бородой. Но кто бы мог узнать в этом исхудавшем, измученном внутренним страданием старике того самого гордого князя Эйрагольского, который месяц тому назад с таким позором выгнал немцев из своего замка. Теперь это была одна тень могучего Вингалы. Только его глаза сверкали из-под опущенных бровей, и этот взгляд был дик и грозен, как само мщение. В сердца князя не было теперь места иному чувству.
Подскакав на несколько шагов к носилкам, на которых несли умершего, он остановился, тяжело, но без помощи слуг слез с коня и низко поклонился покойнику.
Несшие носилки остановились.
— Я оставил тебя умирающим, мой храбрый Стрысь, а теперь твой дух улетел на небесной лошади в страны восточные! Но радуйся. Наступают для нас красные деньки: вся крыжацкая сторона с завтрашнего дня загорится кровавым заревом, правя по тебе тризны. А пока дайте мне пива, дайте мне священного алуса помянуть как должно моего храброго сотоварища!
Вруба с низкими поклонами подал князю большой турий рог, отделанный в серебро. Рог был до краев полон алусом. Вингала взял его и одним разом осушил до дна.
— Эй, вы, девушки-плаксы! — крикнул он плакальщицам, которые замолкли, увидав приближение своего владыки, — что же вы молчите, что вы не раздираете сердца наши стонами и воплями? Покойник был истинный литвин, в честь его сама земля стонет! Вруба! Давай ещё алуса! Хочу пить, хочу пить, пока ноги держат меня.
Плакальщицы завизжали и завыли пуще прежнего, тиллуссоны и лингуссоны ещё громче затрубили в трубы, забили в бубны и тазы, а Вруба подал князю второй турий рог с алусом.
Князь выпил его до дна и махнул рукой, давая знать, чтобы процессия двигалась вперёд, а сам пошёл тотчас за носилками рядом со старым Врубою. Волнение печали, а отчасти хмельное пиво сделали своё дело: Вингала шёл качаясь, хотя в прежнее время и пять турьих рогов алуса не заставили бы его покачнуться.
Четыре сына покойного шли непосредственно за князем и своими громадными фигурами окончательно закрывали его от взоров толпы.
Наконец процессия подошла к самому Ромнову. Это была довольно большая и чрезвычайно густая роща, состоявшая исключительно из дубов и дубовой поросли. Несколько огромных дубов окружали небольшую полянку среди рощи, а впереди её возвышался гигантский дуб в несколько обхватов в ширину; под ним, на чисто отделанном дубовом же пьедестале, возвышалась грубо сделанная человеческая фигура с поднятой правой рукой. В сжатом кулаке этой руки виднелись серебрянные стрелы.
Это и был знаменитый истукан Перкунаса Эйрагольского, к которому со всех сторон Литвы и Жмуди в первое новолунье «собачьего месяца» (июня) сходилось и съезжалось несметное количество народа. Множество других литовских идолов стояло кругом дуба.
Перед ними на особом алтаре, сложенном из громадных нетёсанных камней, горел бездымный огонь — Знич. Три очередные девушки-вайделотки в белых платьях, с венками из белых цветов на головах, медленно ходили вокруг, и под звуки какого-то монотонного гимна подбрасывали на очаг Знича кусочки дубовой коры да изредка поливали огонь какой-то ароматической жидкостью, стоявшей тут же, в больших сосудах причудливой формы.
Вокруг Знича на коленях стояло до тридцати криве. Всё это были старики свыше 60 лет, в одинаковых белых с зелёным костюмах, в руках у них были длинные и тонкие палки, украшенные сверху двойной рогулею вроде ухвата — это был знак их достоинства. То были языческие жрецы и судьи, известные под именем «криве». Деревенские судьи, или «кривули», имели как знак своего достоинства такую же палку, но только с одним крючком наверху; наконец, сам верховный жрец и судия судей, или криве-кривейто, носил палку с тремя крючками. В этот день носитель этого главного знака власти стоял среди своих поверженных во прах криве перед алтарём Перкунаса, высоко воздев руки, бил себя в грудь и каким-то замогильным голосом пел нараспев молитвы; криве, склонив свои головы к самой земле, тихо ему вторили.