Губернатор — страница 18 из 47

XIV

Когда на душе становилось особенно тяжело и тоскливо, Ярнов уходил на полотно железной дороги. Маленький дом на Порезной улице, в котором он жил, душил его своими низкими старинными потолками, белыми вырезными карнизами, окнами с восемью переплетами. Некрасивая сестра, неверно, медленными аккордами наигрывающая на плохо настроенном рояле с пожелтевшими клавишами; молчаливая, застывшая навеки в глазах, любовь матери, — складывали жизнь холодную и неуютную.

С севера приходили дурные вести о деле, которому Ярнов отдал душу и молодость, и когда письма, торопливо, с неоконченными словами, написанные на сероватой бумаге, были прочитаны, Ярнов вынимал револьвер, клал его перед собой на стол и долго разглядывал. Было очень странно представлять себе, что нажим маленькой, загнутой как коготь машинки уничтожит, может быть, не его, Ярнова, а весь мир с его солнцами, звездами, полями, горами, долинами, городами. Мелькала мысль:

— А вдруг повезет? Игрокам перед утром везет. Раздвинется стена, и тогда можно будет увидеть вещи удивительной красоты!

Приезд Сони взволновал Ярнова. Целыми днями он думал о ней, вспоминал московское житье, когда вместе с нею приходилось доставать билеты, дежурить у касс ранними холодными утрами, мерзнуть и есть холодные пирожки. А раз, когда ехали из театра светлой, холодноватой ночью, он сказал ей о любви, — и увидел ее огромные удивленные глаза, и услышал.

— Что вы? Что вы, Ярнов?

И хотя все было ясно, хотя не нужно было задавать никаких вопросов, он спросил тогда;

— Вы не любите меня?

Соня спокойно так, как будто это никогда даже в голову ей не могло прийти, ответила:

— Да, не люблю.

Он спросил:

— Я некрасив? Меня любить нельзя?

И она по-прежнему спокойно ответила:

— Вас любить можно. И горячо, и глубоко. Вас так полюбят. Но я вас не люблю. Ну, не сердитесь вы!

Тогда же, в эту светлую холодноватую ночь, ему пришлось узнать, что она любит другого и счастлива. Он видел, каким счастьем горели ее глаза, и ушел от нее так, как и нужно было: с покорностью, с острой скрытой болью, с глубоким молчаливым поклоном.

Когда город начинал жить своей вечерней жизнью, и в саду играла музыка, когда на улицах показывались семьи нарядившихся обывателей, и небо становилось выше и грустнее, — Ярнов уходил на полотно. Нужно было пройти поперек города: сначала по бульвару, затем около спиридоновской церкви, свернуть в тихие окраинные улочки с домами, крытыми камышом. И чем дальше уходил он из города, тем тише становилась жизнь, тем больше видно на небе звезд, тем темнее и прекраснее казалась земля. Полотно лежало в обрыве, по которому спускаться нужно было осторожно, устанавливая ноги поперек. Наверху обрыва, на краю, стоял крытый бассейн — маленький выбеленный домик с двумя трубами наружу. В этом домике жил старик-караульщик, который вечерами всегда сидел около бассейна, на камнях из повалившейся ограды.

У Ярнова с детства сохранилось благоговейное отношение к этому бассейну: нельзя было понять тогда, как из домика, обыкновенного домика, может вытекать такая холодная и светлая, как жидкое стекло, вода, — стоит только потянуть к себе какое-то кольцо, вделанное в стену. Вода текла из львиной пасти; лев был странный, чугунный, с усами, мало похожий на львов. Казалось тогда, что вот-вот он оскалит зубы и закричит:

«Пошел вон, маленький мальчишка! Нет тебе сегодня воды!» Этот лев часто тогда снился ему.

Сторож был молчалив, на разговоры не шел и только курил да смотрел через обрыв, в ту сторону, где при лунном свете чернели, как огромные восклицательные знаки, тополя казенной дани; чуть блестели, как гонящиеся за чем-то, две змеи, рельсы, обведенные полукругом по горе; виднелся квадрат армянского кладбища, а еще выше и дальше — верхушка монастыря.

Ярнов спускался к полотну. Шуршали под ногами скатывающиеся голыши. Приятно и немного утомительно было идти по мягкому нагретому песку. Снизу, с полотна, было видно, как на высокой горе расположился город с домами, сливавшимися в одну линию, садами и колокольнями. На самом краю, как точка в конце фразы, стояла коричневая кирпичная синагога.

Бывало очень хорошо, когда в это время, — время тишины, наступающего сна и все более и более сгущающейся темноты, — наверху, в церквах поочередно начинали звонить часы. Волны звука, плывя по воздуху дрожащими кругами, лились сюда мягко и призывно, — и тогда хотелось верить в бога и особенно в ангелов-хранителей. Ярнову до боли было стыдно и в то же время невыразимо приятно думать, — где-то далеко, на дне души, — что вот он идет по полотну: темно, — может быть, здесь ползают, поднимая головы, гадюки, а он идет бесстрашно и бодро и не чувствует одиночества. Звучат с детства полюбившиеся слова, — слова темных всенощных, бабушкиных молитв, нянькиных убаюкиваний:

— …На аспида и василиска наступиши. И попереши льва и змия….

Рождается сам собою образ ангела, который с широко распростертыми белыми крыльями, почти касаясь земли, летит за ним. У ангела — прозрачные, синие глаза и густые, развевающиеся по ветру, волосы. Чувствуется, что на кого-то он похож, — на кого, — не хочется ясно и отчетливо вспомнить.

— Не надо, не надо! — шепчет Ярнов и сейчас же начинает думать о том, что приезд Сони несет ему новые мучения и тоску.

«Уехать, уехать… Как приедет, так сейчас же куда-нибудь: в Вильну, в Саратов, к черту на рога, — думает он, — все равно…»

Было через окно видно, как в будке железнодорожного сторожа ужинали: ели из одной чашки деревянными ложками, поддерживая их у рта хлебом. Ужинали только двое: сам сторож, крутой мужик лет 47, и его жена, молодая бабенка, с высокой, ни разу, видимо, не кормившей грудью. Все, о чем нужно было поговорить, переговорено за день, и теперь, вечером, едят молча. Она насыщалась первая, клала ложку донцем вверх, задумывалась. Потом выходила на крыльцо, долго стояла, глядела на вечер и даль. Выходил следом за ней муж, упирался обеими руками в косяки дверей, и слышно было, как говорил:

— Вот и почтовый скоро. Поедут рабы божьи.

Она отвечала ему, и в ответе этом было много женской мечты:

— Да, поедет народ.

— В Москву, за песнями, — после молчания добавлял сторож.

Ярнов, незамеченный, стоял против них в кустах и видел их лица, особенно ночными тенями освещенные, задумчивые.

Казалось, что в их душах живет тоска, которую человек никогда ни уяснить, ни понять не может, которая приходит к человеку и неизвестно откуда, и неизвестно зачем.

Полотно пересекало казенную дачу; в одном месте образовалось что-то вроде высохшей речки, и на самом дне ее лежали рельсы. На берегах нагорных, высоких росли густые кустарники, дикие розы и еще какие-то белые остро пахнущие цветы.

Ярнов ложился в высокую зеленую траву, смотрел в небо, на Северный венец, и думал, что можно было бы притащить сюда губернатора, если бы у него не болело сердце и он сумел бы одолеть спуск от бассейна. Ему нравилось бывать у старика. Оттого, что к нему приезжала Соня, он делался хорошим и казался родным.

В десять часов, сотрясая гулкую землю, пролетал почтовый поезд, и можно было на секунду увидеть, как при слабом освещении возились в вагонах люди, только что выехавшие в путь: еще не устроились как следует на местах, еще не разместили в нужном порядке багажа. На повороте исчезал красный, немигающий глазок последнего вагона, и шум, в последний раз перед утром потревоживший птиц, постепенно пропадал вдали, у кладбища.

Належавшись на траве, Ярнов как-то раз шел по полотну домой. В душе жили нежные образы, разговаривали звезды, плыл по воздуху ангел и оберегал его от змея и василиска. Все это, как прозрачную воду из чаши, нужно было выплеснуть из души, лишь только почувствуется под ногой первый камень города, — и было жаль, и невольно делались медленными и ленивыми шаги. Вдруг Ярнов увидел, что торопливо и тревожно его обгоняет какая-то темная фигура. В ее движении, в манере держать голову и размахивать левой рукой было что-то давно знакомое, — и Ярнов окликнул:

— Свирин!

Человек сразу остановился. Ярнов подошел к нему, затянулся папироской и увидел, что это и вправду был Свирин.

— Откуда это вас бог несет? — спросил он.

В ответе Свирина прозвучало явное смущение.

— Да вот тут у знакомых был, — ответил он, — недалеко живут, — и, вероятно, выдумав, добавил: — На именинах был.

— Здесь? По полотну живут? — спрашивал Ярнов.

— Эге! — по-хохлацки выговорил Свирин. — По полотну. Вон там, где кирпичные заводы. Там немало люду обитает.

Свирин шел босиком, сапоги нес в руках, и только теперь Ярнов заметил это.

— А чего это вы разулись-то? — спросил он.

— Да в городе надоело обувшись ходить, — ответил Свирин, — а тут что же? Ночь тебе теплая, воздух ароматичный, песок: идти мягко, тепло, как по вате. Знаете, такая в аптеке продается! Гигроскопическая, — и Свирин по складам вымолвил заученное слово.

— Простудиться можно, — заметил Ярнов.

— Мы люди привычные! На дождю бывали по три дня, и то ничего. Бог миловал. А это — чепухенция.

Пошли вместе. Когда долезли по горе до бассейна, Свирин подошел к льву, потянул на себя кольцо, набрал в кружку воды, напился и, вытирая усы, сказал Ярнову:

— И вам советую. Вода прямо целебная.

Севши на камень, он начал обуваться и приговаривать:

— Ну во-от. Теперь в град пришли. По, камушкам запрыгаем. Пристукивать каблучками будем. То-то и оно!

А когда добрались до галантерейного магазина братьев Синявицых, Свирин неожиданно остановился и попросил Ярнова:

— Уж бывайте такими добренькими, — сказал он, — не говорите губернатору, что виделись со мной. Ушел-то я не спросясь, — узнает он, может шибко выругать! Шибко!

И Свирин сделал при свете фонаря умильное лицо.

XV

Архиепископ Герман все лето жил у себя ка даче, которую звали «Монашеским лесом». Дом его на даче был деревянный, просторный, весь, как гнездо, окруженный зеленью. Перед домом была разбита большая широкая поляна с цветниками. В центральной клумбе был сделан вензель из двух переплетающихся цветочных букв: А и Г. За поляной сквозь ленту молодого леса блестел пруд, который на всю губернию славился карасями и лебедями. Дальше шли монастырские постройки; эти постройки были в городе известны под шутливым названием: бесплатное приложение к творениям святых отцов. Рассказывали, что там нередко бывали женщины.