— Правда, — после раздумья сказал Витовт, — прорвись нам в тыл немцы, спасенья бы не было.
— А где их предводитель, где храбрый князь Смоленский? Хочу его видеть, хочу воздать честь честью храбрейшему из храбрых! Где он?
— Жаль, дорогой брат, его здесь нет он со своими смолянами преследует бежавших.
— Зачем? Пошли за ним, пусть вернётся, хочу его видеть, хочу за почётным столом посадить его рядом с собой.
— Ты помнишь, дорогой брат, тот вечер, там у Бреста, когда старый Молгас пел нам свои песни?
— Помню, а что? — удивлённо спросил Ягайло.
— Помнишь, он говорил про дочь моего брата, княжну Скирмунду?
Витовт и Ягайло у тел верховных сановников ордена
— Помню, помню, она в плену, в Штейнгаузене… Помню, ну что же?
— Скирмунда была невестой князя.
— И он пошёл отбивать её теперь. Бесподобно. Непременно пошлю ему на выручку или на подмогу сотни четыре гостей.
Так рассуждали венценосные братья и друзья, медленно объезжая поле битвы. На каждом шагу попадались им возвращавшиеся с погони воины, ведущие или гонящие перед собой пленных немцев. Изредка попадались белые рыцарские плащи, остальные пленные были, по большей части, или воины наёмных дружин, или «гербовики», или же, наконец гости рыцарские, отбившиеся в свалке от своего отряда.
Глава XVII. Осада
Замок Штейнгаузен, как и большинство рыцарских замков, далеко не был приготовлен к осаде. Хотя до начала великой войны его несколько раз осаждали жмудины под предводительством самого Вингалы, немцы-крестоносцы были так уверены в своей победе над Литвой и поляками, что и не думали приводить в порядок собственные замки, находившихся в тылу наступающих войск ордена.
Комтур граф Брауншвейг, успев доказать на военном рыцарском совете, что опасность флангового нападения жмудин от Эйраголы может грозить всему левому флангу рыцарских владений и что нельзя окончательно обезлюдить Штейнгаузен и другие пограничные земли, за несколько дней до великого столкновения под Грюнвальдом вернулся в свой замок. Его влекло туда не желание прикрывать орденские земли от нападения жмудин, а красавица-княжна Скирмунда, изнывавшая в одной из башен грозного замка.
Получив от великого магистра приказание ни под каким видом не выдавать княжну Скирмунду литвинам, ни в обмен, ни за выкуп, граф Брауншвейг торжествовал. Жертва оставалась в его власти, а к тому же, вполне законно. Он не должен был больше скрываться перед своими собратьями, таить, как тать, украденное сокровище. Совет ордена делал его законным тюремщиком княжны, и он с восторгом, с наслаждением взялся за эту роль.
Странное, смутное предчувствие порой приходило ему на ум, смущая покой, лишая сна. Ему всё чудилось, что страшные неумолимые жмудины ворвутся в его замок и отобьют княжну, но он гнал прочь эти недостойные мысли.
Все рыцари его конвента уехали на войну на призыв гроссмейстера. Под его начальством осталось не более двухсот человек местного ополчения, два десятка наёмных драбантов да трое гербовых витязей, за отсутствием рыцарей исполнявших их обязанности. Эти три гербовых были пожилые дворяне, не сумевшие доказать своё дворянское происхождение дальше трёх поколений и потому не могших попасть в число крейцхеров. Они должны были довольствоваться, в отличие от чистокровных братьев-рыцарей, светло-серыми рыцарскими плащами с тем же чёрным крестом из сукна, нашитым на груди.
Это были, как мы уже знаем, люди не первой молодости, отважные и старавшиеся доказать настоящим рыцарям, что они им ни в чём не уступят: ни в науке воинской, ни в храбрости. Они рвались на войну, в бой с неверными и, получив приказ капитула явиться под команду графа Брауншвейга, командора в Штейгаузене, крайне обиделись. Только боязнь наказания заставила их подчиниться.
Понятно, что на подобных помощников командор не очень-то мог рассчитывать, да он и не нуждался в них. Двухсот человек гарнизона, по его мнению, было за глаза достаточно для отражения литовского «налёта», о формальной осаде он и не думал. Все литовские войска были заняты в великой войне, следовательно, он мог почитать себя совершенно обеспеченным и думать только о своей страсти.
По-прежнему тюрьма Скирмунды находилась там же, где и прежде, — в высокой башне, которую мы описывали; только с минуты отъезда графа на совет капитула, одиночество княжны Скирмунды прекратилось. Место тюремщика при ней, в его отсутствие, заняла вдова одного из рыцарских кнехтов Кунигунда, отвратительная старуха-мегера, родом из Лутазии. За горсть золота, обещанную ей графом, она клялась беречь Скирмунду как зеницу ока и сдержала своё слово.
К приезду обратно графа-комтура ничто не изменилось в маленькой комнатке высокой замковой башни. Только выражение лица несчастной пленницы с каждым днём становилась мрачнее и сосредоточеннее. Порою ужас и какое-то мрачное отчаянье овладевали несчастной княжной. Надежда на скорое освобождение исчезла, а страшное сознание бессилия и беспомощности угнетало её нравственно!
Она по целым дням сидела в каком-то столбняке, устремив взор в одну точку, не говоря ни слова, не делая движения. Даже мегера Кунигунда порою останавливалась в дверях, поражённая этим видом безмолвного отчаянья, и, не сказав ни слова, не подразнив княжну, по обыкновению, рассказами о победах немцев над литвинами, уходила в свою комнатку, махнув рукой.
За последнее время к отчаянью неволи присоединилось другое чувство. Скирмунда, очнувшись после горячки, начавшейся с ней после роковой ночи возмутительного преступления, совершённого над ней Иудой-командором, не сохранила в своей памяти ни малейшего воспоминания об этом ночном происшествии. Прошлое слилось в один мрачный кошмар.
Она хорошо помнила и звуки литовских труб, и истязания, которым подвергал её ревнитель веры — круглолицый капеллан, но сказать теперь, было ли это в самом деле, или только почудилось ей в бреду, она не могла. А между тем, она с ужасом, с отчаяньем начинала сознавать, что с ней творится что-то неладное. Это была не болезнь, а какое-то недомогание, слабость, потеря сил и энергии. Порой ей чудилось, что в ней самой зарождается какая-то другая жизнь, что рядом с её сердцем бьётся другое сердце. Несчастная не могла понять, что она готовилась быть матерью!
Жажда свободы душила её. Несколько месяцев тому назад ей почудилось, что она слышит за стеной лиру и голос старика Молгаса. Она украдкой прижалась к оконцу, состоявшему из ряда стеклянных кружочков, обделанных венцом, и взглянула в щёлочку, так как толстые стеклянные кружки стекла, пропуская свет, не давали возможности различать сквозь них предметы. Эта щёлка, давно найденная княжной, составляла всё её утешение, сквозь неё она могла украдкой видеть синее небо, различать вдали силуэты лесов её дорогой родины.
Действительно, слух не обманул её — то был Молгаст.
Забывая всякую осторожность, она быстро уколола себе руку и добытой каплей крови написала два слова на щепочке и бросила сквозь щёлку к ногам Молгаса. Мы уже знаем, каким путем эта записка дошла по назначению. Но неосторожный поступок Скирмунды не прошёл для неё безнаказанно. Мегера-немка, осматривая с подозрительностью инквизитора комнату несчастной княжны, заметила луч света, проникающий в отверстие ставни и сказала об этом комтуру.
Последовал приказ наглухо забить до половины предательское окно, и с этой поры исчезло последнее утешение несчастной пленницы. Злодей-палач, отнявший у неё свободу и честь, не затруднился отнять и последний луч света.
А между тем, мрачный злодей пылал к несчастной пленнице самой пылкой, самой болезненной страстью. Жажда обладания княжной с каждым днём разгоралась всё больше и больше. Но злодей чувствовал, что теперь, когда пребывание княжны в качестве заложницы в замке известно официально всему ордену, то и насилие над пленницей также будет всем известно. Он должен был сдерживать, до поры до времени, свои бешеные порывы страсти.
Он избегал видеть княжну, он чувствовал, что при одном взгляде на её чарующую красоту он не устоит и бросится в ноги волшебнице-язычнице умолять о взаимности. Он называл Скирмунду в своих мечтах не иначе как Лорелеей, всемогущей волшебницей, и своё преступление извинял силою непреодолимых чар волшебницы[107]. Словом, она сама была во всём виновата! Подобные софизмы были в большом ходу между католическими патерами — продавцами индульгенций, и рыцарями-крестоносцами!
Между тем время шло, наступил июнь месяц, и со всех концов немецких земель к Мариенбургу тянулись войска. Очевидно было, что встреча двух армий должна была произойти где-нибудь на границе Плоцкой земли.
Опоздав с наймом наёмных войск, благодаря проволочке и нерешительности третейского судьи императора Сигизмунда, думавшего до последней минуты, что ему удастся предотвратить вооружённое столкновение союзников и рыцарей, великий магистр разослал по всем конвентам строжайший приказ отослать к Мариенбургу половину всех гарнизонов и, по возможности, всех рыцарей и всех «гербовых».
Граф Брауншвейг, скрепя сердце, расстался с сотней земских ратников и двумя «гербовыми». Всё его войско в настоящую минуту состояло из десятка солдат, сотни ратников и нескольких кнехтов. Оставшийся при нём в качестве помощника брат Адам из Магдебурга хотя и отличался громадным ростом и чудовищной силой, но был глуп и самонадеян, как только может быть глуп германец, сознающий свою мощь и право сильного.
Почти ежедневно мимо замка по дороге, пролегающей вдоль границы рыцарских владений, пробегали курьеры с приказами от великого магистра. Они заезжали переменить лошадей и подкрепиться пищей в Штейнгаузен, и через них граф получал известия с театра войны.
Уверенность в победе рыцарей была в нём так сильна, что он не обратил внимания на то, что два дня не было ни гонца, ни известий от великого магистра.
Вечером 17 июля на закате солнца он был встревожен звуком рогов, раздавшихся за оградой замка. Ворота были, по обыкновению, заперты, подъемный мост поднят на блоках.