Губкин — страница 1 из 5

Яков КумокГубкин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯПеред восходом солнца…

Глава 1

Вводная. Употребляя геологический термин — рекогносцировочная. Автор, окидывая ретроспективным взглядом судьбу героя, пытается обосновать, почему ее следует считать необычной. Поль Гоген и Иван Губкин. Общее и отличное в них.

Человек, о котором предстоит рассказать, обладал многими достоинствами: острым умом, алчной любознательностью, находчивостью, терпением и еще одним, трудноопределимым — необычностью.

Но необычен каждый человек, как и время, в которое он живет; они неповторимы. «И богу я равен, и равен мне червь» — вот диапазон человеческой души, очерченный И. Северяниным гордо и уважительно. Диапазон любой души, не одной поэтической; она вмещает в себя вселенную, она сама вселенная. «Умирают не люди — миры», — перекликается с Северяниным современный поэт. По каким меткам отличаем мы душу незаурядную, судьбу выдающуюся? Тут перечислением подвигов или научных публикаций делу не поможешь. И все же кое-какие обстоятельства позволяют решительно отнести судьбу Ивана Михайловича Губкина к разряду необычных.

Начать с того, что нефть, в науке о которой он сделал так много, он впервые увидел в возрасте весьма солидном — сорока лет. И добро бы еще, до этого занимался поисками полезных ископаемых или чем-нибудь в этом роде. Отнюдь. Учительствовал на селе в Муромском уезде, в досужие часы рыбачил на Оке; писал статьи в журнал «Образование». Статьи достаточно серьезные; казалось бы, они могли свидетельствовать об установившихся интересах и наклонностях автора.

Нет. Внезапно герой наш прерывает налаженные занятия, укладывает в котомку томик Спенсера, шматок сала, сатиновую рубашку и — бежит, бежит навстречу своему призванию, тогда еще смутно осознаваемому.

Что вело его? Какую путеводную звездочку видел он внутренними очами? Случаи, когда бы пожилые люди круто воротили свою жизнь да еще добивались в новой профессии больших успехов, чрезвычайно редки; психологи изучают их с особой тщательностью. Обычно, если хотят привести пример, называют Поля Гогена. Почти на скате лет он бросил сытную службу, семью, пустился бродить по свету с мольбертом в руках; до этого занимался живописью лишь «по воскресеньям» и, на поверхностный взгляд, не имел оснований считать себя талантливым.

Слава пришла к нему посмертно.

Ну, а в науке подобные случаи «затяжного прыжка» вообще уникальны. По своей сути, она требует основательной предварительной подготовки, да и для открытия, для создания чего-нибудь нового в ней нужны годы и годы…

Сопоставление судеб русского ученого и французского живописца показательно; вторая, «настоящая» жизнь Ивана Михайловича начисто лишена гогеновской трагичности, озлобленности и замкнутости. Но тут вступают в силу так называемые обстоятельства места и времени. И они носят характер уже социальный.

В ненастный день осени 1903 года в массивную дверь Петербургского горного института постучался среднего роста человек со следами, как выражались старые романисты, бедности в одежде и на лице. Путь его к этой двери был нелегок. В один год пришлось выдержать два тура экзаменов: за гимназию (в институт принимали только с «классическим» образованием) и в вуз, где на пятьдесят вакансий подавалось шестьсот-семьсот прошений. Как жил он все это время, как кормил себя, жену и ребенка с тех пор, как отдался безумной, по мнению родственников, идее стать исследователем земли и перебрался в столицу, трудно представить. Снимал жалкие каморки в мещанских домах; перебивались с женою неверным заработком репетиторов…

Стучавший вошел спокойно, но быстро. Огляделся. Стремительно взбежал по лестнице. Много лет спустя он вспоминал: «В науку я вошел хозяином». Он ошибался, он не вошел — он вбежал. И потом бежал уже все время, не останавливаясь, втягивая в вихрастую орбиту своей неуемной деятельности десятки людей, экспедиции, просторы, недра… пока орбита не оборвалась внезапно, образовав пустоту, в которую долго с ужасом всматривались ученики его…

Итак, две жизни?

Одна: спокойная, на лоне природы, полная невысказанных устремлений и предчувствий, непонятных неудовлетворений и осознания накапливающихся сил. Некоторый период ее связан со знаменитым селом Карачаровом, и это дает повод вспомнить тридцатитрехлетнюю спячку Ильи Муромца.

И как сказочное пробуждение богатыря, как лавина его подвигов — другая жизнь. Другая жизнь — деятельная, яркая и, несмотря на невзгоды, связанные с его характером и с характером эпохи, — счастливая.

Естественно, такое разделение условно. В Гогене-художнике не умирал маклер. И в Иване Михайловиче учитель не умирал никогда. Все же в отношении Губкина условность сказывается скорее в другом: не укладывается он в «две» жизни!

Некоторые научные открытия опережают свое время. Это верно в том смысле, что или нет средств для их технического воплощения (а в нем эффективней всего проявляется открытие), или в том, что представители, так сказать, среднего научного уровня, коих всегда — большинство, не способны оценить открытие. Некоторые — причем, важные — открытия Губкина опередили свое время. И так уж, может быть, парадоксально сложилось, что это не стало ни личной трагедией, ни трагедией науки.

Когда в 1942 году немцы почти блокировали Кавказ и ставился вопрос об эвакуации нефтяного оборудования, не было споров, куда его бросить: во Второе Баку, детище Губкина. Стране не грозил нефтяной голод. Известно, какую роль играла нефть в планах генштаба фашистской армии.

Когда после войны у нас появилась мощная землеройная техника и стало экономически выгодным вскрыть толщу пород над Курским железорудным телом, не пришлось разведывать его конфигурацию — это уже сделал Губкин.

В трудах его находили подсказку.

И сейчас, когда геологи волокут на себе обсадные трубы по барханам Каракумов или сибирским болотам, они идут туда, куда указал Губкин.

Великая догадка его о сибирской нефти поражает уже не только тем, что обогнала время, она поражает каким-то космическим всеохватным ощущением планеты, гениально-интуитивным проникновением в еще не раскрытые законы земной коры. В начале 30-х годов о строении недр Сибири было известно так мало, что воистину надо было «чувствовать» недра, как опытный врач-диагност чувствует не поддающиеся приборам очажки болезни в организме пациента, чтобы высказать эту догадку.

Однако чувство чувством: сколько тысяч геологических разрезов пришлось изучить, какую колоссальную работу по сопоставлению геологических регионов проделать… Речь о ней впереди.

Так приступим к рассказу о жизни Ивана Губкина (все же решимся сказать; о «двух» жизнях, даже о «трех», потому что счастливая судьба его открытий, обогнавших свое время и переживших автора, — это тоже его жизнь).

Но прежде коснемся загадочной жидкости, изучению которой он себя посвятил.

Глава 2

Черные терпкие соки земли… Сколько минералов знали древние люди? Экскурс в историю геологии. Горящее озеро.

Борис Николаевич Наследов, известный исследователь Средней Азии, собирался в четырнадцатую свою — самую крупную, самую высокогорную — экспедицию. Были построены по им самим составленному проекту три базы: первая — у подножья Кураминского хребта, вторая — на полуторатысячной высоте, в лощине Бозымчак, третья — где-то за снеговой линией; где, точно установить сейчас трудно, да и нет необходимости: открытие было сделано близ второй базы.

Борис Николаевич поднялся к ней в середине мая. Уже цвели эринорусы, мальвы, клевер; днем припекало, но по ночам вода в ведре замерзала, и часто сыпал град. Крыша палатки под его тяжестью провисала.

Маршруты начались, судя по записям в пикетажной книжке, 18-го числа, а 23-го Наследов увидел удивительную горную выработку.

В лучах заходящего солнца водораздел Меридиональный наливался сиреневым свечением; по карнизу его вилась зеленая малахитовая полоска. «Скарны?» — удивился Наследов. Здешние скарны (особый тип пород, образующийся на контакте известняков с расплавленной магмой), по его давней замете, содержали золото и медь. Впоследствии это подтвердилось, и все же Бозымчак стал знаменит другим. Возвращаясь по карнизу, довольно опасному своей крутизной, Борис Николаевич наткнулся на искусственную расщелину; по отвердевшим отвалам можно было судить, что она вырыта давно. Забегая вперед, сообщим, что нынче ее возраст оценивается в десять тысяч лет.

Если быть точным, то надо сказать, что подобные сооружения он видел и раньше, но не обращал внимания. Сколько открытий таится подчас в заурядных явлениях — сумей только обратить на них внимание!.. Много в то лето Наследов ездил и ходил, и немало любопытного попало в его планшетку; и загадочные «закопушки» преследовали его, как насмешливые призраки. Представьте, что должен испытывать человек, уверенный, что ходит по дичайшим местам, никем до него не описанным, не закартированным, и на каждом шагу ему попадаются следы, которые оставить мог только геолог. Опытному глазу нетрудно было в заросших шиповником выбоинах опознать шурф, штольню; однажды ему попалась настоящая шахта, вполне правильного сечения, с крепью. Рядом валялись странной формы кайла, черепки посуды.

Кто мог здесь побывать до него?

Наследов имел мужество признаться в своих терзаниях душевных, и из этого вытекли два важных следствия. Во-первых, родилась новая отрасль науки, что в те времена происходило гораздо реже, чем сейчас; названия отрасль тогда не получила: она на стыке геологии и археологии. Во-вторых, мир узнал о древних рудознатцах.

И узнал нечто поразительное.

Начало древних горных работ датируется — по современным воззрениям — верхним палеолитом. Трудновообразимая давность, тысяч пятнадцать лет тому назад. Оказывается, в это время предгорья Тянь-Шаня, его уютные долины, зеленые ущелья с кипящими водопадами населяли отважные и любознательные племена. Так называемыми дарами земли они не удовлетворялись. Они и к самой матушке земле приглядывались с прищуром, заскорузлыми пальцами ощупывали валуны. Гальки цветные, серые, зернистые, литые, тяжелые, легкие — они скатываются со склонов, их уносят гремучие воды рек… Камни по-разному пахнут и звучат…

Бесспорно, в первом человеке, проникшем в «душу» кремния, следует признать гениального петролога. Кремний обточлив, из него несложно изготовить топор, наконечник стрелы. Недаром освоение кремния открывает первую страницу цивилизации.

Когда же была понята способность меди смягчаться от жара и, остывая, затвердевать в нужной форме, начались настоящие походы за камнем на громадной территории: от подножий Гиссар до Кызылкумов. Кстати, раскопки стоянок медных дел мастеров в пустыне помогают находить древние протоки Аму-Дарьи; это важно знать современным мелиораторам. Узбекский ученый А.Г. Гулямов облазил берега озера Лявлякан, теперь пересыхающего и соленого, и раскопал стоянки первобытного человека. Везде плавили медь и шлифовали бирюзу. Плавильщики меди пользоваться соленой водой не могли. Значит, озеро тогда было пресноводным.

В 1963 году впервые в русском переводе вышло знаменитое «Собрание сведений для познания драгоценностей» великого хорезмийца Бируни — одно из оригинальнейших минералогических сочинений средневековья. Бируни упоминает около трехсот минералов, «эксплуатировавшихся» с незапамятных времен. Из книги мы узнаем о копях ляпис-лазури и благородной шпинели, о горном хрустале Памира и аметисте близ нынешнего Душанбе. О разработках золота, серебра, ртути. Ученый посмеивается над верой в чудодейственную силу самоцветов. Бирюзовое ожерелье дарили невестам, считалось, оно приносит счастье в любви и семейной жизни. Серпантинит растирали и пили в случае укуса змеи. Многие легенды и верования, связанные с камнем, полны поэзии. Разве не ясно, что они могли родиться только у того народа, который всем сердцем привязался к камню?

Размах древних поисков необычайно широк. Кажется, все скалы, саи и горные останцы своей родины «обстучали», как выражаются геологи, древние рудолюбы. И тут мы подходим к самой темной и привлекательной стороне загадки: как в старину искали полезные ископаемые?

Мы теперь пользуемся сложнейшими приборами, производим гору всяческих расчетов, чертим карты, схемы и диаграммы, бурим, наконец, дорогостоящие скважины. Древние ничего этого, конечно, не знали, однако точность их «попаданий» поразительна. Добро бы еще, они находили только поверхностные залежи — нет ведь! Сфотографирована, например, наклонная штольня, пробитая к рудному телу, залегающему на стометровой глубине. Никаких признаков его на поверхности не заметно. Как древние догадались, что под землей есть залежь?

Среди геологов мастерство их стародавних коллег до последнего времени вызывало немало толков. Находились и такие, что склонны были приписывать древним способность чувствовать намагниченность и слабые электрические токи и даже «видеть» пальцами сквозь толщу пород. Но, очевидно, никакими сверхъестественными талантами старые искатели кладов не обладали. В хребте Султан-уиздаг, неподалеку от Хорезма, они плавили железную руду. Несколько лет назад эти плавки подвергли химическому анализу. В них оказалось (в пересчете на тонну породы) семнадцать граммов золота! На железо переплавлялась отличная золотая руда! Золото в породе микроскопически рассеяно, и древние не подозревали о его существовании. Таких фактов немало. Древние развили в себе изощренную наблюдательность, научились подмечать конфигурацию, оттенки цвета горных пород и правильно судить по ним о геологическом строении участка. Они искали интуитивно, но интуиция у них была развита блестяще. В этом их сила и их слабость.

В полной мере эта сила и слабость сказались и в их отношении к нефти.

Наконец мы добрались до нефти! Этого главного предмета страсти нашего героя. Нет, он не был однолюбом и, возглавляя долгое время Госгеолком СССР, одинаково щедро субсидировал своими чувствами и алмазников, и полиметаллистов, и нефтяников. Ему, как уже упоминалось, принадлежит честь открытия Курской магнитной аномалии; за одно это он был бы достоин памятника. В свое время это уже сделал Владимир Маяковский, так сказать, в нерукотворном виде: написал прекрасное стихотворение «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского». Ныне на месте, где бурилась скважина, стоит памятник постоянный — город, названный именем Губкина.

«Что такое время? Бесплотное и всемогущее — оно тайна, непременное условие мира явлений, движение, неразрывно связанное и слитое с пребыванием тел в пространстве и их движением. Существует ли время без движения? Или движение без времени? Неразрешимый вопрос!» — таким восклицанием открывает Томас Манн главу седьмую романа «Волшебная гора». Что касается движения в данной главе, то оно явно не в связи со временем, характерным признаком которого считается: то, что «будет», никогда не бывает раньше, чем то, что «было». Начав с Наследова, мы углубились затем в верхний палеолит и через средние века вынырнули в 30-х годах нашего столетия. Но уж коли мы вынырнули в 30-х годах, то на память приходит маленький эпизод, случившийся с нашим героем как раз в 1934 году.

Иван Михайлович Губкин совершал экспедиционную поездку по Туркмении. День выпал утомительный, жаркий. К вечеру добрались до геологического лагеря, расположившегося близ Балаханских гор. Ивану Михайловичу шел шестьдесят четвертый год. Он устал так, что едва дождался, пока в палатке поставят раскладушку. Полежав, решил выкупаться в озерке, на берегу которого был разбит лагерь. Ему не разрешили. Он вернулся в палатку.

Ночью он внезапно проснулся. Так всегда бывало, если он днем переутомлялся. Вышел наружу и увидел неподалеку странное пламя, похожее на миниатюрное северное сияние.

«Господи, что это? Разбудить кого-нибудь из местных геологов?.. Ах я, старый глупец», — рассмеялся Губкин. Перед ним было одно из горящих озер пустыни. По дну его ветвились трещины, и по ним из глубин земли бежали струйки природного газа. Слабо булькая, газ вырывался из воды. Солнце, а может быть, чабан какой-нибудь, чтоб знали, что вода заражена, подожгли газ.

Озеро горело. Пламя переливалось чистой, кристаллически прозрачной голубизной.

И Губкину вспомнились сказания об огнепоклонниках, притчи Заратустры, мраморный храм огня в Баку…

Да, вот так, голубым трепещущим пламенем вошла нефть в жизнь человечества, а огонь-то постарше кремния будет…

Черные терпкие соки земли… Они наши, земные «во плоти своей». Взгляните на обломок флюорита с его внутренним морозным фиолетовым мерцанием. Или на друзу кварца, на гладкие грани, высеченные бесстрастной рукой Природы. В них есть что-то космическое, внеземное, их как будто можно встретить и на другой планете. А нефть? О нет! Она наша. Она вбирает в себя запахи и микроэлементы вмещающих ее пород и подземных вод, текущих мимо залежи. Недаром нефтей столько, сколько мест, где она добывается. Быструю летучую нефть Белоруссии не спутаешь с густой ароматной мангышлакской. Даже в одном месторождении нефти из разных горизонтов разные, хотя по химическому составу могут не отличаться друг от друга. Почему? Одна из загадок этого текучего минерала — такого изменчивого и в то же время верного себе.

Тут уместно вспомнить историю с искусственной минеральной водой; ее любил приводить, рассказывая слушателям литературных курсов о сущности поэзии, Валерий Брюсов. К тому времени ученые исследовали кавказскую минеральную воду и определили ее химический состав. Сейчас его можно прочесть на любой этикетке. Анионов столько-то, катионов столько-то, хлора, брома, йода столько-то… Кажется, чего проще: вылить в банку составные части, перемешать стеклянной палочкой — и пожалуйста, незачем возить из Ессентуков. А вот не получилась искусственная минеральная вода, и пить ее было невкусно и без пользы. «Так и поэзия, — заканчивал Валерий Яковлевич. — Есть в ней что-то не поддающееся анализу».

Так и с нефтью, заметим. Есть в ней что-то, до чего еще не проникла математика. Может быть, это потому, что она очень наша, земная — нефть? Потому, что вобрала в себя вкусы и запахи родной земли?

Все наше предыдущее изложение сводилось к тому, чтобы показать, что геологией люди стали интересоваться не сто и не двести лет назад, как это представляют многие, даже некоторые специалисты-археологи, а гораздо раньше. Неизмеримо раньше. Вокруг человека — царство минералов. И прежде чем он даже понял это, человек в это царство вступил. В какой-то ему одному понятной очередности он принялся ознакамливаться с богатством. И одной из первых в загадочной очереди стояла нефть.

Попробовал он конопатить ею лодки. Превосходно! Ноев ковчег, как повествует библия, был «покрыт смолой (асфальтом) изнутри и снаружи». Причем эта деталь повторяется как в древнееврейской, так и в древнеассирийской версии всемирного потопа. Вот вам первое применение нефти в мореходном деле. В древнегреческой мифологии — колыбель муз тоже проконопачена асфальтовой смолой!

Попробовал использовать в жилищном строительстве. Чудесно! «Я построил дворец Вабил из кирпича и битума», — горделиво заявил царь вавилонский Небучаднеззар, живший за две тысячи лет до новой эры. Он же первый (судя по сохранившимся письменным источникам) применил нефть в воздвижении фортификационных сооружений и при мощении дорог. «Я придал несокрушимость стенам восточной части Вавилона. Я обнес их рвом и построил крутой откос из битума и кирпичей». «Я… устроил выше битума и обожженного кирпича мощную надстройку из блестящей пыли и укрепил ее изнутри битумом и кирпичом как высоко пролегающую дорогу». Технология, напоминающая нынешнее асфальтирование!

Попробовал человек лечиться нефтью. Не очень приятно глотать сию густую микстуру, да что поделаешь… Подслащивать лекарства научились совсем недавно. Около восьмисот видов лекарств изготавливают наши фармацевтические заводы из нефти. В стародавние времена список был значительно короче, но вот что мы читаем у Марко Поло, посетившего Баку в XIII веке. Тамошние эскулапы прописывали земное масло (вернее, ее светлую фракцию) при камнях в почках, расстройствах желез, венерических болезнях, гипертонии, цинге, подагре, сердечных спазмах и просто как стимулирующее средство.

Тут давайте прервем наш экскурс в историю геологии и в историю нефти. Впереди нам представится немало возможностей рассказать о значении чудо-жидкости в современной жизни. Да и о былом вспомнить.

А теперь не пора ли произнести сакраментальную фразу: ГЕРОЙ РОДИЛСЯ? И указать дату.

Глава 3

Река Ока, ее берега и плесы. Сорок два внука бабушки Федосьи. О том, как мир готовился встретить нашего героя.

Начнем с даты, этой обязательной подробности, определяющей вместе с именем личность. Дату называют почти так же часто, как имя; по крайней мере при всех переломных и торжественных случаях жизни: поступая в школу или уходя в армию, устраиваясь на работу или подавая заявление в загс. Дата рождения очерчивает нижнюю границу индивидуального бытия: все, что было до нее, навечно останется прошлым. А что будет после? Каких событий мы станем свидетелями и каких участниками? Все предопределила дата рождения. Она, наконец, необходимейшая из двух цифр, которые в скобках будут следовать за нашей фамилией еще долго после нас — в служебных анкетах или в энциклопедиях: в зависимости от того, как мы постараемся в промежутке между двумя цифрами.

Начнем с даты: 1871.

Ванюша родился третьим из пятерых детей, старшим из братьев, которых было трое, и единственным — осенью, в сентябре. Остальные Губкины предпочитали издавать первый крик весной или летом, и отцу этого крика слышать уже не доводилось. Он возвращался домой не ранее октября, а уходил в начале марта, не дождавшись родов. Бабушка говорила: «Ну и слава богу, самого уродства в младенце не видит». Однако некоторого огорчения скрыть не могла.

Отец был отхожником.

Отхожим промыслом муромские крестьяне кормились издавна и многие; где только не встретишь муромских: на верфях Нижнего, в рыболовецких командах под Астраханью и в бурлацких артелях по всей Волге. Муромского уезда славились кровельщики, каменщики, калачники, матросы и офени (это книжные торговцы, букинисты, они ходили по селам, продавали книги, иконы).

Бурлацкие артели состояли из старшого водолива, он отвечал за сохранность товара (говорили: «за подмочку товара») и заодно плотничал, когда нужно; лоцмана (говорили «дядя», «букатник»); передового в лямке («шишки»), двух косных в хвосту, обязанных лазить на мачту, а при тяге — ссаривать бечеву (то есть очищать ее или, если она зацепится за дерево, куст, что нередко случалось, освобождать).

Так вот, отец был старшим артельщиком. К этой должности предрасполагали его огромная физическая сила, невозмутимость и редкостная памятливость: неграмотный, он вел все переговоры с подрядчиками и заказчиками и без записи держал в уме суммы, фамилии, долги, сроки…

Был он молчалив, несуетлив; росту невысокого; любил костры и ненастья.

Странно, сын крестьянина, он тяготился земельным трудом. Правда, земля семью все равно не прокормит: участок меньше восьми десятин, да от них немалый кусок — болото. Дальше, на восток от родного села Позднякова, шли почвы подзолистые, поплодородней, там и села стояли гуще. А в родном селе — что ж… одни яблони и хороши: анис и боровинка, апорт и бели разных сортов. А поди ж ты, дай Михаилу Губкину земли и посули доход от урожая — все равно не удержать его.

Мартовскими стылыми рассветами поднимался он раньше всех, шел на Оку. Слушал… Снег на льду осевший, умятый, голубы следы от полозьев саней. Скоро ли вскроется красавушка река?

«Миша!.. — билась жена его. — Смотри, соха рассохлась, сеновал обвис… Ить ты мужик в доме…»

Все починит Михаил молча, а вечером, почесывая короткую бороденку, подолгу стоит у плетня, смотрит вдаль.

Вина он не пил совсем и домой из Астрахани приносил рублей до ста — немалые по тем временам деньги. Жил он неразделенный с младшим братом в одной избе, а у того тоже семья… Ртов много, а работников? И Михаилу прощались долгие отлучки, неразговорчивость, непонятная, внезапно на него нападающая тоска…

Выходит, три по меньшей мере качества, небесполезные для ученого, заимствовал Иван Губкин у своего отца. Спокойствие характера, любовь к путешествиям и трезвость. Вина Иван Михайлович не потреблял — разве так, пригубит, сидя за столом с друзьями, и к табачному дыму не мог привыкнуть до конца дней, хотя, бывало, в тоскливую минуту и мял губами папиросу.)

Дом Губкиных в Позднякове — третий от краю в правом ряду. Это если стоять лицом к лесу. А именно так чаще всего стоял и именно в этом направлении чаще всего убегал Ванюша. На взгорье теснился чудесный березнячок, к сожалению, не сохранившийся. Под ним текла небольшая речка Теша. Воды в ней летом по пояс, а местами и по щиколотку; ивы вперехлест закрывают небо. Множество холоднющих родничков вспарывают песчаное дно.

В устье вода — слезной прозрачности — журчит по камешкам. Вот и Ока, безмятежно-хрустальная гладь. Лиловеет бор на правом, высоком берегу, пенится под ним перекат. «Эге-гей!..» — крикнет кто-нибудь просто так, из озорства: звук протяжно висит над водой.

Зимою на Теше расчищали каток. Губкины-младшие особым досмотром не балованы были: пропадали здесь до позднего часа. Коньки из березы стругал отец. А то на санках или на корточках с пригорка — ух!.. Возвращались пропотевшие и промокшие насквозь, в сенях сбрасывали валенки и — шмыгом — по приступочкам на печь. Там пахло овчинной сухостью, кислым тестом и чем-то прогорклым.

Мамка не ложится. На ней весь дом и вся работа — и шитье, и жнитво, и косьба, и пахота…

Небольшое село Поздняково, изб сорок.

И события в нем небольшие происходят.

Нюрка платок купила, в Рязань ездила. Плешаковы опять с Козюхиными поругались, чуть до кольев не дошло.

Кто родился да кто забылся, кто с хлебом зимует, а кто бедует…

Внешний мир не касался села, кажется, со времен татарского нашествия.

И нелегко представить, что он вообще существует, Большой Мир, большие города, большие раздоры и большие раздумья.

По Оке тянули баржи бечевой…

В селе Позднякове не догадывались, но Большой Мир знал, какой мальчик родился в селе Позднякове, знал, что ему предстоит в этом Большом Мире играть видную роль. И готовился к встрече.

Академик Губкин будет неустанно восхищаться продуманным и неторопливым строем доказательств теории актуализма, согласно которой изменчив лик Земли, но неизменны силы, на него действующие. Благодаря этой теории можно мысленно восстанавливать картины далекого геологического прошлого. Теорию эту создал Чарлз Лайель. Другой английский ученый, Майкл Фарадей, открыл и описал явление электромагнитной индукции. А это позволило изобретателям сконструировать точные приборы для магнитных измерений, без которых невозможно было бы разгадать загадку Курской аномалии.

В Большом Мире писались романы, симфонии, трактаты…

Нескольких дней до рождения мальчика не дожил английский баронет Родерик-Импей Мурчисон. Но и он успел приготовить свой подарок: первую геологическую карту России (вернее, ее европейской части). Целый ряд счастливых обстоятельств помог ему в этом. В 1830 году Родерик-Импей, тогда блестящий драгунский капитан, участник африканских походов, полюбил тихую девушку, дочь сослуживца Шарлотту Гюгонин. На беду армии и к счастью для науки, она увлекалась геологией. Под влиянием невесты капитан бросил службу и посвятил себя изучению горных пород. Он объездил весь свет. Много бродил и по российским губерниям. Он любил Россию и впоследствии часто выступал в ее защиту в английском парламенте и в прессе.

В 1869 году Дмитрий Иванович Менделеев составил периодическую систему элементов; в марте 1871 года рабочий люд Парижа построил баррикады и образовал Коммуну — прообраз Советского государства, могуществу которого отдал все свои силы Иван Михайлович Губкин.

Нет, мир не с пустыми руками его встречал, и в этом, право, нет ничего удивительного и ничего мистического. Каждого из нас мир встречает всем своим богатством — надо только научиться этим богатством пользоваться.

Теперь Большому Миру оставалось только послать своего представителя в семью Губкиных.

За кандидатурой дело не стало.

Однажды дверь в избу отворилась и вошла бабушка Федосья.

— Михаил, — обратилась она к сыну, — вот что я хочу тебе сказать. Надо бы Ванюшу в школу определить. Умненький он.

Русские бабушки! Скольких мужей для науки вы спасли, скольких для поэзии воспитали! Матерям все некогда, они в поле да в хлеву, их руки горят от морозов и ушибов. Отцы издерганы заботой о куске хлеба…

У бабушки Федосьи было в селе Позднякове ни мало ни много — сорок два внука! И все голубоглазые и русоголовые. И всех она целовала в голубые глазки и гладила по льняным волосам. Ну как тут руками не развести — разглядела ведь, что в одной из сорока двух головок спрятано нечто большее, чем в остальных.

— Еще чего, — буркнул отец. — Учиться…

Сам Ванюша перекрестился:

— Да минует меня чаша сия…

Но от бабушки Федосьи отделаться было не просто.

Глава 4

Еще о бабушке. Ванюша боится школы. Раскол в семье. Первые понятия о зависти. Закаты на Оке.

Муромского уезда отхожники разбредались весной по Руси. Кровельщики шли в Москву, бурлаки в Нижний, а офени-букинисты сначала во Владимир, где запасались образами (во Владимире много работало иконописцев), лубками и «народной» литературой, оттуда — в южные губернии. На юге, на Дону и Кубани, жили посытнее и грамотность была распространена. Свои — что?.. Темные. Редко в приокские села заходил книгоноша.

Губкин признавался в старости: «…Сам я боялся ее, как чего-то неизвестного… Почему я боялся школы — не знаю».

«…Помню, горячо молился всем святым: «Да минует меня чаша сия…»

Но чаша не миновала. Я начал учиться».

В поздняковскую школу по осени приходило мальчиков двадцать; весной их оставалось семь-двенадцать.

Осенью Николай Флегмонтович Сперанский — обычно вечерами, дождавшись, когда все вернутся с поля, — обходил село, стучался в ставни.

— Петровна! В апреле твоему Сережке стукнуло восемь. А Дарьюшке тринадцатый, и я уж устал напоминать.

— И ктой-то? — доносилось изнутри.

— Учитель.

— С нами вечерять?

— Спасибо. Я по делу. В школу записывать.

— Говоришь, Сережке… Ето откеда же ему восемь? Еще только шесть ему!

— У меня записано.

— Записано… Нешто ты по записанному лучше меня знаешь? Он родился на Бориса и Глеба в том году, когда пьяный урядник приезжал.

Разгоралась перепалка, в результате которой Сперанский торопливо запахивался в сюртук, перешитый из рясы (чего никак нельзя было скрыть), и уходил. Бабы его нисколько не боялись, а мужики сторонились. Был он тощ и долгоног; глаза в красных веках запали, глядели отчужденно и добро. Появился он в селе лет пятнадцать назад — кто говорил, что он поп-расстрига, кто — что смутьян он, высланный из первопрестольной, а девицы подозревали несчастную любовь. Во всяком случае, направление от земства у него было, и место ему предоставили.

Жил он при школе, хозяйства не вел, питался приношениями.

Школа стояла под самым холмом. То была простая изба-пятистенка. Оползень приподнял один ее угол. Полы в ней были наклонены, и мальчишки обожали играть «во всадников»: парты сами скользили. Это, конечно, на переменках; на уроках Николай Флегмонтович между партами ходил и вел разом все предметы: у младшеньких поправлял чистописание, второклассникам давал задачки на сложение, а старшим объяснял священную историю. Классное помещение было одно. Освещалось оно двумя свечами в подсвечниках. Один подсвечник стоял на учительском столе, другой на задней парте. Время от времени учитель подходил к печке, подбрасывал березовые поленья.

За окном шуршала поземка. Выйдя из школы, страшно было подумать, что Николай Флегмонтович остался в ней совсем один.

Бабушка Федосья сшила Ванюше сумку холщовую и тетради из каких-то конторских бланков, ею же где-то и добытых.

Много-много лет спустя, будучи сам уже в дедушкином возрасте, Губкин писал: «Бабушку я не забыл… Чту ее память и сейчас».

В крестьянских семьях — в те стародавние времена — старики нередко в тягость были. «Зажился…» Чтобы показать другим свою необходимость да и самим ее почувствовать, старики встревали в любое дело и разговор.

Бабушка Федосья верховодила в доме и по натуре была женщиной властной. Но властность ее проявлялась спокойно, даже неприметно, как у людей, нимало не сомневающихся в своем праве на власть и в том, что пользуются ею исключительно на пользу ближним.

Все, что она делала, было неприметно, прочно и полезно. Жердочку ли в курятнике прибьет, в огороде ли полет или на завалинке сказки рассказывает. К ней сходились связующие нити в семье, и, когда ее не стало, многое изменилось. Во всех окрестных и дальних селах у нее были приятельницы, которые часто приходили к ней испросить совета. С годами она становилась рассеянней, деятельней и полюбила петь песни.

Она одна догадывалась, что происходит в душе Ванюши. Сейчас это трудно понять, попробуем перенестись в прошлый век.

То, что Ванюша стал учиться, и то, что он без особых усилий занял место первого ученика, сделало его одиноким. Между ним и его сверстниками, между ним и остальными членами семьи будто пролегла пропасть. «Школяр», «ваше превосходительство», — кричали ему на улице. Разум мальчика не в состоянии познать злое. Ванюше казалось, чем лучше он будет учиться и больше работать по дому, тем больше его будут уважать. Получалось наоборот. Особенно злобствовала тетка. Однажды, улучив момент, когда они остались вдвоем, она придралась к чему-то и избила мальчика.

А однокашники не любили его за то, что ему легко давалась учеба.

В предыдущей главе поминалось, что события в Позднякове происходили небольшие. Верно, небольшие. Но может ли быть что-нибудь «небольшое», неважное для детской души, беззащитно подставленной всем впечатлениям бытия? Небольшие события ковали волю и великое терпение.

Ах, но разве это вспоминалось ему после, когда он думал о детстве? Нет, конечно! Вспоминались проказы, вспоминались бескрайние мещерские снега, тропка, пробитая им от дома до школы, и добрый учитель Сперанский.

Глава 5

Философия розового детства. Нефть Майкопа. Структурная карта. Звездный час героя.

Великие рождаются нагими — совершенно так же, как все смертные. Их первые гримасы, желания, шажки по полу, чувства к гувернеру или преподавателю так похожи на чувства, шажки и гримасы всех детей на свете! Может, кой-кто и сочтет это умалением славы, но приходится признать, что детство и юность, эти чаще всего безоблачные отрезки жизни, однотипны у основной массы выдающихся людей. И невольно, читая их биографии, начальные главы слюнявишь скучающими пальцами, ждешь не дождешься, когда же, наконец, герой ухватит за хвост свою Удачу и начнется самое интересное. При этом забывается, что мадемуазель Удача гибка и проворна, шутя выскальзывает из самых крепких объятий, и удержать ее можно, только обладая каменными мускулами или особым приворотным зельем.

Конечно, это шутка. И все же не честнее ли сразу указать страницу с описанием «звездного часа» героя и далее повести читателя по звездному пути, не мороча голову анкетными подробностями «дозвездной» жизни? Не знаем, как там с указанным часом у других героев, а у нашего все в порядке. Был такой час. Нетрудно обрисовать обстановку, предшествовавшую его наступлению. То было раннею весной, точнее, апрельским полднем 1911 года. Иван Михайлович сидел на берегу ручья в тридцати километрах от Майкопа. На коленях держал открытый полевой дневник, справа и слева на траве лежали длинные полосы миллиметровой бумаги с зарисовками геологических разрезов. Нет ни малейшего сомнения в том, что Губкин думал в этот момент о майкопских нефтяных залежах.

Следует заметить, что они представлялись в те времена крайне загадочными. Одни скважины бурно фонтанировали, другие, пробуренные совсем рядом, оставались «сухими». Еще в 50-х годах прошлого столетия Герман Абих доказал, что нефть теснится в выгнутых кверху наподобие колпаков слоях — антиклиналях. «Сухой», следовательно, может оказаться скважина, пробуренная за контуром антиклинали. Однако площадь контура, как правило, десятки квадратных километров.

Чтобы наглядно представить антиклиналь, геологи составляют особую карту — структурную. Мысленно удаляются с поверхности геологические напластования (до нужной глубины) и на воображаемую горизонтальную плоскость наносятся абсолютные отметки искомого пласта.

Вот!.. Иван Михайлович склонился над дневником и острыми карандашными штрихами набросал подземный рельеф. То была структурная карта, но необычная. В 1948 году профессор М.М. Чарыгин, один из учеников Губкина, писал: «Идея Ивана Михайловича и проста и в то же время ее можно без преувеличения назвать гениальной». Сам автор не придал значения своему открытию. Да и мудрено ему было: ведь стаж его геологической работы не насчитывал еще одного года (самому ему было сорок). То, что он придумал, так просто…

Небольшая методическая перестановка! Губкин принял за исходную плоскость не воображаемую горизонтальную, которой в природе-то и не существует, а вполне реальный наклонный пласт, лежащий выше нефтяной залежи. Подземный рельеф получился без искажений.

И что же? Залежь на рисунке извивалась, как ручей, на берегу которого сидел он сам.

Друзья, с которыми Иван Михайлович поделился, поразились силе его пространственного воображения. Они заставили его, не откладывая, сесть за письменный стол и написать статью. Открытие было сделано не одно — целых три. Во-первых, открыта неизвестная науке форма нефтяных залежей (Губкин назвал ее рукавообразной, а американцы, применившие методику Губкина только через двадцать лет, — шнурковой; оба термина бытуют в научной литературе); во-вторых, новая генетическая единица (рукавообразная залежь образовалась в русле древней реки, палеореки, вот почему в плане она так извилиста); в-третьих, открыт новый метод составления структурных карт.

Статья называется «Майкопский нефтеносный район. Нефтяно-Ширванская нефтеносная площадь». Напечатана в 1912 году в Петербурге в типографии Стасюлевича. Вскоре переведена на английский язык.

По данным Ивана Михайловича в Майкопе заложили скважину. Губкину тогда уже было сорок один.

Глава 6

Всего три справки

Справка первая

СВИДЕТЕЛЬСТВО

Муромский уездный Училищный Совет сим удостоверяет, что Губкин Иван Михайлович, сын крестьянина с. Поздняково, родившийся 9 сентября 1871 года, успешно окончил курс в Поздняковской сельской школе в 1883 году, в чем и выдано ему сие свидетельство. Выдано 10 числа мая месяца 1883 г.

Председатель Училищного Совета (подпись)

Инспектор народных училищ (подпись)

Справка вторая

«В семье началась война. Образовались два лагеря. Во главе одного стояла моя бабушка, ее поддерживал отец. Эта партия была за то, чтобы меня учить. Другая — во главе с моей теткой по матери — была против… Моя тетка в спорах со мной частенько пускала в ход не только доводы, но и ремень.

…Отец свое слово сдержал. Летом из Астрахани он написал письмо бабушке и, прося у нее родительского благословения, настойчиво требовал отдать меня в уездное училище в город Муром.

…Моя участь была решена».

И. М. Губкин,

Моя молодость.

Справка третья

Муром, уездный город, населения 15 679 чел., 8292 мжч., 7387 жнщ. Дворян 232. Духовного сословия 279. Почетных граждан и купцов 2134. Мещан 9376. Крестьян 3235, пр. сословий 423; Церквей 18.

В Рождественском соборе почивают мощи кн. Петра и супруги его кн. Февронии.

Из старой энциклопедии

Глава 7

О том, как шли бабушка с внучком и как пришли в уездный город.

Вззуаа…рр! — грохнула заслонка.

Зовуще-пульсирующее дребезжание перекрыла испуганно чья-то ладонь.

Он открыл глаза.

На потолке шаталось пятно. От горящей лампадки. Водянисто-имбирное с розовым окружением — оно то высвечивало, то опять смазывало тьмой ведомостные объявления: «Несравненная рябиновка Шустова» и «Всенощное бдение, имеющее быть в храме по случаю престольного праздника преподобного Серафима Саровского».

Потолок — и стены — оклеены были газетами, подаренными ему бродячим книгоношей, за которым увязался он и до самого Ананьина сопровождал, жадно дочитывая на привалах весь его запас книг. Вот и лето прошло; ловил в поле сусликов, гонялся за букинистами, помогал Николаю Флегмонтовичу, учителю, — вот и лето прошло.

Вдруг он понял, что проснулся, что бабка и мама уже одеты, за окном темно, и вспомнил все разом: письмо отца с разрешением, и что вечор засыпал тревожно, тягуче и предчувственно-сладко, и что сегодня…

Он дернулся, встал, выхватил из-под подушки рубаху.

На печи, из которой мать достала чугунок, на полу, на полатях спали его бесчисленные братья и сестры, родные и двоюродные: Нюшка, Данька, Яшка, прозванный Суп-мурмын, что, по мнению сельских мальчишек, должно было означать татарское ругательство. Верка свернулась калачиком, а Филимон лежал враскидку, как настоящий мужик… Мать вынимала из чугунка картофелины с налипшим на кожуру снежным порошком соли; укладывала их на застиранный свой платок — рядом с полботинками, пятком яиц, огурцами, чтобы увязать все в аккуратный узел. Что-то пугало ее в Ванюше. Он одевался порывисто, несуразно — резкими толчками натягивал штаны. А глаза его продолжали постороннюю внутреннюю и, видно, пожизненную работу, еще не понятную самому ребенку; и это подневольное напряжение отемняло глаза; по-настоящему голубыми они становились только, когда смотрел он в небо.

— Господи, благослови, благослови, господь, — попросила мать икону над лампадой, а о чем просила, сама не знала; и это вдруг кольнуло сердце ее жалостью к сыну. — Ваня! — сказала она сердито. — Чего суетишься? — и выронила картофелину. Вззуаа…рр! — задребезжала заслонка.

Яшка Суп-мурмын поднялся, сомнамбулически улыбаясь, вышел на крыльцо, постоял не просыпаясь…

Бабушке хотелось село миновать засветло и задами; не часто из Позднякова уводили детей в город не в подмастерья, не на промысел — учиться; конечно, кому какое дело, да ведь люди-то разные, еще возьмет злыдня какая, да хоть та же Доценко-старуха, крикнет что-нибудь этакое, уязвит душу ребеночка, а она и так у него вся светится. И бабушка торопила всех, не позволяя задержаться даже для завтрака.

— Ничего, ничего, — ворчала она. — До омута дойдем, там и посидим, и попьем, и поедим, и отдохнем. Давай.

По тону их с матерью разговора ясно было, что они уже успели повздорить. Ванюша вышел на крыльцо: дверь за собою Яша, конечно, забыл заслонить.

— Ваня! — застонала мать. — Куда он бегить, ну куда бегить, горе непоседливое! Присесть же надо!

Он вернулся в избу, теперь обдавшую его смрадом, и они сели втроем на скамью под печью. Ванюша смотрел в потолок, читал газетные заголовки, как любил это делать по утрам, проснувшись и лежа в постели. На стенах газеты уже ободрали, из пазов между бревен свисал почернелый мох, пахнувший чердаком.

Теша в то лето сильно обмелела. У ивы, по броду, вода едва покрывала подошвы, но была игольчато-холодна и освежила путников. Они поднялись на взгорье, остановились. Отсюда видна была Ока и вся деревня, все ее сорок изб, в иных уже курились трубы; церковь со свежевыкрашенным в бирюзовый цвет куполом и небольшим пожухшим крестом. Ванюше почудилось, будто из крайней хаты, из школы, вышел кто-то высокий, запахнутый в чиновничью шинель. Сперанский прощался с учеником. Солнце уже взошло, но его не видно было за серой пеленой, по которой ползла растянутая туча со свинцовыми вздутиями; оно угадывалось, потому что вода в Оке стала кирпичной и выпуклой.

— Бога помни! И родителей не забывай, — строго сказала бабушка.

В декабре 1937 года академик Иван Губкин, выступая перед избирателями, вспоминал: «Когда бабушка провожала меня, она просила: «Ваня, бога помни и родных не забывай». Мне казалось странным и непонятным, как я могу забыть бога и перестать в него верить, забыть свою бабушку. И что же? Бабушки своей я не забыл, чту ее память и поныне, но относительно бога — слова своего не сдержал».

Болтая, прошли они малинник (на ветках кой-где сохранились ягоды, похожие на капельки свернувшейся бычьей крови), прошли березовую рощу, где через каждые десять шагов попадались муравьиные пирамиды, и у каждой останавливались они, наблюдали работу насекомых.

— Вот, милый, как в старое время говорили: не по себе муравей ношу тащит, да никто ему спасиба не молвит, а пчела по искорке носит, да людям угождает.

— Ба, а почему крыша у муравейника острая?

Бабушка отвечала на Ванюшины «почему» не так, как должна была бы по своему уму и жизненному опыту, а как когда-то, когда она сама еще девочкой была, отвечала ей ее бабушка; и в этом воспоминании детства состояло для нее особенное удовольствие общения с Ванюшей. И когда дошли до омута и присели и Ванюша спросил, почему омут зовут Страшным, бабушка рассказала поверье, которое от своей бабушки слышала; то была старинная муромская легенда о любви татарского воина и русской девушки, дочери священника. Татары обложили Муром, в нем укрылись жители окрестных сел; среди беженцев был священник с дочерью на выданье, а откуда он — то забыто, может, и нашенский, поздняковский батюшка. Наше-то Поздняково — у-у… древнее. Год минул, а муромцы бьются и на стены врага не пускают. И вспомнил батюшка, что зарыл в своей, в нашей, значит, поздняковской Церкви икону темную калужской богоматери особенной чудодейственной силы, и захотел благословить ею ратников, потому слабеть они стали на худых остатних хлебах. Дочь его вызвалась тайком пробраться в село, занятое татарами, и вырыть икону. Старику-то самому не дойти было.

Уж кончила девушка копать, икону тряпочкой обернула и к груди прижала — подняла голову: глядь, молодой татарин-лучник. Встала с колен, исхудалая, глазищи одни, красивая. — Смотрит гордо: убивай, мол, изверг, страха перед тобой нет. Воин полюбил ее с первого взгляда. И она им пленилась, у него было доброе лицо. И стали они украдкой от всех жить в церкви, по ночам он добывал провизию; и забыл он, нарушил свой воинский долг, а она, значит, духовный, религиозный. Кругом война, пожары, а они знать ничего не знают, все забыли… А потом нашли их. Повели его убивать. А она вырвалась, до Оки добежала, до этого самого места — и в омут…

Следующий привал был у трех сосен; от них спуск к реке крут — по белому песку. Бабушка и внучек из реки попили, держась на четвереньках, опять кой-чего пожевали; бабушка попросила:

— Вань! Я сосну. Далеко не ходи, ладно?

Легла на бочок, кулаки под щеку — и заснула.

Ванюша искупался. За ивняком, показалось ему, разговаривают женские голоса. Он оделся, поднялся по белому песку. Вдали уже виднелись-курчавились крыши Мурома. Пламенными язычками горели купола Воздвиженского монастыря.

Муром, если в него вступать по берегу, обманывает движением. Пристань шумна. Мокрое шлепанье босых подошв по мостовой, тугое дребезжание перекатываемых бочек, выкрики грузчиков. Пахнет бревнами, широкой водой и чем-то заморским, хотя импортные товары здесь редки. Сам же городок устойчиво, даже как-то усердно покоен. В нем много вековых лип, таинственных тупичков и высоких оград. По площади катит тарантасик; каурая лошаденка плетется с таким видом, будто вконец разморена жарой; между тем довольно прохладно.

Бабушка скоро отыскала школу, и они вошли за ворота. На крыльце школы стоял невысокий человек с холеной бородкой, курил длинную папиросу, смотрел милостиво и пристрастно во двор, где гуляли мамаши с детьми, одетыми в костюмчики и причесанными так, как никогда и не видел Ванюша. Бабушка, оробевшая, должно быть, еще на улицах, обратилась к человеку на крыльце, и он выслушал ее милостиво и грустно.

— Вот… авось вспомните, господин инспектор… Здрась-те… Губкин Ваня из села…

— Помню, еще бы, как же. Поди, матушка, через дорогу серый дом Поляковых. С ними все договорено. Оставь мальчика, он будет там жить, и уходи скоро и без прощальных сцен.

Через полчаса бабушка уходила. Ваня побежал за ней на средину улицы. Он давно понял — не умом, а предчувствием, — что то в нем нечто, чему все завидовали и восхищались, отчуждает его от сверстников и близких и обрекает на незнакомую жизнь, непохожую на их жизнь. От дедов и от прадедов перешла к нему подсознательная уверенность, что в жизни надо много терпеть, что жизнь и терпение это вроде бы даже однословы. Терпеть труд от зари до зари, терпеть разлуки, голод, боль, вьюгу… Бабушка уходила не оглядываясь. Теша, родной двор, тощие куры, которые не хотят нестись. Это было утром, а теперь — далеко. Ванюше стало горько. Линия крыш над бабушкиной головой смыкалась в поле, открывая квадратные скобки неба. Ванюша стоял насупившись, русая челка падала ему на брови. Он был мужественным мальчиком и сдержал себя.

Глава 8

Автор оправдывает предыдущую главу. Муром: осень, зима, весна — так три раза. Походы графов Воронцова и Эристова, Академик Мушкетов о «завоевателе Кавказа для науки».

Коротки дороги землепашцев. На поле — домой. В физике такие направления обозначаются прямой линией со стрелками на концах в противоположные стороны.

Губкин-старший, бурлак, ходил далеко, до Астрахани. Возвращался долго. Линия длинная, а стрелки те же. Туда — обратно.

Ванюшина стрелка с одним концом: туда. Еще представится случай нанести на карту маршруты; названий будет много; менялись средства передвижения; телеги, собственные ноги, плоты, поезда. А нынче мы у отправного пункта и у первого привала. Конечно, сам Ваня об этом не знает, ему кажется, он вернется домой. (Он и возвращался — на каникулы.) Птенец выпорхнул из гнезда. Еще не отросли крылья, сколько предстоит падать и грудь ушибать о каменья, пока отрастут крылья, и все увидят: орел!

Простите высокопарность. Не знать, что покидаешь родительский дом навсегда, — оно, может быть, легче. Не так щемит сердце. Своя судьба в сознании воспринимается нерасчлененным потоком дел, разлук, споров, горестей, удовольствий, размышлений. Биограф невольно препарирует исследуемую жизнь. Единый поток разносится на карточки и на полочки, появляются этапы. Захотелось постоять перед важным этапом после грустного дня. В сущности, предыдущая глава — остановка, хотя рассказывалось в ней о переходе Поздняково — Муром.

Конечно, никто посторонний в то утро в губкинской избе не присутствовал; стенографистка в те поры за Иваном Михайловичем еще не ходила, и мы лишены возможности проверить диалог у Страшного омута. Ту ли легенду напела бабушка, другую ли вовсе. Биограф в смущении: скреплять ли препарированные части воображением? Юрий Тынянов, много об этом предмете думавший, уверял, что «документ не отстраняет фантазии, он ее требует».

Но бабушка-то была, и расставание было, и были легенды! (Приведенная опубликована в газете «Муромский край», 1914.) Пройдет не так уж много времени, Губкин станет учителем; сам будет рассказывать сказки. Потом напишет много-много технических статей. Приведу образчик губкинской метафоры; согласитесь, такое не часто встретишь в научной литературе. Вот как заканчивается статья: автор пишет, что вопрос о геологическом строении Апшеронского полуострова «яснее и ближе виден со снеговых высот Шах-Дага, чем с горы Бог-Бога или со стороны Беюк-Шора». (Бог-Бога — невысокая гора, Беюк-Шор — озеро. Стоя на берегу озера или на холме, увидишь недалеко окрест. Надо взобраться на снежную вершину.)

Потом он будет читать лекции в созданном им институте, и лекции будут насыщены пословицами, народными словечками; с их помощью Губкин будет образно раскрывать суть сложных понятий. Всемирно известный геотектонист А.Д. Архангельский будет приходить на эти лекции со своими аспирантами и лаборантами. Легенды были, они запомнились, они сформировали стиль.

Однако ухватимся за стрелку, она с одним острием: туда, вперед.

Потекли дни мальчика — плавно и напряженно. Освободившись от домашней и полевой работы, он страстно предался чтению; приготовление заданий немного отнимало у него времени. Засиживался у керосиновой лампы до серых мушек в глазах, так что к концу курса перестал различать нарисованное на классной доске, и смотритель отвел его к врачу. Кстати, о смотрителе С.И. Чухновском. Он много благодетельствовал Ванюше и впредь (в предыдущей главе изображен стоящим на крыльце с папиросой; бабушка ошибочно назвала его «инспектором»); он инспектировал выпускной экзамен в поздняковской школе и, приметив талантливого подростка, удосужился навестить родителей и уговорил их прислать мальчика к нему в уездное училище. И в дальнейшем он оказывал Ивану серьезные услуги.

Чухновский отвел мальчика к врачу, и тот прописал ношение очков.

С очками герой наш приобрел вполне городской вид. А то ведь из-за деревенского облика своего (и из-за деревенского говорка; язык муромского купечества и мещанства, хотя тоже с упором на «о», более близок московскому) он немало настрадался. «Но сильные деревенские кулаки и положение первого ученика, которое я занял в уездном училище и неизменно сохранял за все время обучения, внушили должное ко мне уважение. А помимо всего прочего к концу года мою поддевку заменили пальто, одели меня в пиджак, остригли по-городскому, так что и наружностью я перестал отличаться от других ребят».

Из мелких событий отметим примирение тетушки с племянником. В воображении родственников Ванюша уже стоял за прилавком или в конторе изящно отмерял костяшки на счетах; отец мечтал о месте приказчика на окском пароходстве. Приказчик! Ого-го! И родственники закладом почитали будущего богатея.

Тетушка с матушкою приезжали навещать.

По совету того же смотрителя Ванюша поселился у школьного сторожа (два рубля в месяц). «Сторожиха готовила мне простой сытный обед». Хозяин был старый николаевский солдат. Когда в подпитии шастал он по муромским закоулкам, мальчишки осаждали его: «Дядя Михайло! Расскажи про службу». Останавливался дядя, грудь колесил натужно, подбородок угловато склонял и угрюмой спешной хрипотцой, глаза закатывая под пучкастые брови, выпаливал замысловатую старинную присягу. Впрочем, добрейший был человек. А жена его пекла чудесные пирожки с картошкой и жареным луком.

Тетушка с матушкой, приезжая, помогали сторожихе мыть полы и убирать училище.

Редко наведывался отец. Еще реже почему-то бабушка.

«Несмотря на то, что я жил в подвале, настроение у меня было самое бодрое».

Зимою Муром веселится. По Касимовской улице катание на санях. На Воеводской горе играют в снежную крепость. Пышные богослужения в Троицком женском монастыре. В почете торговые бани Тагуновых и крендельная А.И. Калинина (на ул. Московской). «Ежедневные приготовления муромских калачей и разного хлеба, тянучки, пирожного и всевозможных тортов на разные цены».

Все же к весне все надоедает. Ока разливается, и тогда от школы почитай до родительского очага можно добраться водой.

«Я чувствовал себя счастливым и мечтал о дальнейшем образовании».

В воде отражались черные ветки, золотые кресты, летящие облака.

С полой водой в город вступал простор.

Разве мы запоминаем счастливые годы?

И Губкин редко возвращался памятью к школьному порогу.

В статье «Моя молодость», из которой взяты вышеприведенные цитаты, главе «Уездное училище» отведены пятьдесят три строки.

Но вот цифровые начертания тех лет, 1885 — 1886-го, должны были потом попадаться ему часто, когда он занялся изучением Кавказа; ими помечены последние работы Абиха. И может быть, вглядываясь в цифры, ему представлялось, что как раз в те годы, когда он примерял первый в своей жизни пиджак и первую пару очков, в далекой Вене, в кресле на колесиках, влекомый тоже уже старой женой, день-деньской катался в просторном своем кабинете от шкапа к шкапу престарелый Абих, с ужасом и гордостью перебирая папки, тетради, образцы, рулоны карт… С ужасом, потому что понимал, что не успеет закончить свой геркулесов труд, и с гордостью потому, что делает и делал его всегда один.

Он и не успел, скончался в 86-м, 2 июля, в Герце.

Вдова продолжала выпускать в свет тома, посвященные геологии Кавказа, а в 1895 году издала «Письма кавказского путешественника». Они были написаны по-немецки.

Странная судьба была у этого русского ученого. Стоит рассказать о нем здесь, в этой главе, воспользовавшись хронологической увязкой.

Ванюша сидит за партой. Училище — деревянное двухэтажное здание; клен во дворе — выше трубы; ветки заглядывают в окна. Когда Иван Михайлович достиг славы и успехов (условно: после 1912 года), об Абихе принято было вспоминать как о патриархе, с тусклым почтением. «Время Абиха» казалось далеким; такова частая иллюзия. Абиха не то чтобы недооценили — его недолюбили; возможно, он сам виноват. В разное время по-разному относились к трудам Абиха. В начале 50-х годов нашего столетия, то есть через восемьдесят почти лет после смерти его, вдруг модным стало критиковать взгляды «патриарха».

Сохранилась фотография Германа Вильгельмовича. Кто-то из современников назвал его красивым. По фото (анфас ¾) этого не скажешь. Крупны надбровные дуги, нос, подбородок, морщины; выражение тяжелое; что-то в лице есть эгоистическое, одержимое, сложное. Легко вообразить, скажем, походку этого человека: быструю, устремленную; он, наверное, никогда не поджидал отставших попутчиков; нетрудно вообразить, как он ел или разговаривал, — нельзя представить его юным.

Но юность, само собой разумеется, была; и юность была блестящей. В двадцать семь лет — профессор Дерптского университета (переименованного в 1895 году в Юрьевский; ныне — Тартуский). Совершает путешествие по Италии, изучает там вулканы — Этну, Стромболи, Везувий. Возвратясь, возглавляет геологическую кафедру. Дерптский университет — один из самых древних и знаменитых в Европе. Дерпт чист, благоустроен; река Эмбах режет его. На холмах Домберг и Шлоссберг — развалины средневековой крепости, епископского замка, вилл знатных горожан. Улицы городка вымощены пятнистыми гранодиоритовыми брусками, узки, темны, поэтичны, страшноваты. Много книжных лавок и типографий. Издается восемь газет. Покойны каменные стены домов; на них отпечаток культуры и старины. Хорошо думается в таком городе и хорошо работается. (Это я к тому, чтобы яснее стало, что на что поменял Герман Вильгельмович через четыре года.)

А через четыре года случилось страшное извержение Арарата; под потоками грязи и лавы погибли село Архури и монастырь св. Якова. Арарат — вулкан, к счастью бездействующий уже сто двадцать шесть лет. (В геологическом смысле — пустяк, мгновение; давайте привыкать к геологическим понятиям.)

Художник Мартирос Сарьян рисует Арарат всю жизнь. Очертания вершины не изменились; непрерывно меняется чарующая воздушная дымка, окутывающая ее. Прозрачность воздуха удивительная; гора бывает видна за сто верст и больше. Армяне зовут ее Мазис, турки — Агри-Даг. Священная гора. Она поминается в библии. У подножий — рисовые и хлопковые плантации, выше — лиственные леса, еще выше — кустарники и альпийские луга. Кстати, смена форм растительности с высотой была впервые подмечена и описана здесь (Турнефором в начале XVIII века). По поверью, смертный не может взойти на вершину (непонятно только, на какую, их две: 5211 метров и 3960 метров). Действительно, долгое время это не удавалось. Первым поднялся русский академик Паррот с помощником Федоровым в 1829 году. За ними в 1835 году Спасский-Автономов. Третьим был Абих.

Герман Вильгельмович приехал в Тифлис 24 февраля 1844 года, намереваясь описанием последствий извержения дополнить свою монографию о вулканах. Спустя несколько месяцев ректор Дерптского университета получил немногословное письмо от своего профессора геологии. Оно содержало отказ от кафедры, от профессуры; Абих не испрашивал ни совета, ни средств. Одному — что ему делать в дикой стране?

«Он пользовался всяким случаем, чтобы проникнуть в малодоступные местности, часто следовал за русскими войсками и все более и более покорял Кавказ для науки, пока не завоевал его окончательно». (Из отзыва о деятельности Абиха, подписанного академиком Ив. В. Мушкетовым и Ф.В. Шмидтом.)

25 марта 1845 года граф Михаил Семенович Воронцов двинул походом на аул Дарго, резиденцию Шамиля. Путь лежал через непроходимые Ичкерийские леса. В арьергарде, сопровождаемый вестовым, ехал Абих. Он собирал минералы, описывал обнажения под свист пуль — не в фигуральном, а в самом натуральном смысле. За поход, правда не достигший поставленной цели, граф был произведен в княжеское достоинство; Абих же не получил ничего.

Но что хотел он получить? Перед ним возвышались непонятные хребты. Ни один человек не знал даже направления их. Очаровательные долины стлались перед ним. Что в их недрах? Громадная тайная страна, раздираемая несчастной войной, начавшейся еще в екатерининские времена. Узел хищных устремлений России, Турции, Персии, Англии. Он хотел познать и понять все в этой стране; задача невыполнимая и священная. Он был один.

Абих изучает развалины древних поселений, зарисовывает храмы и надписи на стенах; ему принадлежит инструментальный план городища Ани на реке Арпачае. (Археологические статьи свои он отсылал в Петербург, где академик Броссе с восторгом их обнародовал.)

Из Имеретии (сохраняю принятые в то время наименования) через Ахалцых, Александрополь, Каре путешествует Абих в Арзрум; открывает залежи каменного угля и марганца (разрабатываются до сих пор). Наконец добирается до западного берега Каспийского моря. Потом он возвращался сюда не раз; нам особенно важны его исследования здесь; на них опирались Д.В. Голубятников, Н.И. Ушейкин, М.В. Абрамович и наш Губкин. В пыльном городе Баку Герман Вильгельмович нанял пролетку и попросил отвезти его в селение Сура-Ханэ. Дорога была камениста, извилиста; только к вечеру вдали заголубели трепетным дрожанием огоньки храма зороастринцев; место паломничества огнепоклонников всего света. К четырем куполам его были подведены по глиняным трубкам бьющие из-под земли струи горящего газа. Они зажжены были несколько веков назад. Небывалая, пугающая картина! Вокруг голубых колонн огня извивались в пляске обнаженные фигуры молящихся. Некоторые из них проводили на крыше храма всю жизнь, питаясь подаянием, никогда не умываясь.

Абих первый догадался о связи горючего газа с нефтяными залежами. О древности нефтяных разработок в Баку сообщалось, как, вероятно, помнит читатель, в главе второй. Но до Абиха ничего не знали о залегании нефти; ее просто черпали бурдюками в тех местах, где она выливалась на поверхности. Абих заметил наклонность нефти скапливаться в породах особой структурной формы — антиклиналях. Это было замечательное открытие. Абихом высказаны глубокие мысли о генезисе месторождений. Он не был палеонтологом, стратиграфом или нефтяником — в современном понимании терминов. Тем более поразительна многоохватность, или, как сейчас говорят, комплексность его анализа. Он был вулканологом; и однажды ему пришлось наблюдать вулканическую деятельность на Каспии; только вулкан был ни на что не похожий: так называемый грязевой. Абих установил его связь с нефтеносностью. Впоследствии Губкин блестяще доказал полезность этого вывода.

Триалетские горы, воды Карталинии, Колхидская низменность… Ольховые заросли меж Курою и Араксом… Постепенно проясняется сложная орогения (сочленения хребтов) Дагестана. 1849 год Абих проводит на Главном Кавказском хребте. Картирует сначала южные, едва доступные, населенные враждебными племенами склоны, затем переходит в Осетию.

Затевается новый военный поход — на этот раз под руководством князя Эристова. Абих в войсках. Пересекает Главный хребет западнее меридиана Эльбруса; достигает Цебельды, карабкается на Бештау. Пятигорск. Описания целебных пятигорских источников сохраняют до сих пор значение и свежесть. Эльбрус. Ледники в верховьях Риона, Малки, Кубани, Ингура, Баксана… А ведь Абих опять же не был ни гидрогеологом, ни гляциологом.

Петербургская академия время от времени получает увесистые пакеты от добровольного корреспондента. Его смелость и эрудиция восхищают, но каким ужасным языком написаны статьи! Видно, автор совсем не озабочен слогом, ему бы только поболе втиснуть в текст фактов и мыслей. В 1853 году академия избирает его своим почетным членом. Он вынужден явиться в столицу для чтения лекций.

И вот он впервые в столице. Ему устраивают торжественную встречу. Вот он каков… Ему уже за сорок пять. Худ, нервен, молчалив. Все куда-то торопится… Геологи толпились в квартире Германа Вильгельмовича, любовались коллекцией камней, рассматривали карты, диаграммы.

Лекции же, по-видимому, не удались. Герман Вильгельмович заскучал. Он вновь уезжает на Кавказ, в горы, ставшие родными. Вдогонку скачет почтальон. Он везет два письма Абиху. Содержание первого довольно приятно. Друзья добились «оформления» на работу: специально для Абиха выдумана должность чиновника особых поручений для геологических изысканий при кавказском наместнике. Друзьям казалось, что тем самым они оградили ученого от прихоти военачальников. Вышло по-другому. Наместник изощрялся в заданиях и командировках для «своего» чиновника. Так, он заставил его провести несколько месяцев у тифлисских минеральных ключей: мерять их температуру. Наместник обожал натуральные ванны. Правда, одно поручение пришлось кстати — для нашего повествования. В 1866 году Абих был отправлен на Кубань, к берегам реки Кудако, где впервые была пробурена нефтяная скважина. Бурили ее вслепую выписанные из-за границы техники (менаджером выступал некто Новосильцев — подробнее об этом в следующей главе), и если бы не Абих, научная ценность первой российской скважины была бы ничтожной.

…Содержание второго письма было ужасно. На петербургской квартире случился пожар, и от огня, воды и суматохи погибла бесценная коллекция. В книге «Письма кавказского путешественника» вдова Абих приводит отчаянные, порой неистовые и ругательные записи в дневнике ученого; ему виделся злой умысел, происки завистников. Пересказывать не к чему; состояние Германа Вильгельмовича понятно. В сущности, во многом приходилось начинать сначала. Геологу коллекция не память, а фундамент обобщений.

Сванетия…

Лечкум…

Абастуман…

Время отмерялось не годами, а исписанными пикетажными книжками, потому что на титульном листе стояли две даты: начата… кончена…

Абастуман…

Биби-Эйбат…

Слабели ноги, и, вероятно, портился характер. Разругался с издателями. И когда накатила последняя пора «камералить», он выбрал Вену и стал писать книги на немецком языке.

Мушкетов и Шмидт так закончили отзыв: «…Абих своею неутомимою и добросовестною деятельностью почти целой жизни оказал громадную услугу науке и нашему отечеству».

11 ноября 1964 года газета «Бакинский рабочий» опубликовала статью «Нефтяной исполин Азербайджана». Автор ее, научный работник 3. Кравчинский, предлагает поставить памятник… продуктивной толще. Это мощная пачка пород, насыщенных «черным золотом». Из нее добыто без малого миллиард тонн нефти (1/22 всей мировой добычи), составившей славу и гордость Азербайджана. Оригинальная мысль, Надо полагать, она увлечет скульпторов и архитекторов.

Но все ли герои почтены?

Пора бы простить Абиху его нелюдимость.

Задержимся у решеток его памяти.

Глава 9

Полковники и нефть. Купец Сидоров. Оградка на берегу Ухты. Ваня, первый парень на деревне, уже знакомой читателю.

В ту далекую, глухую, тревожную пору совсем не умели обмазывать цементом стенки скважин, и от этого они осыпались. Абих уверял, что это портит залежь. В связи с этим он отрицательно относился к бурению на нефть. Ошибочная точка зрения. Абиху попадало за нее от промысловиков — на страницах технических журналов (и долго еще после смерти), у каждого свои странности, у каждого ученого свои необъяснимые заблуждения. Но, конечно, никому не могло прийти в голову усомниться в высокой учености Германа Вильгельмовича, она бросалась в глаза. Науку ведут вперед образованные люди, мы это затверживаем на школьной скамье… Однако обойдем ли молчанием любителей? В истории всякой науки и всякого технического дела им принадлежит немалая доля успехов и хлопот.

Если ученым помогает добиваться успеха ученость, то дилетантам, как раз наоборот, необразованность, матерь самоуверенности. «Скажите, как делаются открытия?» — спросили великого физика Альберта Эйнштейна. «Очень просто. Все знают, что это невозможно. Но появляется молодой человек, который этого не знает…»

Конечно же, не обошлось без напористых любителей и в нефтяном деле. Особенно везло почему-то на первых порах отставным полковникам. Да. Пока знатоки спорили, вредно или нет бурить скважины, полковники их (то есть скважины) закладывали. Эдвин Дрейк в 1858 году купил в Пенсильвании двадцать пять акров земли, пригласил некоего Билля с двумя сыновьями, и совместными усилиями они пробурили скважину, давшую нефтяной фонтан и вошедшую в учебники под названием «Первая скважина полковника Дрейка». Откровенно говоря, полковником Дрейка можно величать с большой долей условности. Вообще-то он был кондуктором на железнодорожной линии Нью-Йорк — Нью-Гавен, но, если вы спросите американца, кто у них считается пионером нефтяной разведки, он ответит без колебаний: «Полковник Дрейк». Так уж повелось.

Что касается А. Новосильцева, тут сомнений никаких: он служил уланом и вышел в отставку в чине полковника. Каким-то образом в его распоряжении оказались двести тысяч рублей (надо полагать, получил наследство), и он возгорелся желанием истратить их с выгодой. Выписал из Германии специалистов, доставил их к берегам речушки Кудако, на Кубани, и они укрепили там бурильный станок. Провозившись два года, они добились своего.

Приходится констатировать, что оба полковника, начинавшие так бойко, в конечном счете разорились. Дрейк ослеп и кончил жизнь в приюте. Все же они вошли в историю нефтяного дела, хотя мечтали, кажется, только разбогатеть.

Вспоминая дилетантов в нефтяном деле, как обойти молчанием Михаила Сидорова, смелого и буйного сибирского бизнесмена? Невозможно перечислить все связанные с этим именем приключения, кутежи, драки, судебные процессы и торговые сделки. Куролесить Миша начал еще в гимназии, из которой был исключен за кулачную схватку с учителем. Папаша, архангельский купец, вымолил разрешение на экзамен экстерном, и его наследник получил диплом с правом домашнего преподавания. Диплом сей ни разу ему не пригодился, зато нередко мешал, потому что конкуренты апеллировали к правосудию, мотивируя тем, что право на домашнее преподавание, оговоренное в дипломе, не дает права на промысел. Юный делец не очень разбирался во всех этих тонкостях и двадцати двух лет от роду вынужден был бежать в тайгу от губернаторского гнева за организацию частного банка с каким-то смутным направлением. Вскоре из тайги посыпались во все инстанции жалобы от золотопромышленников на невесть откуда взявшегося соперника, запутавшего их лукавыми махинациями и скорого на размашистую длань. Им удалось от него избавиться, но увез он с собой порядочную толику золотого песка.

Все это было бы нам неинтересно, если бы, разбогатев, Сидоров не проявил деловитость и заботу о процветании северного края. В 1862 году он обратился к правительству с предложением отправить на свой счет на собственных судах большую экспедицию из устья Печоры на Новую Землю. Он соглашался в течение десяти (!) лет содержать на свой счет эту экспедицию и внес тысячу рублей в качестве премии любому автору, который даст описание Новой Земли (между прочим, такую работу — «Новая Земля в географическом, естественноисторическом и промышленном отношениях» — написали в 1866 году Ф.П. Литке, Гельмерсен и др.; геологическая часть этой работы выполнена Гельмерсеном неудовлетворительно и неполно).

В 1864 году лесничий Гладышев, объезжая свой участок по реке Ухте, что впадает в Ижму, обнаружил на траве странные натеки маслянистого вещества. Об этом узнал Сидоров и тут же подал заявку на три участка по одной квадратной версте. Через несколько лет (царские чиновники не торопились) разрешение было получено, и Сидоров послал агента «в центр» за оборудованием. Несколько месяцев ушло на то, чтобы пробурить скважину глубиной пятьдесят два метра; сейчас это двухчасовая работа. На пятьдесят третьем метре сломался бур. Дыра в земле постепенно заполнилась нефтью. Выкачали тысячу пудов. Хозяин запечатал несколько бутылок и отправил их в Петербург; там готовилась какая-то промышленная выставка.

Через четырнадцать лет Сидоров повторил попытку открыть месторождение — тоже без большого успеха.

За годы Советской власти здесь разведана целая нефтегазоносная провинция, известная год названием Тимано-Печорской. Пробурены тысячи скважин. Но первая северная скважина — «Сидоровская» — сохранилась; устье ее огорожено штакетником. Андрей Яковлевич Креме, искатель тундровой нефти, опубликовал ее фотографию в своих очерках; он пишет, что Сидорова помнят геологи.

Но что поделывает отпрыск никому пока еще особенно не известной фамилии? Мы оставили его четыре года назад. Да! Минуло четыре года.

Мы оставили нашего героя (в главе восьмой) сидящим за партой у окна, в которое заглядывает ветка клена, на втором этаже деревянного здания училища. Когда дует ветер, ветка стучит в стекло. Четырежды сбрасывала ветка листья и. четырежды выдавливала из сочного своего нутра свежую зеленую поросль; качались на ней сережки и манили вдаль, как та пылинка на блоковском «ноже карманном», что кутает мир в цветной туман. Четырежды просыхала тропа после разлива Оки, и наш герой шагал по ней в родное Поздняково на каникулы.

Да, просим учесть, что возвращался он не с пустыми руками: в котомке лежали любимые бабушкины сушки из крендельной А.И. Калинина (на ул. Московской) и разные сладости для братьев и сестер и бутылочка «шустовки» для. сердитой тетки. Потому что слух о талантливом ученике распространился по Мурому и купеческие мамаши наперебой зазывали его репетировать своих купеческих детишек. Конечно, не за одно спасибо. И Ванюша не только сам оплачивал свое содержание и учебу, но и выкраивал, как видим, кое-что на подарки.

И вот, когда в четвертый раз собирался он в деревню, он сложил в котомку все свои пожитки. Он обошел напоследок двор, на котором когда-то впервые увидел будущих однокашников и втайне поразился невиданным их прическам. Кое с кем пришлось потом подраться, отстаивая право на равенство. Теперь он и сам пострижен не хуже. Не в том дело. Ему шестнадцать лет. Исчезла несколько нервозная самоуглубленность, внезапный разброс жестов, пугавший собеседников. В очертаниях губ, в лепке подбородка появилось выражение скрытой сосредоточенности и упрямства. Он вырос, пиджак уж тесноват ему; из наружного кармана торчит расческа. В шестнадцать лет запоминаешь, когда женщины хвалят твои волосы. Он опьянен жаждой, познавать, удивляться и запоминать. Ему кажется, он ведает, чего хочет. Чего? Слабое ощущение ограниченности и неизбежности выбора уже проникло в его сознание, предвещая в будущем душевный кризис.

Нимало сим не обеспокоясь, герой наш вышагивает по тропе, и котомка за спиной похлопывает в такт шагам по правой лопатке, словно подбадривая и подгоняя: «Вперед, сударь! Ваша стрелка с одним острием!»

Глава 10

Уложение 1828 года. Глухая семинарская стена. Два новых понятия: «либерализм» и «распорядок дня».

Заглянем в словарь Даля. «Сословие, люди общего им занятия, одних прав; звание, состояние, разряд, каста. Сословие селян, мещан, купцов, дворян. Сословие ремесленников… Податные сословия».

В слаженном бюрократическом механизме Российской империи каждому сословию предписан был круг деятельности и интересов; круги эти, возносясь друг над другом, суживались и увенчивались коронованной макушкой, образуя изящную пирамиду. Не будем разбирать свойства этой геометрической фигуры, обклеенной снаружи для прочности указами, приказами, циркулярами и распоряжениями. Назовем лишь один документ; герой наш в данный момент и понятия не имеет о его существовании, но именно он отравлял — слегка — безоблачное настроение, в котором пребывал Ванюша, шагая по росистой тропе.

Уложение об образовательных правах, принятое в 1828 году, в расцвет крепостничества, закрепляло законодательным порядком социальный, кастовый характер образования в России. Иван Михайлович Губкин родился через десять лет после отмены крепостного рабства, но Уложение 1828 года оставалось в силе. Опять же всех аспектов канцелярского шедевра касаться не будем, но о сынах «селянского сословия» там предуказывалось следующее: они не имели права поступить после окончания уездного училища ни в одно учебное заведение, кроме семинарии — духовной или учительской. Закончив духовную семинарию, они должны были вернуться в село, облаченные в рясу; закончив учительскую семинарию, они должны были идти преподавать в сельской школе. И все! Таким должен был быть «потолок» образования крестьянского сына.

Мы сказали в предыдущей главе, что Ванюшу смутно тревожила «неизбежность выбора». Выбор — не то слово. Духовная семинария отпадала сразу и начисто, никакой симпатии к ней будущий нефтяник не питал. Оставалась учительская.

«На этот раз и отец был против дальнейшего продолжения учения. «Будет, выучился, — говорил он. — Поступай в конторщики или становись за прилавок. Тебе уже шестнадцать лет, пора отцу помогать». Остальные члены семьи тоже не понимали моих устремлений, и я очутился в полном одиночестве».

Стоит подчеркнуть: в одиночестве. Таланты расцветают в содружестве, пустота и ветер сушат дарования, а сила характера проявляется в одиночестве и крепнет в одиночестве. Раньше Ванюшу поддерживала бабушка, но, видно, и ее представления об учености дальше «неполной средней» не простирались. Учиться дальше было уже проявлением гордыни, непослушания, себялюбства. Ирония тут непозволительна; крестьянская семья в самом деле не могла так вот, за здорово живешь, отпустить на сторону пару умелых рук.

Иван Михайлович пишет безлико: «остальные члены семьи».

Он не жаловался. Кому он мог пожаловаться? Он стиснул кулаки и сказал всем: «Нет!» Следует предположить, что он не умел толком объяснить, почему он хочет учиться, почему он хочет этого больше всего на свете; потом он часто писал об этом в письмах; всю жизнь; даже в старческом возрасте. Мало того. Письма дело интимное, они располагают к откровенности, но вот предвыборная речь, произнесенная в 1937 году и опубликованная во всех центральных газетах под заголовком «Доверие народа — высшая награда». Речь официальная, можно сказать, официозная — и чуть ли не половину ее Иван Михайлович посвящает обстоятельствам учебы своей! Почти скороговоркой рассказывает об открытии Курской магнитной аномалии и подробно о двоюродном брате Алеше Наумове, очень способном мальчике, из-за бедности вынужденном бросить школу. Как въелась обида-то! Алешка сдался, за что, конечно, винить его нельзя. Ваня учился не робеть одиночества, не робеть хулы — в самом начале долгого пути к себе.

Это пригодилось, кстати, и при открытии Курской магнитной аномалии.

Покончив с некоторыми частностями и эмоциями, предшествовавшими поступлению нашего героя в новое учебное заведение, перенесемся вместе с ним в Киржачскую учительскую семинарию. В видах экономии места предоставляем самому читателю вообразить впечатление, произведенное на угнетенного и преисполненного наилучших надежд юношу первой в жизни поездкой по железной дороге (она тогда доходила до г. Покрова; оттуда до Киржача — верст тридцать — приходилось добираться на попутных мужичьих телегах).

Смело можем опустить также и описание захолустного городка Киржача, его немощеных улиц и двух мест постоянного массового скопления киржачан: текстильной фабрики и кабака. Семинаристы в городе почти не бывали, они жили в удалении от него на два с половиной километра (обветшавшие семинарские корпуса до сих пор стоят, чего, к сожалению, не скажешь о великолепном — эпитет самого Губкина! — сосновом боре вокруг: он сильно и необратимо поредел).

Нет, что ни говорите, Ивану Михайловичу везло! До двадцатичетырехлетнего возраста он не знавал, счастливчик, ни бульканья паровых станков, шипенья ременных передач, ни канцерогенных выдыханий заводских труб, ни сладкого стрекота городских канцелярий, он жил, что называется, на лоне природы! Он дышал острейшим воздухом Мещеры, любовался нежнейшими пейзажами равнины, способными привить впечатлительной юношеской душе, а именно такой и называл свою душу Иван Михайлович, философическую стойкость и беспримерное терпение при неудачах. Он окунал тело свое, в то время жадно набиравшее сил и росту, в свежайшие водные струи, еще ни разу не замутненные семицветной нефтяной пленкой.

Вот и сейчас… Киржач-река — одна ведь из красивейших рек на Московской возвышенности (левый приток Клязьмы. Современные туристы доезжают до станции Орехово, откуда до устья восемь километров). Берега высокие, обрывистые, местами напоминают таежные; свисают ветки деревьев; затонувшие стволы образуют запруды… Дубовые рощи, пойменные луга с редким кустарником и пляжи… Глубокие овраги, заросшие бузиной, ивняком, шиповником…

К Киржач-реке ниспадал семинарский двор, окруженный упомянутым великолепным, ныне почти исчезнувшим сосновым бором, от которого отделялся он высоким частоколом — с неплохими звукоизоляционными свойствами: в семинарии должно было быть тихо. Семинария должна была, если угодно, олицетворять тишину, хранить частицу великой имперской тишины, консервировать ее в душах воспитанников, дабы, возвратясь в народ, они передавали ему, внушали благоговейное отношение к тишине, порядку. Время не имело права просачиваться сквозь высокий забор; программа по литературе обрывалась на Пушкине; Тургенев был запрещен. Да и Пушкин, обкорнанный и урезанный, выглядел вполне любителем тишины и дворцовых залов.

(В реконструкции семинарского быта много помог нам академик Иван Фомич Свадковский, крупнейший педагог, сам в прошлом выпускник семинарии. Работы Свадковского широко известны специалистам; переводятся за рубежом; а одну его книгу прочли миллионы советских людей; правильнее оказать, не только прочли, а научились по ней читать. Это букварь. Их уж немного в живых осталось, выпускников учительских семинарий, архаического, странноватого заведения… Выражаем Ивану Фомичу живейшую благодарность.)

В гидрогеологии классическим считается пример набухания пласта с высокой способностью поглощения — от маломощного водного горизонта. Слабый родничок, «подпитывающий» пласт, может вытеснить из него нефть. Послушаем Губкина: «Поступил я в семинарию тихим, скромным, религиозным юношей… Встречи с новыми людьми, с новыми понятиями… содействовали тому, что я усвоил идеи, противоположные тем, которые во мне воспитывали». Заявление это, кажется, противоречит нашему представлению о семинарии? Но, видно, была малюсенькая течь в многопудовом заборе, а крестьянские дети, собравшиеся, чтобы научиться учить крестьянских детей, обладали, как тот пласт, — да простится нам сравнение с неодушевленным предметом — высокой степенью насыщения.

«Рядом, в ста километрах от нас, была Москва, и то новое, что было в общественной жизни, сведения о политических событиях просачивались в семинарию. Мы жили не только в замкнутом кругу своих интересов, но и интересами более широкими».

Рядом Москва… А в заборе не только метафорическая течь, но и реальная и тщательно замаскированная дыра. Через нее убегали семинаристы в лес после обеда (после обеда следовало единственное двухчасовое «окно» в строгом распорядке дня). «За это нас наказывали, сбавляли отметки по поведению. На этой почве у нас происходило много кронфлинтов». Убегал и Ванюша…

Возвращаться необходимо было в шесть сорок пять и в семь сидеть в классе — входил наставник, зажигал коптилки, прикрепленные к партам. «Ну-с, дети, что задали вам днем?» — и садился на стул дремать. Можно было разбудить его, проконсультироваться, но редко прибегали к этому ученики. Коптилка едва слышно шипела, пузырек пламени мелко прогибался, чадил, с потолка и из окон смотрела, наваливалась темнота. Темнота за окнами притягивала и страшила. Благословенные часы, никогда уж потом так сладко не читалось! Ванюша обкладывал тетрадками книжку, чтобы наставник, если проснется, не заметил, и… Майн Рид… Всадник без головы… Жюль Верн… Капитан Гаттерас… На втором курсе учитель Бедринский стал подсовывать запретное. Гончаров: «Обломов», «Обрыв», Толстой: «Анна Каренина», «Война и мир», Достоевский, Лесков, Боборыкин… Не дай бог попасться с такими книгами, ибо учил еще в свое время министр просвещения Шишков: «Лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлою гордостью и пагубным самолюбием сочинители ум изощряют… Наставлять земледельческого сына в риторике было бы приготовлять его быть худым и бесполезным или еще вредным гражданином». А директор семинарии Никанор Дмитриевич (фамилию его, между прочим, разузнать не удалось, а имя-отчество сохранилось в записках Губкина, хотя и недобрым словом помянутое) — Никанор Дмитриевич портить земледельческих сынов не хотел. Ибо сказано в приказе, чтобы каждый, «не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем ему суждено оставаться». Потому что крестьянские дети «прилежнейшие по успехам приучаются к роду жизни, к образу мысли и понятиям, не соответствующим их состоянию; неизбежные тягости иного для них становятся несносны и оттого они в унынии предаются пагубным мечтаниям и низким страстям».

Ох! — от этих цитат деревенеют губы. Боюсь, что даже Никанор Дмитриевич ощущал спазматическую неловкость в органах речи, когда читал эти высокопоучительные документы в училищном совете, подозревая некоторую часть — небольшую, конечно, — своих подчиненных в уклонении от свыше начертанной линии. «Бедринский, прислушайтесь… Святейший синод ниспосылает…»

Коптилка начинала шипеть ядовитее… Без пяти девять дежурный наставник открывал глаза, вытягивал судорожно ноги, зевал… в семинарии все настолько привыкали к неизменному распорядку дня, что знали ход времени, чувствовали ход времени без специальных механизмов, и если надо было появиться во дворе в шесть сорок пять — ни минутой позже, — то именно в это время Ванюша и приходил из леса. Ставши взрослым, он хвастал: «Я всегда знаю, где солнышко, и в непогоду и ночью, меня в семинарии обучили».

В девять — ужин (чай, хлеб, кусок сахара), в девять двадцать — молитва, в десять — отбой. Молитва в церкви. На отбой брели в спальные корпуса. «Мы жили в спальных корпусах. Это были огромные комнаты с некрашеными полами и грязными стенками. В каждой комнате в два ряда стояли железные кровати, разделенные деревянными тумбочками. В матрацах было такое обилие насекомых, что нервным и впечатлительным людям, как я, эти насекомые снились через много лет». Нервным и впечатлительным — как я! И через много лет! Разрешите заострить ваше внимание на этих словах, на этом удивительном в устах Губкина (и единственном) признании. Дело в том, что уже тогда определилась внешняя сторона поведения Губкина, которой он держался всю жизнь: он скрупулезно скрывал всякое выражение душевной боли. Спокойствие, самодисциплина, некоторая агрессивность — вот черты характера, казавшиеся ему похвальными, и он всем казался спокойным, дисциплинированным и азартно-терпеливым. Недаром его на втором году обучения выбрали артельным старостой — ответственная общественная должность. Семинаристы получали стипендию — 6 рублей 67 копеек, но не тратили ее индивидуально, а сдавали старосте, тот покупал провизию, выдавал ее поварам, составлял с ними меню, проверял закладку в котел (выражаясь армейским лексиконом), ревизовал кладовую и т. д. Староста же, конечно, держал ответ перед администрацией за всякие ЧП.

Нет, Губкин впоследствии никому никогда не казался нервным — единодушное мнение всех встречавшихся с ним; могучая сосредоточенность — вот прекрасное определение его обычного состояния, неутомимая жажда труда… а поди ж ты, некие насекомые снились всю жизнь! Мальчик рос в бедняцкой семье и к физическим неудобствам, лишениям был привычен, но душа его не огрубела; запрятанная и запрещенная ранимость ее не была, да и не могла быть одолена. Мне представляется логичным сопоставить это хрупкое свойство души нашего героя с некоторым честолюбием, также не чуждым его богатой и одаренной натуре; в совокупности эти качества не позволяли ему коснеть в достигнутом, что в определенный период его жизни сыграло исключительно благоприятную роль.

В этой же связи хочется поговорить и еще об одном аспекте его личности. В семинарии изучали следующие предметы: закон божий, педагогику, русский и церковнославянский языки, геометрию, землемерие, русскую историю, географию, черчение, естествоведение, чистописание, пение, сельское хозяйство.! Ни к одному из них Ванюша особой склонности не питал; интерес к естественным наукам проснулся позже. Однако он не позволял себе роскоши иметь нелюбимые предметы и благодаря щедрой природной памяти и прилежанию блестяще успевал по всем. В ужасное (и триумфальное для него!) лето 1903 года он — тридцатидвухлетний, усталый, обремененный семьей — выдержал сначала экзамены за гимназический курс, потом вступительные в Горный институт и одновременно (на всякий случай!) сдал еще и в Электротехнический, хотя характер его таланта тогда вполне уже определился. Можно подумать, что, «запирая» известные интимные черты своей натуры, он стыдливо глушил и самые сильные ее наклонности.

Глава 11

Гимнастика по утрам. Семь ложек, миска одна. Внуки народников. Течь, насыщающая пласт. Книги как единицы измерения. Артельный староста.

Обитель тишины, в которой даже звонарь остерегался в будни посильнее дернуть канат (он же, звонарь, и о переменах оповещал: медленно шел по коридору с увесистым колоколом в опущенной руке и чуть подергивал его, невидно и редко — звук отлетал тяжелый, одинокий), — обитель тишины в половине седьмого утра сотрясалась от топота, визга, ругани, хлопанья дверьми. Можно было опоздать на урок, в худшем случае оставляли без обеда; можно было опоздать к обеду, скорее всего никто бы и не заметил; но нельзя было опоздать к заутрене — могли выгнать. И поэтому, едва продрав глаза, бросались к валенкам, сапогам, ботинкам, а в теплую погоду бежали босиком или в галошах — вниз по лестнице, мимо просторной умывальни, обдававшей щелочным запахом мыльных разводов, сыростью гнилых досок и желтых окурков, тайком брошенных, — через двор, к церкви, у дверей которой стоял Никанор Дмитриевич, сложив на животе руки, глядя в небо и боковым зрением пересчитывая входящих.

Четыре здания было в семинарском дворе. Классные комнаты (в два этажа) примыкали к церкви; соседство суровой, надменной, щемяще-гулкой пустоты храма всегда подспудно ощущалось сидящими в классах; голос учителя словно проникал сквозь стены класса и расширялся и опадал в той, соседней пустоте. Рядом с главным корпусом двухклассная образцовая школа (заведующий Бедринский Константин Степанович), слева от нее, если стоять спиной к Киржачу, квартиры наставников и директора; в углу двора конюшня (Никанор Дмитриевич на казенный счет имел выезд); к спальному корпусу примыкала столовая (к обеду потому опоздать можно было, не вызывая особенного внимания или сочувствия, что ни тарелок, ни вилок не полагалось: большая миска на пять-семь едоков, в нее наливали суп, потом наваливали кашу; мелькали ложки — и чаще других та, которую держали покрепче да понахальнее. «Получалось так, — грустно комментировал Губкин через много лет, — кто смел, тот и съел, а кто немножко посовестливее, тому ничего не хватало»).

Летом довольствие сохранялось, и многие семинаристы предпочитали оставаться в общежитии, не уезжать домой. Работали в огороде (весной и осенью это было для всех обязательным, овощами всю зиму кормились). Лето особая пора: приезжали на каникулы сыновья, дочери преподавателей, студенты из Москвы, Петербурга — с друзьями, подругами. Как отличались они от окружающих! Утрами на речке, вечерами под многопудовым забором текли разговоры ленивые, веселые; и в опустелый двор врывалось Время неведомой ранее стороной, сдержанное дыхание далеких аудиторий, звон приборов в лабораториях, дерзкие пьянящие стихи. Мир поеживался от нетерпения, от нахлынувшей и предчувствуемой силы. Пухли города; уже изобрел X. Максим скорострельный пулемет, а швед Г. Лавалъ одноступенчатую паровую турбину, Р. Кох увидел в микроскопе возбудителя туберкулеза, И.И. Мечников опубликовал теорию иммунитета. Мир спорил, ждал. Последняя четверть девятнадцатого столетия! Что-то ломалось, выпирало, и казались ясны препятствия. Уже прогремела морозовская стачка. К. Венц и Г. Даймлер собирали автомобиль! Скоро понадобятся шоссе и миллионы галлонов бензина. Некто Джон Рокфеллер, искусно интригуя, стравил три компании и разорил их. Рождались новые слова: монополия, синдикат, картель.

По ночам любили студенты зажигать в лесу костер и петь; в багровых, мятущихся отсветах они еще больше походили на первых народников: та же твердая и томительная чистота во взоре. Да они и были идейными внуками народников, если их отцов считать прямыми наследниками (зараженность народничеством деятелей крестьянского образования — факт общеизвестный; в отношении семинарий его подтвердил И.Ф. Свадковский). Народники к тому времени рассыпались в народе, иные отскочили от него, озлобились; раннею весною шесть лет назад они убили Александра II. Народники взбили пыль на проселочных тропах, пыль разнеслась ветром, осела у подножий холмов. Это была плодоносная пыль, но ее слишком было мало, чтобы скопиться плодородному почвенному пласту — лессу.

В семинарии средоточием если не кружка, то круга народнически настроенных преподавателей был К.С. Бедринский, заведующий образцовой двухклассной школой (интересно, что сам в прошлом кончил эту же семинарию). В школе учились малыши из Киржача и села Мальцева, но штатных учителей не было, уроки вели семинаристы: своеобразная форма совмещения теоретической и практической подготовки, возможно, полезная для практикующихся, но сомнительно, чтобы малыши получали большую от нее выгоду… Взбежав по ступенькам крыльца, перемахнув через порог школы, практиканты как бы переносились в свой завтрашний день, учились ходить медленно и обремененно и откликаться на собственное имя-отчество. «Иван Михайлович, чего Петька толкается…»

Бог мой, давно ли сам-то «Михайлович» сидел вот за такой же низенькой и тяжелой партой, и Николай Флегмонтович Сперанский, широко и диковато разводя руками, выпевал: «А-зз… бу-уки-и… ве-еди… глаго-оль…», а Ванечка в толк не мог взять, как это из букв, у которых к тому же такие длинные названия, из букв, нет, из черточек, из палочек, если их слепить, рождается, нет, вырывается, вылетает слово. А теперь сам он ходит между партами, русые головки поворачиваются ему вслед, и он их посвящает в эту самую первую и, может быть, самую великую тайну человеческой мудрости.

Однако это потом, осенью, зимой… Когда ты молод, и днем тебя не ждут никакие дела, то выпадают на исходе лета особенные рассветы; полупроснувшись и легко и сладко затягивая пробуждение, предаешься чувству, которое иначе и назвать невозможно, кате только радостным осознанием себя, себя всего, лучшего творения природы, и сквозь щелочки век (игра, самообман!) рассматриваешь разводы на потолке, в другое время такие противные… Что звенит за окном с прелестной долготой и музыкальностью? Ах, дождь… светлый, утренний, августовский; дождинки рассекаются о хвою. Как скользко сейчас под соснами! А там, правее, звон другой, почти свист, то дождинки бьются о поверхность киржачской воды. Скоро, скоро пройдет по коридору звонарь-бородач, он же сторож, всклокоченный, высокий, чуть приволакивающий ногу, понесет свой тяжелый колокол. Уехали студенты в Москву, в Петербург, в столицу, с ее легендарными туманами и оградами.

В Петербург, в столицу, где среди прочих учреждений есть и министерство просвещения, возглавляемое человеком, именем которого будет названа целая эпоха в народном образовании, мрачнейшая эпоха: граф Делянов, считавший тайную полицию дополнительным ведомством своего министерства. «Деляновец», — с ненавистью шептали в спину Никанора Дмитриевича народнически настроенные преподаватели. А тот, не стесняясь, катил на тарантасе в жандармерию… Жестокая пора! Ну, что мог Бедринский передать ребятам? «Господа», — негромко обращался он к ним, а они вздрагивали: в семинарских коридорах их редко и по фамилии-то окликали: «Эй, ты!» «Господа, — говорил он, притворяя дверь в свой кабинет. — Не попадалась девятая книжка «Русской мысли»? Любопытная статья в разделе публицистики. Вот… кто не читал, может посмотреть».

Из газет Константин Степанович выписывал «Русские ведомости», которая критическое отношение к правительству выказывала несколько оригинально: перепечатывая или без комментариев излагая отчеты об обсуждении государственных дел в иноземных парламентах (а в германском рейхстаге, например, в эти годы выступали Август Бебель и Вильгельм Либкнехт, и молодой Губкин их речи читал и фамилии запомнил!).

Конечно, Бедринский преотлично знал, что ребятам никак не может «попасться» книжка «Русской мысли» или любая другая, не означенная в программе; скорее уж самим ребятам грозит опасность попасться на глаза подхалиму-наставнику, а то и самому директору с книгой, подсунутой Бедринский; и однажды беда эта стряслась с Ванюшей. «Произошел крупный скандал, и я попал в число неблагонадежных элементов». Хорошо еще, что в руках обнаружили «всего лишь» томик Достоевского: беллетристика все же, а администраторы беллетристику, выходящую за рамки программы, хоть и не любят, но и недооценивают.

— Константин Степанович, что это подолгу так сидят у вас в кабинете воспитанники, что вы там обсуждаете? — допытывался директор.

— Задания, Никанор Дмитриевич! — быстро отвечал Бедринский — и, между прочим, даже не лгал, но… «Получив от него задание для пробного урока, мы не спешили уйти, у нас завязывались оживленные беседы. Бедринский рассказывал нам о новых течениях в общественной мысли, о новинках литературы, заводил разговор о писателях, особенно о тех, произведения которых в семинарии было запрещено читать».

«Ну, господа, вы устали, чувствую, — улыбался Бедринский. — Кому уже привычно… можно и закурить…»

В окно кабинета, выходившее во двор, было видно, как выводили из конюшни лошадь, закладывали ее в сани; у ворот первокурсники играли в снежки. Снежки не лепятся, рассыпаются, не долетев до цели, мороз… Солнце легкими любопытными пятнами поджигает сугробы… Нынче понедельник, а в среду сани запрягут специально для Вани Губкина, и в сопровождении кладовщика, запахнутый в тулуп, под которым ощущает вес узелка с завязанными в нем общественными деньгами, поедет он в город, на базар, закупать для столовой провизию на неделю. Будет ходить по-над рядами, переворачивать одеревеневшие от мороза мясные туши, спорить с кладовщиком, торговаться с бабами… Потом, вернувшись, сдаст под расписку, а перед обедом заглянет в кладовую проверить, все ли правильно отпустили поварам… Хлопоты, ответственность, маета… Время от времени какой-нибудь семинарист с наглым кадыком и робким пухом над губою, доверительно обняв, уводит Ваню в темный угол и заклинательски отчаянно шепчет:

— Займи из казенных… Вишь, прохудились валенки… Отдам, ей-бо…

— Не могу! — честно отвечает Ваня. — Нельзя! — А сам насквозь видит, что ни на какие не на валенки выпрашивает бесстыжий кадык: удерет по льду за бутылкой…

Зимою расчищали на Киржачке каток, и свободные два часа после обеда вся семинария была здесь. Зимний день короток, пользуясь темнотой, старшекурсники убегали в город, успевали обернуться до колокольного удара на самоподготовку. А вечером в спальне — пили, и староста стоял в коридоре за дверью «на стреме»… А что с ними, негодниками, поделаешь?..

В кабинете Бедринского висела картинка, вырезанная из той же «Русской мысли»: «Песталоцци у императора Александра I». Великий педагог действительно во время своего пребывания в Петербурге был принят «освободителем Европы» и, как вспоминали современники, с неожиданной и неуместной горячностью стал просить его освободить крестьян. Но, вероятно, не этот момент схвачен художником: Александр, изображенный на фоне собственного же портрета на коне (и, таким образом, дважды запечатленный на одном полотне: прием, принесший живописцу, надо полагать, дополнительный гонорар), милостиво касается плеча Песталоцци, который темным, худым и смиренно-фанатическим лицом напоминает почему-то дервиша. Непонятно, за что именно эту картину удостоил такого почета Константин Степанович; скорее всего в целях мимикрии — как-никак на ней сплетались, так сказать, возвышенные и преображенные искусством две темы, долженствующие и в повседневной работе семинарии быть главными: самодержавие и педагогика.

Бедринский тоже умел притворяться.

Значит, надо притворяться? Врать? Притворство и ложь — одно и то же? Что такое правда? Почему в бесконечном океане знаний, бесконечно для него, Губкина, притягательном, кем-то расставлены оградительные буйки с надписью: «Дальше не заплывать»? А заплывать-то уж стало потребностью…

Он таскает с собою книги в столовую, церковь, лес, пряча за пазухой, под полой пиджака. Сохранился небольшой, вероятно, неполный список литературных произведений, занимавших Ивана в годы учения в Киржаче. Любопытный перечень, свидетельствующий о здоровом природном вкусе и серьезном складе ума. Вначале, как уже упоминалось, стоят представители приключенческого жанра. Очень скоро их вытесняют великие русские романы. Истовое поклонение отечественным классикам он пронес через всю жизнь — и в первую очередь прозаикам, поэтам во вторую. Полюбил Салтыкова-Щедрина — тоже до конца дней своих (вообще сатира его привлекала, и в преклонном возрасте, как вспоминает Варвара Ивановна Губкина, он обожал после напряженного трудового дня покачаться в кресле с книгою «похлестче», посмешнее — по его выражению).

Читал ли он в это время философскую литературу? С несомненностью можно утверждать, что имена Огюста Конта, Аристотеля, Платона, В. Соловьева, Беркли были ему знакомы: ими пестрит «Русская мысль». Основательно изучал современный русский и старославянский языки, и это способствовало более глубокому пониманию классиков. Тут надо отдать должное программе (недаром И.Ф. Свадковский, узнав, что Губкин выпускник семинарии, воскликнул: «Теперь мне понятно, почему его статьи в газетах написаны таким хорошим слогом! В семинарии словесность преподавали солидно».)

Человек стареет незаметно, но переход к взрослости ощутим.

Биограф вправе оперировать книгами, прочитанными героем, как единицами измерения его духовного роста; какая еще система отсчета применима? Мы держим список любимых молодым Губкиным книг; и право, первое, что приходит на ум: повзрослел Ванюша…

Да и не он один, вероятно… По вечерам теперь семинаристы долго шепчутся, задув лампу; спальня, хоть и все обитатели ее собрались, кажется пустой; она громадна и грязна; сколько в ней ночей переспали, а никому не стала родной — чужая… Кому в какой школе выпадет работать после окончания? Кто ее попечитель? Говорят, это очень важно — кто попечитель… У иного полена не выпросишь, классы всю зиму не топлены… Мало платят учителям. (На дворе метель. Стучит, завывает, вдруг запоет многоголосно и страшно, как семинарский хор в церкви.)

— Ну, ребята, хватит болтать…

«К концу учения в семинарии от моего старого мировоззрения не осталось камня на камне. Из семинарии я вышел безбожником, несмотря на то, что нас заставляли бить поклоны и ходить в церковь. Приехал я в семинарию с представлением о царе как о земном боге, а уехал — революционно настроенным. Ужаснейший гнет в семинарии пробудил во мне элементы бунтарства».

Чем ближе к концу, тем томительнее волочились дни (Губкин говорит: «дни семинарского плена»), тягостные и похожие друг на друга…

Глава 12

О том, как Ваня боролся за свободу поэтического творчества и был за это лишен права присутствовать на выпускном балу. Монолог купца Быкова.

1 марта Россия должна была отдыхать и печалиться. В церквах служили долгие панихиды по убиенному императору Александру П. Для киржачских семинаристов этот день знаменовался жирным обедом, меню которого обсуждалось на учительском совете. Артельный староста с раннего утра стоял за весами в кладовой. Отыграл звонарь, прошлепали по двору бегущие неги, запел в церкви хор. Староста продолжал манипулировать гирями и, судя по всему, сознательно намеревался опоздать.

Он вошел в церковь почти в самом конце службы. Никанор Дмитриевич стоял на клиросе, впереди певчих, смотрел в потолок, но по какой-то неуловимой судороге, прошмыгнувшей по его лицу, Иван понял, что директор его заметил. Уловка не удалась. А он-то рассчитывал, что, осерчавши на него за опоздание, директор забудет про вчерашнее. Что могли с ним сделать за опоздание на службу теперь, когда до получения диплома оставалось два месяца? Небось не исключили бы, черт их подери… А за вчерашнее… А собственно, что «вчерашнее»?.. Легко можно выдать за шалость, проказу… Но, во-первых, несвойственно было Ивану шалить (в первый раз пожалел об этом), во-вторых, что-то повисшее в воздухе говорило ему — и всем говорило, хотя об этом молчали, — что там придают этому иной смысл, чуть не крамольный, а уж за это… Едва ссыпалось сверху из-под купола и просочилось наружу последнее «ал-лилу-й-й-я…» — директор поднял руку.

— Третий курс не расходиться, марш в класс.

— Учитесь вы хорошо, — начал он в классе, и сама по себе похвала, совершенно необычная в его устах, звучала угрозой. — Но дух у вас… скверный!.. Гнилой!.. Либеральный!.. И если этот дух… то карьера вам… не в народные учителя… а в тюрьму! Народный учитель должен учить… крестьянских детей… твердыми быть… в православной вере, любить… а в случае нужды отдать… за веру, царя, отечество…

(«Долго он нам читал рацею в духе православия и самодержавия», — прервем речь директора цитатой.)

— Особенно меня беспокоит… направление воспитанника Губкина… Он из ваз наиболее способный… судя по тому… вместе с тем… наиболее неблагонадежный ученик! Даже не знаю, как он может быть народным учителем!

Вдруг он выхватил бумажку из кармана, развернул и взмахнул над головой.

— Кто написал эту мерзость?.. Эту.-.. А?.. Эти стихи, видите ли… Быстро!

Класс молчал, и следствие было перенесено на следующий день.

Оно происходило на сей раз в доме директора, в зале. Непривычная обстановка, все эти кресла, чайный сервиз, диван, портреты, писанные маслом, должны были способствовать ослаблению духа подследственных. «Мы, по своему скромному обыкновению, входили к директору на квартиру через черный ход и на этот раз направились на кухню. Видим, он стучит в окно и требует, чтобы мы шли с парадного. «Ну, — говорим, — ребята, дело принимает серьезный оборот. Крепись!»

Крепились они (их было трое) не очень долго. Гадкая сцена допроса (и, вероятно, бессонная ночь) измучили их. Время от времени из другой комнаты, дверь в которую была закрыта, подавала реплики директорша; они носили такой характер:

— А вот кто говорит стихами, тот и стихи написал.

Она имела в виду Ванюшу.

В конце концов, сняв очки, чтобы протереть их, разглядывая их на свет, он брезгливо пробасил (у него уже прорезался басок):

— Я… Со мной что хотите… других не трогайте.

И подумать только, вся эта сквернейшая карусель завертелась потому, что Иван, в то время баловавшийся стишками, как и многие в его возрасте, сочинил эпиграмму на однокашника, репетировавшего директорских детишек и, по общему убеждению, ябедничавшего на своих товарищей! На вечерних занятиях, когда наставник задремал, Иван пустил листок по рядам; за партами хихикали; кто-то написал над эпиграммой фамилию ябедника; тот выхватил и, грохнув дверью, помчался к своему покровителю. Неизвестно (текст, естественно, до нас не дошел), содержались ли там намеки на него, на покровителя, но тот счел себя ужасно оскорбленным, а оскорбление себя он по натуральной склонности администратора перенес на оскорбление существующих порядков, на оскорбление основ.

Возникло дело.

В классах провели обличительно-предостерегающие собрания.

Заседал учительский совет, и Ваня простоял несколько часов в коридоре в ожидании решения. Запросто могли исключить. (По мнению Губкина, его не исключили лишь потому, что он — артельный староста — знал о кое-каких финансовых грешках директора.) Все же вынесенный вердикт был чудовищным по жестокости: тройка по поведению за полугодие, что означало волчий билет, лишение диплома, лишение стипендии до конца учебы.

«Но тут пришли на помощь товарищи, которые собрали средства и дали мне возможность окончить семинарию».

Здесь хочется остановиться, порассуждать. Судьба нашего героя висела на волоске. Если бы не случайный факт знакомства с махинациями начальства, его скорее всего исключили бы из семинарии. Что бы ему оставалось делать? Вернуться к крестьянскому труду. Очень может быть, что он прожил бы пусть честную, но ординарную жизнь. Задумываясь над этим, еще раз удивляешься жестокости приговора сравнительно с малостью вины. Одними мерзейшими порядками, царившими в семинарии, одним самодурством Никанора Дмитриевича и трусостью членов учительского совета его не объяснишь. Да, порядки — дальше ехать некуда, но все же это только одна сторона вопроса. Ведь неудача с эпиграммой — первая из целого ряда неудач, одолевавших Губкина на протяжении последующих пятнадцати лет.

Право, мы можем по-иному сформулировать вопрос: чем навлек он на себя мытарства и беды, выпавшие на его долю? С 1856 года существовала Киржачская семинария, ежегодно выпускала семьдесят-восемьдесят специалистов. Случалось, выгоняли учащихся — за неуспеваемость, нарушение дисциплины и т. д. Но впервые проступок ученика, в сущности, невинный, вызвал такой аффект. В затхлой семинарской атмосфере Губкин выделялся. Он был одаренной натурой. Он прекрасно и без видимых усилий успевал по всем предметам, проявил хозяйственную сметку и даже, как видим, кое-какие способности в сфере изящной словесности. Что это — разносторонность дарования? Правильнее будет сказать: неопределенность дарования. Многие выдающиеся личности в пору созревания своего таланта страдали этой неопределенностью; у Губкина процесс вылущивания таланта страшно затянулся, был болезненным; в этом разгадка многих его поступков, всего его поведения вплоть до 1903 года. Мы подробно разберем это во второй части нашей книги.

Несчастье Губкина-юноши состояло в том, что вокруг него не было ни одного достаточно чуткого и понимающего преподавателя, который смог бы уловить характер его дарования, но несчастье это случайным никак не назовешь, это несчастье всей царской системы крестьянского образования, не взращивавшей, а подавлявшей таланты. Возможно, все обстояло бы по-другому, если бы у Ванюши в раннем возрасте проявились бы исключительные способности в какой-нибудь конкретной области: ну, например, прорезался бы абсолютный слух или умение лепить животных — окружающие прощали бы ему странности, чувство превосходства и прочее. А он был неопределенно талантлив, талантлив — и все тут! Или выразимся по-другому: талантлив — и ничего больше. И это раздражало, казалось претенциозным.

Весной 1890 года в Киржачской семинарии состоялось торжественное вручение дипломов. Наш герой на этой церемонии не присутствовал. Он сидел в это время в железнодорожном вагоне. Он торопился в Муром. В кармане его пиджака лежала сложенная вдвое справка (увы, всего лишь) о том, что он действительно прослушал полный семинарский курс.

Единственный человек, кто мог ему сейчас помочь, был С.И. Чухновский. И Чухновский не отказал. Он с кем-то пошептался, поговорил, и Губкину дали место учителя в дальнем и глухом селе Жайском, верстах в шестидесяти от Мурома, на правом высоком берегу Оки. Выбирать не приходилось.

Через три дня Губкин был уже в Жайском. Первым делом, как водится, пошел представиться попечителю школы — им оказался некий Быков, купец. Сценой знакомства купца и молодого учителя и закончим первую часть нашего повествования. Перепишем приветственный монолог Быкова целиком из воспоминаний Ивана Михайловича; он стоит того. В нем, как говорится, ни прибавить, ни убавить. Представьте купеческий дом, хозяина за самоваром и молодого учителя, стоящего у порога. Его не пригласили сесть.

«— Вот недавно здесь был преосвященный Феогност, архиепископ владимирский и суздальский, и он изволил почивать вот на этой кровати. А когда я езжу во Владимир, то бываю на приеме и у преосвященного владыки и у губернатора. Учитель, который был до тебя, возымел гордыню, и теперь его нет. Тебе, как молодому человеку, это должно служить примером. Ты должен почитать старших и почитать святую церковь неукоснительно. Я состою церковным старостой, и мне видно, кто в церкви бывает и кто не бывает, В церковь божию надо ходить и детей к этому приучать».

Начались годы учительства…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ