ам аэродром. Мы несколько раз летали туда – по маршруту и для отработки посадки в сложных условиях. Тут минут сорок лету. Устанавливаю обороты и ни о чем больше не думаю…
В третьей эскадрилье тоже летают. Покачав крыльями, по всем правилам строю коробочку и иду на посадку. У них тут постоянный боковик, так что приходится и ручкой, и ногой давить ветер. Сразу от аэродрома здесь начинается виноградник, и у зеленой кромки его вижу людей. Рулю прямо к линейке. Кто-то помогает мне развернуться, ухватившись за плоскость. Чуть добавляю обороты, выключаю зажигание, отстегиваю парашют и спрыгиваю на землю. Наши штабные и инструкторы часто сюда летают, и потому никто особенно не спешит ко мне. Сам иду к винограднику, где сидят свободные от полетов люди. Здороваюсь, пожимаю руки знакомым.
– Что, в гости? – спрашивает лейтенант Найанов, который был раньше в нашей эскадрилье.
– Вот, прилетел, – отвечаю я неопределенно.
Кто-то идет от командира эскадрильи, спрашивает, в чем дело. Пока я ухожу в виноградник и уже не возвращаюсь оттуда…
Мне показали возле школы, где она живет. Увидев меня, Тамара Николаевна поднимает руку к груди.
– Ты, Борис?.. Сумасшедший!
Она все сразу, кажется, поняла. Я подхожу, резко беру ее за руку. Она не сопротивляется, но потом вдруг, как-то быстро спохватившись, тянет меня из дома: «Идем… идем!» Замечаю перекинутый через спинку стула майорский китель с бриджами, хромовые сапоги у вешалки…
Выхожу, и она выходит тут же, почти следом за мной. Лишь платье на ней другое. Только один раз она быстро посмотрела через плечо. Ни слова не говорим мы друг другу, идем в боковую улицу и оттуда к виноградникам. Сухой сильный ветер бьет сбоку, заставляя ее не отрывать руки от платья. Обычно уложенные волосы ее растрепались…
Я груб с ней, ветер с солнцем обжигают меня. Потом мы идем дальше, и одни только бесконечные ряды винограда как бы медленно-медленно вращаются вокруг нас. Темные крупные листья Прижаты ветром. Тяжелые гроздья желтеют под ними, будто скрытые бархатной одеждой. Мы лежим в тени от кустов, и я, привалившись головой к сухой крепкой лозе, бездумно ем сладкие, пахнущие пылью ягоды. Кто-то в халате и тюбетейке идет вдоль рядов, останавливается невдалеке, но не подходит, идет дальше своей дорогой.
Солнце не светит уже прямо, лишь верхушки кустов еще ярко зеленеют под его косыми лучами. Потом и они меркнут, а на небе проступают звезды. Мы идем в черном сиянии ночи на ощупь, по листьям выбирая направление. Все слышится где-то одинокий мотор, но ветер переносит звук с места на место.
Однако выходим прямо к аэродрому. Я оставляю Тамару Николаевну, иду к белому домику с лампочкой на столбе, где караулка. Фатеев, мой знакомый, с повязкой на руке курит на скамеечке у входа.
– Тираспольский! – в голосе его тревога. – Где ты пропадал?
– А где машина? – спрашиваю я, не отвечая на его вопрос, и смотрю на тускло освещенную стоянку, пытаясь что-то там разглядеть.
– Так ты не знаешь?.. Чистяков ваш прилетал и Кравченко. Они и машину угнали.
– Так… Ну, бывай! – говорю ему и иду назад, к темной полосе винограда.
– Чего, может, нужно? – кричит мне Фатеев. – Они сказали, как явишься ты, чтобы сразу ехал…
Снова идем мы с ней через бесконечный виноградник и приходим наконец туда, откуда вошли в него. Наверно, уже глубокая ночь. Ни в одном доме не светятся окна. Я хочу проводить Тамару Николаевну, но она отрицательно качает головой.
Мы идем к станции. Здесь ветер сильней. Вырываясь из Тамерлановых ворот, он дует нам прямо в лицо. Я прохожу на станцию Там стоит эшелон: товарные вагоны и между ними открытые площадки с зачехленными орудиями. Их по два на каждой площадке, стволами в разные стороны. Солдаты ходят с котелками, курят, большинство их почему-то сержанты, но в офицерской форме. Понимаю, что досрочный выпуск. Наверно, из Харьковского артиллерийского. Паровоза еще нет у них, и я иду назад, где водонапорная башня. Там между деревьями стоит Тамара Николаевна…
В последний раз я с ней. Оба мы знаем это. Глаза у нее сухие, и вся она какая-то горячая. Ветер рвет и треплет ее платье и мой комбинезон. Сухая, остывающая горечь во рту.
– Как же теперь ты? – спрашивает она.
Я целую ей руки, а она гладит мои плечи. Все это уже на расстоянии, не прижимаясь друг к другу. И, когда иду я к эшелону, чувство великого освобождения приходит ко мне.
Паровоз уже стоит под парами. Закидываю набок планшет и лезу на площадку.
– Эй, летчик, едешь куда? – спрашивает меня сержант-артиллерист.
– Мне недалеко, – говорю.
– Военная, значит, тайна, – шутит кто-то.
Молчу, сижу, удерживаясь руками, на борту площадки. Над головой у меня под углом в небо орудийный ствол. В вагонах, видимо, мало людей, все здесь. Состав тихо, совсем незаметно трогается, и сразу почему-то стихает ветер. Я встаю и молча смотрю в сторону водонапорной башни. Там, у деревьев различаю знакомую фигуру. Тамара Николаевна тоже стоит неподвижно и не машет рукой. Поезд медленно втягивается в черную тень горы, и ничего больше не видно…
Усаживаюсь снова на плотный деревянный борт. Поезд все больше набирает скорость. Овалы гор выступают то слева, то справа, сдвигаются все плотнее. Звездное небо между ними сияет черной глубокой рекой.
Артиллеристы поют песню. Я не знаю ее и начинаю слушать, пораженный какой-то незримой, таинственной связью ее с той жизнью, которой я живу.
Чуть горит зари полоска узкая,
Золотая тихая струя;
Ой, ты, мать-земля, равнина русская,
Дорогая родина моя.
Никакого отношения как будто не имеют эти горы, сухие волны песка за ними и другие, еще более высокие горы с белыми вершинами к тому, о чем тут поется. И я ведь тоже никогда не видел России. Но вдруг ясно, пронзительно ощущаю, что все это связано: моя эскадрилья, колхозники, собирающие дыни, Надька, Ирка, Тамара Николаевна, все-все, что было и будет со мной. И эти вот артиллеристы, которых не вижу в темноте, близкие мне люди, и ближе ничего не может быть. Сердце мое сжимается, потому что непонятно откуда, но знаю я эти слова.
В серебре деревья, как хрустальные.
Поют задумчивыми голосами артиллеристы в глубине Тамерлановых гор. А дальше все уже вовсе близко:
Но тревожен зимний их узор,
И бегут, бегут дороги дальние
В голубой заснеженный простор.
Голоса твердеют, наливаются слезами. И вдруг явственно слышу звон колоколов с того, взорванного собора.
Никому не взять твои сокровища,
На последний бой благослови.
На дорогах черные чудовища
Захлебнутся в собственной крови…
Под утро поезд тихо, замедляя ход, выбирается из знакомых холмов. Артиллеристы спят, завернувшись в шинели, привалив головы к орудийным колесам; Осторожно переступаю через них, пробираясь к краю площадки. Лица у спящих спокойные, утренние тени на них. Задержавшись у края, смотрю еще некоторое время. Им выдали шинели, значит, туда…
Состав еще не остановился, но я неслышно спрыгиваю, иду по пустой станции. Потом садами дохожу до арыка, сворачиваю по нему влево. Наши уже умываются, собираются к машинам.
Комэска здесь. Он не смотрит в мою сторону, нервно подергивает пояс. Потом приезжает Чистяков, хмуро бросает, проходя:
– Долетался… артист!
Это совсем плохо, что он не ругается. Ребята стоят молчаливой стеной возле меня. Гришка как-то все набирает воздух в грудь и вздыхает. А я почему-то совершенно спокоен. Мне легко и просто.
Меня без сопровождения посылают в штаб. Прихожу к капитану Горбунову, и тот определяет меня на «губу». Там теперь Кудрявцев, а в обед привозят еще Шурку Бочкова. На них уже имеется приказ.
Еще утром вызывают меня на допрос. Начальник школы сидит с каким-то черным лицом и ни о чем не спрашивает. Зато подполковник Щербатов все домогается своим высоким голосом:
– Так почему вы улетели в другую эскадрилью, курсант Тираспольский?
Я молчу, стою как каменный.
– Может быть, с управлением что-нибудь или с курса сбился? – подсказывает маленький капитан Горбунов. – Бывает так, вдруг аэродром человек теряет.
– Ну да, училище вон кончает и среди бела дня аэродром потерял! – с мелким смешком говорит Щербатов, показывая желтые зубы. И вдруг лицо его выдвигается вперед, делается каким-то острым. – В трибунал, нечего тут антимонии разводить!
Начальник школы будто не слышит. Капитан Горбунов старательно разглаживает ладонями брюки на коленях. А Щербатов снова пристает ко мне:
– Не хотите говорить, Тираспольский? Я знаю, в чем тут дело. У нас есть сведения…
Когда выхожу из штаба, замечаю в углу двора сержанта Щербатова. Его рожа как-то паскудно улыбается и сразу пропадает из поля зрения. Чего он-то здесь вертится?
Приезжают на «виллисе» наш комэска и командир отряда, идут к полковнику. К вечеру уже девчонки из штаба сообщают мне обо всем.
Комэска и Чистяков требовали одной строгой «губы». Так же и капитан Горбунов был на их стороне. Полковник Бабаков тоже бы согласился, но Щербатов припомнил тут и Каретникова с Ларионовой, и инструктора ПДС Тоньку Василевскую. Та рыжая дурочка, еще несовершеннолетняя и только аэроклуб закончила, наделала платков из вытяжных парашютов резерва и раздарила их курсантам с вышитыми инициалами. У меня тоже есть ее подарок. Комэска не дал ее судить, а лишь услал назад в Ташкент, откуда она приехала. И это Щербатов навесил эскадрилье. Однако, как ни стоял он на трибунале, решено меня за недисциплинированность провести приказом только на месяц штрафной…
Четыре дня еще хожу на танцы с Иркой и Надькой. В карауле свои, и тут сам Щербатов ничего не может сделать. Днем тоже ошиваюсь в старом городе, в садах. Там опять встречаю сына подполковника Щербатова. Он всякий раз прячется от меня.