Губернские очерки — страница 4 из 22

Вот, например, щедринская фразеология слов «мероприятие» и «обыватель» в одном текстовом фрагменте: «Прежде всего замечу, что истинный администратор никогда не должен действовать иначе, как чрез посредство мероприятий. Всякое действие не есть действие, а есть мероприятие. Приветливый вид, благосклонный взгляд суть такие же меры внутренней политики, как экзекуция. Обыватель всегда в чем-нибудь виноват». Вот фразеология слова «чин»: «Небоящиеся чинов оными награждены не будут, боящемуся же все дастся», и слова «начальство»: «Дозволяется при встрече с начальством вежливыми и почтительными телодвижениями выражать испытываемое при сем удовольствие». А вот фразеология, клеймящая лжепатриотов, лицедеев и клеветников: «Есть люди, которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси, которые суконным языком выкликают «Звон победы раздавайся!» и зияющими впадинами вместо глаз выглядывают окрест: кто не стучит в перси и не выкликает вместе с ними?..»

Идеологическая активность щедринских фразеологизмов подтверждается частыми обращениями к ним Ленина. На его страницах то и дело встречаем в кавычках и без кавычек слова и выражения, восходящие к Щедрину, например: «Русский мужик беден всеми видами бедности, но больше всего сознанием своей бедности», «благоглупости», «государственные младенцы», «Чего изволите?», «лужение умывальников», «игрушечного дела людишки», «пенкосниматели», «градоначальническое единомыслие», «торжествующая свинья», «применительно к подлости», «мягкотелый интеллигент» и др. И Ленин не был тут одинок. Вся демократическая публицистика дореволюционной эпохи широко обращалась к лексике и фразеологии Щедрина, несопоставимых ни с чем по силе изобразительности и словесной крепи обличения, сарказма) презрения по отношению к тем явлениям, которые, с точки зрения писателя, подлежали критике, осмеянию, отрицанию. Вот еще несколько демонстраций этого боевого оружия Щедрина: «Вкупе сомерзавствовать», «доктринеры бараньего рога и ежовых рукавиц», «Говорил мало, мыслил еще меньше, ибо был человеком телодвижений по преимуществу», «вредоносно умен», «сектаторы брюхопоклонничества», «душегубствующие любезности», «камни невежества», «брюшной материализм», «душедрянствовать», «умонелепствовать», «плавно-пустопорожная речь», «нагое единоначалие», «известительная инициатива», «смазурничать» «гангрена лицемерия», «узы срама», «спридворничать», «ядоносцы», «столпослужение», «административные поцелуи» и «административный восторг», «пустодушие», «спасительный начальственный трепет», «змееподобные ретирадники», «не могим знать, начальство приказывает», «Отечеству надлежит служить, а не жрать его» и многое многое другое.

Одна из главных особенностей поэтики и стиля Щедрина — эзоповский язык или эзоповская манера, то есть совокупность семантических, синтаксических и ряда других приемов, придающих произведению или его отдельным элементам двузначность, когда за прямым смыслом сказанного таится второй план понимания, который и раскрывает подлинные мысли и намерения автора. Эзоповский, или «рабий», язык — по имени древнегреческого баснописца, раба Езопа — был одним из средств защиты щедринских произведений от терзавшей их царской цензуры. Однако значение эзоповских иносказаний в творчестве Щедрина не ограничивается их противоцензурно-маскировочной ролью. «В виду общей рабьей складки умов, — указывал Щедрин, — аллегория все еще имеет шансы быть более понятной и убедительной и, главное, привлекательной, нежели самая понятная и убедительная речь».

В условиях политического бесправия при самодержавии с полностью открытым и ясным словом публично выступать могли лишь официальная идеология и поддерживающие ее консервативно-реакционные силы да безыдейная печать («улица»). Их «ясную речь» Щедрин называл «клейменым словарем», «холопьим языком» и противопоставлял ей богатый идейно-политическим подтекстом, внутренне свободный, не знавший никаких внешних «табу» эзоповский язык демократической литературы и публицистики. Кроме того, вынужденный прибегать к «обманным средствам» в силу политической необходимости, Щедрин нашел в них дополнительный и богатый источник художественной выразительности и тем самым превратил эту необходимость в свободу для себя как писателя. «Она и не безвыгодна, — говорил Щедрин об «эзоповской» манере, — потому что, благодаря ее обязательности, писатель отыскивает такие пояснительные черты и краски, в которых при прямом изложении предмета не было бы надобности, но которые все-таки не без пользы врезываются в память читателя». В основе «эзоповской манеры» Щедрина лежит иносказание, предполагающее ориентированность сатирических сюжетов, фабул, характеров на реальные события, факты и проблемы действительности, известные читателям-современникам непосредственно из текущего жизненного опыта. Так, похождения «странствующего полководца» Редеди в «Современной идиллии», описанные в манере шаржа и гротеска, определяющими сигналами ориентации «накладываются» на реальные факты из деятельности и поведения русского «добровольного полководца» в сербской армии во время сербско-турецкой войны 1876 года царского генерала авантюристического склада М. Г. Черняева. «История одного города» и в целом, и в отдельных своих компонентах ориентирована на русскую общественную жизнь конца 1860-х гг. — периода реакции после краха революционной ситуации начала десятилетия, что отсрочило на неопределенное время ликвидацию ненавистного «Глупова» — самодержавно-помещичьего строя. Но «историческая форма» для остросовременной сатиры не только эзоповский противоцензурный прием. Не в меньшей мере это и способ широкоохватного художественного обобщения действительности, связывающего настоящее с историческим прошлым, что входило в самую суть замысла, в проблематику и структуру произведения. Указание Щедрина, что мракобесный персонаж «Истории одного города» Парамоша совсем не Магницкий только, «но вместе с тем и граф Д. А. Толстой, и даже не граф Д. А. Толстой, а все вообще люди известной партии», показывает, как именно понимал писатель характер типизации при помощи «исторической формы».

Эзоповский язык Щедрина имеет разнообразную «технику» — своего рода условные «шифры», рассчитанные в условиях эпохи на понимание их «читателем-другом». Наиболее часто «зашифровка» осуществляется приемом сатирических псевдонимов или парафраз со скрытым значением: «Помпадуры» — губернаторы и другие представители высшей губернской администрации; «пение ура» — официальный гимн самодержавия «Боже, царя храни…»; «фюить!» — административная высылка; «привести к одному знаменателю», «ежовые рукавицы», «атмосфера обуздания» и пр. — авторитарно-насильнические природа и практика самодержавной власти и ее государственного аппарата. Слияние цензурно-защитных функций эзоповской речи с ее художественно-сатирической выразительностью демонстрирует блестящий ряд щедринских «департаментов» — метонимических псевдонимов царских министерств и других высших государственных учреждений самодержавия: «Департамент препон и неудовлетворений» — Министерство внутренних дел; «Департамент изыскания источников и наполнения бездн» — Министерство финансов; «Департамент недоумений и оговорок» — Министерство юстиции; «Департамент расхищений и раздач» — Министерство государственных имуществ; «Департамент государственных умопомрачений» — Министерство народного просвещения; «Департамент отказов и удовлетворений» — Сенат; «Департамент любознательных производств» — «высший» орган политической полиции самодержавия, знаменитое III Отделение и т. д. Псевдонимами со скрытым значением обозначаются не только отрицательные и обличаемые, но и положительные и утверждаемые явления и факты, прямое название которых по цензурным условиям было невозможно: «гневные движения истории» — революция; «люди самоотвержения» — революционеры; «бредни», «мечтания», «фантазии» — передовые общественные идеалы и т. д. Многие псевдонимы имеют более сложный характер. Их понимание рассчитано на возникновение у читателя при помощи какого-либо сигнала узнавания (дешифратора) определенных ассоциаций из политического быта — современного или исторического. Таков, например, эзоповский текст: «Ведь справляются же с литературой. Не писать о соборах; ни об Успенском, ни об Архангельском, ни об Исаакиевском — и не пишут. Вот о колокольнях (псевдоним) писать — это можно, но я и об колокольнях писать не желаю». Здесь слово «собор» означает конституцию (— земские соборы в России XVI–XVII вв.), слово «колокольня» — самодержавие (— столп, — столповая колокольня), а стоящее в скобках слово «псевдоним» является сигналом узнавания, дешифратором.

Важную роль в эзоповском иносказании Щедрина, как и вообще в его поэтико-стилистической системе, особенно в произведениях с прямыми «агитационными» заданиями (как, например в «Письмах к тетеньке»), играет интонация, особенно прием мнимой серьезности. При помощи этого приема достигается, например, такое ироническое переосмысление официальных политических терминов, которое заставляет понимать их в значении, противоположном их прямому смыслу. Напр., в «Недоконченных беседах»: «народная политика» — означает противонародную; «правовой порядок» — бесправие; «реформы» — ликвидацию реформ; «превратные суждения» — передовые взгляды и т. д. К распространенным приемам эзоповской речи Щедрина принадлежат также «фигуры умолчания» и «фигуры отсечения» или незаконченности слов и предложений: «не доказывает ли это…? — ничего не доказывает!»; «…сатирами заниматься никто не препятствует. Вот только касаться — этого действительно нельзя» (не сказано, чего нельзя касаться); «Ведь это почти конс…» (имеется в виду конституция), и т. д.

Непревзойденный мастер сатирического «цеха» и условных форм поэтики, Щедрин был в то же время полностью одарен главнейшими качествами великого художника-реалиста — способностью создавать мир живых людей, глубокие человеческие характеры, видеть и изображать трагическое, причем даже в таких судьбах и ситуациях, которые, казалось бы, не могли заключать в себе никакого трагизма. Абсолютная вершина Щедрина в искусстве его беспощадного реализма и трагического — «Господа Головлевы». Финальные сцены романа происходят в неподвижной и как бы несуществующей жизни, в «светящейся пустоте», окруженной мраком головлевского дома, из каждого угла которого ползут шорохи и «умертвил». Сгущая постепенно этот мрак, Щедрин как бы растворяет в нем жуткую фигуру Иудушки. Но вдруг писатель бросает в эту тьму, как Рембрандт на своих полотнах, тонкий луч света. Слабый луч всего лишь от искры пробудившейся в Иудушке «одичалой совести», но пробудившейся поздно, бесплодно. И вот — чудо искусства, чудо художника! — отвратительная и страшная фигура выморочного «героя» превращается в трагическую. Казалось бы, вконец обесчеловеченный человек возвращает себе человеческое, испытывает нравственное страдание… Но это не реабилитация Иудушки, а завершение суда над ним моральным возмездием.