Губкин — страница 2 из 5

Загадка вспышечных звезд

Глава 13

Ноосфера. Живые минералы. Шуровский. Крекинг ускоряет цивилизацию. Музыкальный напор времени или сопоставления в духе Александра Блока. Снова двойник Губкина.

Есть что-то удалое, безуправное и знаменательное в том фейерверочном рывке, которым переступила нефть порог материнского царства минералов и явилась в гибельную для нее ноосферу. В 1859 году человечество потребляло полмиллиона пудов нефти, жалкая капля в сравнении с уничтожаемым ныне годовым объемом; уже в следующем, 1860 году, когда американцам удалось наладить добычу бурением, потребление возросло в восемь раз, через пять лет достигло двадцати двух миллионов пудов — и с тех пор растет лихорадочными темпами.

Человечество ступает по минералам, но в некотором роде его самого законно рассматривать как каталитическую щепоть в реактивном котле элементов (а именно это и представляет собой земная кора). Кожа планеты, ее охранная грамота, окутанная легчайшей газовой мантией, отбивающей грубые прикосновения космоса, кожа эта не омертвела. В ней бурлят превращения, восходящие и нисходящие потоки атомов преобразуются в минеральные формы и ряды. Минералы льнут друг к другу, враждуют, рассыпаются, путешествуют, раздаются вширь и ввысь, засыпают летаргическим сном. Профессор Н.М. Страхов в капитальном трехтомном труде «Основы теории литогенеза» приводит любопытнейшие примеры, рассмотрение которых подталкивает к выводу, что взаимоотношения минеральных кристаллов с окружающей кристаллической средой имеют определенные черты сходства с живой природой. Сходство это в том, что и там и там мы сталкиваемся с избирательным поглощением компонент среды и соответствующим выделением определенных, ранее внутренних для объекта, элементов в окружающую среду.

«Не верьте тем холодным натуралистам, которые искони обрекли его (минерал. — Я.К.) на вечную мертвенность, — воскликнул на одной из своих лекций знаменитый в прошлом веке пропагандист геологических знаний Г.Е. Шуровский. — Нет, жизнь глубоко скрыта в минералах, но покорена тяжелой величественной их массой. Она не опочила в своих созданиях, не окаменела в неизменных формах. Все части органических тел, составляя целое, живут, будучи отделены от него, — умирают. Так и минералы, взятые порознь, оторванные от своего целого, от материка, представляются нам массами вещества без жизни, без движения, нередко без физиономии определительно выраженной. Но те же минералы в совокупности со своим целым, в материке, оказывают жизненные действия… Так мировая жизнь говорит и в безмолвном бытии минерала. Произведение вечной жизни мертво быть не может…»

Минерал наиболее устойчивая форма существования земной материи… в ее внешней оболочке, скажем для осторожности. Этим обусловлено «приспосабливание» к меняющимся температурным, электромагнитным, динамическим и космическим силам. Живая масса, биосфера, которая, кстати, по подсчетам В.И. Вернадского, неизменна в объеме с архея (если подсчеты подтвердятся, это явление еще предстоит объяснить), — биосфера деятельно вмешивается в жизнь минералов, меняет самый лик Земли: воздвигает острова, крошит скалы и т. д. И особенную роль во взаимодействии биосферы с каменной оболочкой выполняет человек, главное действующее лицо ноосферы (термина этого нет в «Геологическом словаре» издания 1956 года (!); многие авторы до сих пор запирают его в настороженные или даже иронические кавычки; пора бы уж, кажется, отшелушить кавычки от добротно придуманного термина, выражающего великое наблюдение).

Среди множества способов периодизации людской истории способ «по потребляемым минералам» общепризнан. Век каменный (правильнее сказать, кремневый), медный, железный… Ну, а нынешний, бесспорно — нефтяной (его называют также электрическим, атомным, но ведь это с точки зрения энергетической). Нефть питает движители, победившие три земные стихии: воду, сушу, воздух. Нефть подарила материалы, без которых немыслимы современная цивилизация и ее прогресс.

Итак, биосфере два миллиарда лет, ноосфере — три-пять тысяч. Это формальное исчисление; по-настоящему интенсивная переработка корковой материи планеты началась со времен первой промышленной революции. Возникла острая нужда в веществе, теплотворная способность которого была бы выше угля и других видов топлива. «Развитие крупнопромышленной эксплуатации нефтяных месторождений началось лишь тогда, когда человечество научилось, во-первых, добывать нефть из земных недр посредством буровых скважин, во-вторых, фракционировать добытую сырую нефть, отгоняя из нее нефтепродукты различных свойств и хозяйственного значения. То и другое случилось лишь в середине девятнадцатого столетия и притом почти одновременно» (И.М. Губкин, Учение о нефти). В 1815–1817 годах земляки Губкина (но не односельчане) братья Дубинины, крепостные графини Паниной, по милости душевладелицы своей и прихотливой своей судьбы попали на Кавказ, увидели там нефть и додумались перегонять ее на огне, сливая образующийся фотоген (керосин) в отдельный сосуд. Конечно, это было гениальное рацпредложение. Своим умом до него дошли — чуть позже, чем братья Дубинины, — горные техники Геккер и Митис, жившие в австрийской Галиции; их патент заинтересовал европейских капиталистов. Механик Ленц несколько лет испытывал на заводе К. Сименса в Баку распылитель-форсунку; в конце 70-х годов ее применили в паровозных топках на Балтийской и Грязе-Царицынской железных дорогах. Наконец появляется превосходнейший тип форсунки изобретения знаменитого Людвига Нобеля; впервые он выставил свое детище на Всероссийской промышленной выставке в Москве в 1882 году. Через одиннадцать лет свое изобретение представил Дизель.

«Особенное значение имеет замена угля нефтью на судах. Такая замена приводит к увеличению полезного тоннажа судна — с одной стороны, а с другой, что особенно важно, к удобствам маневрирования, так как такие суда могут надолго и на далекое расстояние отходить от своих питательных баз в отличие от судов, потребляющих уголь, не могущих обойтись без периодического пополнения запасов топлива.

В этом на первый взгляд маловажном факте и скрыты громадные преимущества нефтяного топлива и политическое значение самой нефти» (И.М. Губкин, Учение о нефти).

Впервые поставил дизели на судно тот же Нобель в 1904 году. То было речное судно, но вскоре Нобель вкупе с заводчиком Меркурьевым построил несколько морских судов — для перевозок по Каспию; новинка тотчас была оценена в других странах. Между тем высасывание нефти из недр продолжало бешено расти. В 1966 году оно составило астрономическую цифру: миллиард шестьсот миллионов тонн! (По ней легко представить физическое воздействие человека на земную кору: изъятие такого количества жидких углеводородов влечет за собой уродливое изменение гидродинамического режима подвижки пластов и иные геологические действия.) Да, есть что-то удалое, безуправное, мефистофельски насмешливое в том рывке, которым вырвало человечество нефть из материнского царства минералов и приспособило к услужению себе.

Каждое «достигнуто» влечет за собой бесчисленные «требуется». Люди познали усладу скорости и воздвигли неведомые раньше места общего ожидания — вокзалы, порты и биржи — с их едкими запахами, тоской и распорядком самозабвенной толкотни. Реки, заливы, хребты перестали разделять берега и племена; под ликующий скрип репортерских перьев инженеры опустили в пучину трансатлантический кабель, и из Нью-Йорка в Париж транслировалась световыми бликами схватка боксеров Дэмпси — Карпантье. Походка горожан мельчает и убыстряется. Развеялись географические небылицы, и стали меньше сочинять сказок; зато напряженно и грозно нарастал «поток информации».

Мир менялся с такой быстротой, что у людей притупилось чувство удивительного.

Старенькую планету, проделывающую со всепобеждающим равнодушием вековечный орбитальный полет, опутывают провода; средства массовой коммуникации позволяют людям осознать общность их судеб и трагизм их разладов. Русский И.Л. Кондаков получил синтетический каучук, ирландец Дж. Денлоп отлил резиновые шины, немец Г. Зельферт поставил на дирижабле двигатель внутреннего сгорания. Слово «война» приобрело качественно новый смысл; эрудиты вспомнили предрекания апокалипсиса.

В напряженно и грозно нараставшем потоке информации Александр Блок первый услышал ритм времени — «музыкальный напор времени». В предисловии к поэме «Возмездие» он нанизывает звенья разнородных событий: кончина Комиссаржевской, лекция Милюкова, забастовка лондонских железнодорожников, расцвет французской борьбы в петербургских Цирках, кризис символизма… «Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл».

Блоковский прием монтажа дает изображение мира в пространственно-временной его цельности.

Любопытно ведь, право, представить, что в один и тот же весенний вечер некий сельский учитель, взобравшись по совету школьного сторожа на чердак покинутого поповского Дома, находит там груду книг и, замирая от нетерпения и чихая от пыли, подносит книги одну за другой к слуховому окну, чтобы в лунном свете разобрать название; некий французский живописец созывает друзей в кафе «Вольтер», чтобы проститься с ними, и самый почетный гость поэт Стефан Малларме провозглашает тост: «Господа, давайте, не откладывая, выпьем за возвращение Поля Гогена и воздадим должное его чуткой совести, которая гонит его в изгнание в самом расцвете таланта, вынуждая его искать новые силы в далекой стране и в самом себе»; некий юный выпускник цюрихского Политехнического института Альберт Эйнштейн, потеряв надежду добиться в Цюрихе обеспеченного существования, задумал переехать в другой город.

Много событий происходит в один вечер (может быть, мир и вправду целен в изменчивом потоке проявлений?).

Никто из вышепоименованных не смел в тот весенний вечер и предположить, какая ждет его в будущем судьба; они никогда не встретятся лично, но их дела, мысли, желания переплетутся и смешаются с желаниями, мыслями и делами друг друга и миллионов других людей и создадут пеструю, но цельнокупную картину мира, в которой каждый поступок нагружен балластом ответственности.

Глава 14

Реконструкция черешков.

Прежде чем пуститься в дальнейший путь, где нас ожидают приключения, капризы судеб, отрешенные раздумья и волевые решения наших героев, нелишне вспомнить, что расстояние, с которого лучше всего рассматривать картину, должно быть равно четырем ее диаметрам. Однако знатоки, пожелав рассмотреть детали, приближаются к ней вплотную. Пожелав же оценить расположение цветовых пятен, отходят от нее подальше. Подобно этому и биограф (а следом за ним и читатель) вынужден то отдаляться, то приближаться к предмету своего исследования, чтобы высказать о нем разносторонние суждения.

Представим, что мы перелетели на самолете через горный хребет. А теперь мы приближаемся к горам на машине. Шумнее и уже речки, в оврагах краснеет свежая глина, сереют отмытые валуны, холмы теснятся друг к другу, листья на деревьях темны… И где-то там, над нами, в чистейшем и непрозрачном воздухе плывут голубые вершины с коричневыми точками елей и синими полосами каньонов.

«Начала всех вещей имеют тенденцию становиться материально неуловимыми», — метко подметил антрополог де Шарден. Вид в зоологии, ботанике мы находим почти всегда полностью сформировавшимся, древнее городище при раскопках открывает взору археологов улицы, переулки, базары. Пьер Тейяр де Шарден возводит свое наблюдение в закон, который остроумно называет «автоматическим устранением эволюционных черешков».

Так вот, при изучении биографии сталкиваешься с тем же удивительным явлением. «Начало имеет тенденцию становиться материально неуловимым». Мы подошли к трудной части нашего повествования. Губкин — геолог… Губкин — сельский учитель. Как случилось преображение? Документов нет. Прямых высказываний тоже. Черешки исчезли!

Что же… Станем вплотную к предмету исследования. Мы увидим…

В один весенний вечер сельский учитель, взобравшись по совету школьного сторожа, приметившего любопытство оного учителя к чтению, на чердак покинутого поповского дома, находит там беспорядочную груду книг и, замирая от нетерпения и чихая от пыли, подносит книги одну за другой к слуховому окну, чтобы в лунном свете разобрать название…

Глава 15

Книги, книги, поэмы, романы, трактаты… Общество трезвости. Надзор. Переписка с министром. Жайские типы. Тоска. Каникулы. Дубленый полушубок. Сальдо-бульдо и звездное небо.

Это было настоящее богатство! Толстенные фолианты с красочными литохромиями, в картонных переплетах узорной кожи, с золотыми тиснениями на корешках, тонкие книжицы без переплета, жирные шрифты церковных сочинений, курсивы брошюрок… Разом перебрать всю груду было невозможно. Становилось холодно. Зябли пальцы; из развороченной книжной груды тянуло тленом и сжатым морозом. О запах завалящих печатных страниц!.. Губкин выпрямился с забытым на лице выражением растерянности и неверия. Крыша была маслянисто-черна, ни щелочки, снаружи по ней временами мягко страшно пробегал кот. Из круглого окна падал восковой с пыльными разводами лунный столб; где-то далеко звякала цепью собака. В углу чердака проступал из темноты странный предмет, похожий на чучело вздыбленного медведя.

Губкин торопливо сунул за пазуху, за пояс несколько томиков, спотыкаясь прошел к лунному столбу. Сел на кирпичную кладку, пятками нащупал лестницу. Деревня давно уснула. Который час? Утром уроки. Ветки деревьев, еще совсем голые, топорщились кружевно и упруго. В лужах стыла вода. Губкин быстро и бесшумно слез на землю. Осторожно снял лестницу, отнес ее в сарай.

С этой ночи село Жайское как бы лишилось самого заметного жителя. Уж он не являлся на посиделки, на спевки, перестал ездить в управу с жалобой на попечителя и просьбой о создании просветительного кружка. Затея с кружком прошумела на всю округу. В первый месяц проживания в Жайском молодой учитель стал зазывать родителей своих, учеников на. беседы, рассказывал им, как воспитывать детей, читал журналы, чем очень скоро навлек на себя подозрение урядника. Кружок, объяснили ему, может существовать только при условии утверждения свыше и оформленный как «общество трезвости». Оформить же оказалось необычайно трудно. «В Жайском? — переспрашивали в управе. — Кому там нужно общество трезвости? Там и без того пьют нормально». Оно, конечно, пьянством особенным Жайское не отличалось, гуляли, как положено, на пасху, рождество, благовещение, светлое воскресенье, святой Параскевии да еще, как говорится, Трифона-гуслиста, Харлампия-бандуриста и матери их Хныхны голландских чудотворцев. Но уж зато в эти дни никаким «обществом» праздник не перешибешь.

С последним звонком спешил учитель в свою, комнатку при школе; сторож, приносивший еду, распахивал дверь, как всегда, без стука и видел одну и ту же картину: Иван Михайлович лежал на кровати, заваленный книгами. Стопки книг под кроватью, на подоконнике, на столе… Сторож локтем расчищал местечко на столе, ставил чугунок со щами. «Эй, книгочий!..» — ворчал. Уходил к себе за перегородку. Слышно было, как колол щепу, наливал в самовар воду, курил. Перегородка не доходила до потолка, и однажды это тоже явилось причиной схватки с попечителем школы купцом Быковым. До сторожа в соседней комнате жила вдова с пятью ребятишками. Никакого покоя учителю, конечно, не было ни днем ни ночью, и он попросил купца предоставить ему — или вдове — другое помещение. Тот отказался. Губкин вспыхнул, и заявил, что прекращает занятия. В конце концов, вдове подыскали жилье, но раскланиваться с Быковым Губкин перестал, что в глазах крестьян было неслыханной дерзостью.

Когда очередная стопка книг оказывалась прочитанной. Губкин, дождавшись ночи, влезал на чердак. Ему было неудобно делать это днем, хотя никому бы не пришло в голову упрекнуть его в посягательстве на чужое добро; книги вообще за «добро» не считались, да и были они ничьи. Странный вкус был у бывшего жайского попа! Собрание сочинений Дюма-отца, романы Чарской, «История России» Соловьева, «Основные начала» Спенсера, «Происхождение видов» Дарвина, «История умственного развития Европы» Дрэпера… Были среди книг и такие, в которых общедоступно рассказывалось о науке; одну из них Губкин прочел без особого интереса: Фон Котт. «Геология».

Каждое воскресенье господин Быков, исполнявший с превеликой важностью обязанности церковного старосты, в начищенных сапогах, алой косоворотке, застегнутой наглухо, и подпоясанной тонким кавказским ремешком, стоял на паперти и, как некогда директор семинарии Никанор Дмитриевич, следил за прихожанами. Первыми приходили старушки, упираясь ладонями в колени, взбирались по ступенькам. «Здрасьте, ваша милость!» — «Бог в помощь!» Быков наклонял расчесанную посредине голову. Вот идет впереди своей ребячьей стаи молодой учитель. Ну, поздоровается?.. Нет. Эк норов!.. Попечитель провожает школьников своими чистыми, пытливыми, бегающими глазами: все ли свечечки купили? Все… Что-то замечать стал приход, что невнимательно и без благолепия молится строптивый учитель, лениво, с натугой кладет поклоны…

В одно прекрасное воскресенье Иван Михайлович, вернувшись из церкви домой, обнаружил следы обыска. Сторож подтвердил: приезжали жандармы. Взбешенный учитель тут же написал на имя министра просвещения графа Делянова прошение об отставке. Ответ прибыл довольно скоро. В нем вежливо напоминалось, что за стипендию, полученную во время учебы в семинарии, господин Губкин обязан прослужить народным учителем пять лет.

Едва дождавшись каникул, Иван уехал в Поздняково. Он взял с собой все свои вещи, словно не собирался возвращаться. Среди них был и дубленый полушубок, приобретенный зимой. Бабушка с гордостью демонстрировала его односельчанам, как знак преуспевания любимого внука. «А сколько получает, знаете? — с гордостью спрашивала она. — Шестнадцать Рублей шестьдесят шесть копеек в каждый месяц!» Из заработанных денег истратил Иван мало, привез домой восемьдесят рублей, почти столько же, сколько привозил отец из Астрахани.

Все лето работал он как заправский крестьянин. Пахал, косил, подмазывал колеса у телеги, налаживал соху, отбивал косы. «Ловкостью в крестьянской работе я утешал своих родителей и особенно бабушку».

Однако между собой поговаривали домашние, что он тоскует, что-то стронулось в душе его…

Глава 16

Грустное возвращение. Дорога в лес. Что вы наделали, фон Кота? Пласт мергеля и исчезнувшее море. Первоптицы и прочие чудища. Перевод в Карачарово.

Как ни бодрился Иван, прощание вышло невеселым. Один отец, кажется, ничего не замечал. «Ехать не путем, погонять не кнутом! Ну, сынок, долгие проводы того… а я за тебя спокоен». Обнял; поцеловались троекратно; Иван ощутил сухой, милый с детства запах его бороды. Поседела борода-то… Поработали над ней годы; да и только ли над ней? Согнули плечи, нитяной переплет морщин бросили на лоб, и вся фигура отца получила какое-то старческое благочестие. В душе своей он, видно, считал далекую службу сына за некий отхожий промысел. Что ж, сам он всю жизнь далеко ходил, теперь вот и сын… Принаряженные и подвыпившие мать, бабушка и тетка всплакнули. Семейною гурьбой вышли на улицу, где ждала нанятая повозка.

В Мещерском крае есть села как бы притаившиеся, спрятавшиеся, будто бежали от погони, притулились в лощинке и настороженно притихли. Избы в тесном кружке, и сады не украшают их, а прикрывают. Жайское — из таких. Губкин добрался до него за полночь; собаки облаяли его с яростной приглушенностью. Вошел в свою каморку. За перегородкой зашевелился сторож.

— Иван Михайлович, никак?

— Ну!

— Стало быть, приехали?

Хотел, видно, встать, покряхтел, поворочался да и затих. Иван запалил спичку. Книги! Стопки книг — на тех самых местах, на которых он их оставил. Спичка погасла. Чувство одиночества охватило его. Никто не заходил в его комнатенку. Никто не притрагивался к книгам. На них, наверное, слой пыли. И не с кем поговорить о книгах. Тогда нужно ли их читать? И неужели вся жизнь теперь обреченно замкнулась в кругу забот, невыполнимых желаний… женится небось, домик поставит! «Почтенное дело», — как говорит Быков.

Впрочем, наутро дурное настроение развеялось. Узнав о приезде, в комнату набились ребятишки; вышел с ними за тын, и по степенно-долгому наклону головы, который отпустила ему баба, шедшая с коромыслом на плечах, по рукопожатиям мужиков нельзя было не догадаться, что его в селе ждали.

И потекли обыдни: уроки, детские каракули, вечерние бдения, прогулки. Иногда прибегали соседи с жалобами или просьбой разрешить споры. За лето, за три месяца его отсутствия, что-то в медлительном сознании жайцев созрело, и слово «учитель» приобрело глубокий смысл. Чаще просьбы были такие: «Михаилыч, пособи огородную вошь извести, картошку начисто как есть пожрала», или: «Почему вода в колодце схлынула? Куда? Помоги». Михаилыч шел, заглядывал в таинственное нутро колодца. Там что-то невидимо булькало, чавкало, несло тиной из глубины. Ну что посоветовать, право? Прочистить. Хозяин, обвязанный веревкой, спускался по срубу, чистил, и вода набегала. Откуда? Откуда она вообще, подземная вода?

И почему на вкус она разная в разных местах? За околицей зиял овраг, из крутобокого склона его хлестал родничок. Вода в нем холодна и жестковата. У Лузановых, их хата под самым холмом, вода в колодце всегда высоко держится, отчего бы так? Им и вороток не нужен, черпать ведром можно прямо с земли. Где бы об этом прочитать? Губкин перебрал свои книжные запасы. Фон Котт. «Геология». (Ивану Михайловичу не очень повезло: книжица фон Котта не лучшая даже из тех немногих, что имелись в то время в России по данному вопросу. «История Земли» Боммели, двухтомник «Земля» Рулье — более основательные и занимательные труды. Повезло посредственному немецкому популяризатору, его брошюра пробудила интерес к эволюции планеты у будущего великого ученого. Внимание, важнейший момент биографии!)

В другой раз Губкин раскрыл фон Котта вот по какому поводу. В романах, которые он тогда читал, частенько описывались драгоценности. Алмазы, бриллианты, рубины, сапфиры, изумруды, топазы… Он никогда их не видел и наивно считал произведениями рук человеческих. А они произрастают в недрах. Сверкающий алмаз, черный антрацит и пачкающий графит — суть един углерод в трех лицах! Как это? Не прибавив ни атома чужого, природа лепит из одного и того же элемента столь разноликие вещества! Помнится, бабушка, рассказывая сказки, тоже упоминала ценные каменья, но называла их по-старинному: измарагд — изумруд, червчат — рубин, достокан — горный хрусталь. Красивые имена! Из-ма-рагд…

Оказывается, ручеек, плещущийся по оврагу, маленькая веточка подземной реки. Воды подземные тяжело волнуются в озерах, катятся по уклонам, ревут на перекатах, водопадах — своих, подземных, — и, может быть, своя подземная живность невиданных форм обитает в них? Спуститься бы туда… Оказывается, мелок, которым он пишет на классной доске, кусочек кладбища! Скорбное захоронение каких-то фораминифер, каких-то кокколитофорид, когда-то плававших в море, поедавших водоросли, пугавших друг друга и в медленном кружении падавших на дно, на вечный покой. И медленно, медленно заносило трупики мутью, которую приволокли бог знает из какой дали сначала дождевые струи, потом ручьи, потоки… А на суше неуклюжей и спорой побежкой, пригибая длинные шеи с лохмотьями толстой сизой кожи, передвигались ящеры; и если бы вздумалось такому ящеру остановиться около школы, то хвост его далеко за хату Строминых уходил бы, а взмахни он этим хвостом, то, почитай, полдеревни и смахнул бы!

(Гигантские ящеры мелового периода, хищники цератозавры, растительноядные стегозавры пользовались особенным вниманием популяризаторов прошлого столетия. Габариты! Современные сумчатые не менее, а может быть, и более диковинные существа.) Мир вдруг получил временную выпуклость, четвертое измерение, наука представила пораженному Ивану Губкину каждую травинку, ложбинку, червячка всякого во временной протяженности. Наскоро похлебав щей из чугунка, спешит он в лес, минуя болотце, заросшее лилиями и кугой и кишащее гадюками, минуя просеку, прорубленную еще в екатерининское правление для какого-то немца-помещика, хотевшего построить себе в чаще дом. Каплет мелкий дождик. Справа открывается скошенный луг, жухлый, щетинистый; слева овальная полянка с растущими на ней папоротниками; осины окружают поляну. И воображение, уже подготовленное чтением Спенсера и Дарвина к способности находить в природе эволюционные связи, рисует ему папоротниковый лес. На качающихся ветвях-опахалах сидят стрекозы размером с добрую ворону. В воздухе сладковатый запах гниения. Век сотворения каменного угля.

Спешит он к известковому карьеру, небольшому обнажению (уж теперь он знал, что место, где пласт не зарастает почвой, где коренные породы выходят на дневную поверхность, называется обнажением), откуда мужики выламывали для побелки куски мергеля. Захотелось посмотреть слои, прямо ли они лежат или скручены, давила ли на них внутренняя сила. Каждый слоик, что кружок на дубовом пне, — годичный; в холода осадков выпадало на дно меньше. Это тонкие слои, а толстые? Что-то приподнимало вверх всю толщину, и возникал так называемый перерыв в осадконакоплении…

«А что — ну, предположим! — побуждал он себя. — Представим, что на месте Жайского в стародавние времена (в архее, например! Вполне ведь реально) был вулкан!» И воображение уже рисует ему конусную гору, из жерла вертикально вверх сильными толчками прет канат дыма, раскрывающий на тысячеметровой высоте крону в виде итальянской пинии. А по склону с неожиданной легкостью, игривостью катится пурпурная густо-огневая лава.

Надо откровенно сказать, что, несмотря на богатую геологическую историю, село Жайское было самым скучным на земле местом. Так по крайней мере казалось молодому учителю. Наступила зима. Из-за сильных морозов класс несколько дней пустовал, небольшая печка не могла нагреть воздух в помещении. Губкин попросил попечителя прислать работников переложить печку. Тот цинично усмехнулся: «А самому бы тебе летом кирпичики потаскать, руки б не отсохли… Все книжки читаешь». Губкин сдержался. «Эх, вы…» Ушел.

На рождественские каникулы по крепкому насту поехал Иван в Муром. Терпеливо и непроницаемо, как свойственно старым и хорошо поработавшим в своей жизни педагогам, выслушал его покровитель сбивчивый рассказ. Все обиды свои выложил Иван. Чухновский курил длинную папиросу. Посмеялся, когда Иван рассказывал, как таскал книги с поповского чердака. «Знаю, что тебе нужно, — сказал решительным и слабым голосом. — Возвращайся и жди извещения».

Ждать пришлось долго. Иван нервничал. Исхудал. Наконец весной, в самую распутицу, прибыл конверт. «Я добился для тебя перевода в Карачарово», — сообщил Чухновский. Предостерегал: там свои сложности, и ухо надо держать востро. Таких откровенных самодуров, как Быков, пожалуй, нет (в своих воспоминаниях Иван Михайлович выразился о нем так: «Богач Быков типа Колупаевых-Разуваевых, которых так ярко изобразил гениальный сатирик Салтыков-Щедрин»), однако, писал уездный смотритель, проявляй смиренность, выбирай знакомства и не откровенничай. «Постарайся понравиться попечительнице, от сего многое зависит».

Мы сейчас увидим, какую неоценимую услугу оказал Чухновский Губкину.

Глава 17

Родина Ильи Муромца. Вид на пойменный берег. Стоянка первобытного человека. Вахтеров, Тулупов, Шестаков. История с волшебным фонарем. Москва! Проба пера.

«Моя школа в селе Карачарове стояла на высоком берегу Оки. Из окон школы открывался прекрасный вид на всю ширь правого, пойменного берега. Очаровательная картина, которая и теперь живо стоит перед моими глазами», — эти строки Иван Михайлович написал четыре десятилетия после того дня, как уехал из Карачарова. Написал он их в своей московской квартире по Большому Гнездниковскому переулку, в кабинете, попасть в который можно было из коридора по крутой лесенке: получалось, что кабинет отделен и возвышен над остальными комнатами. Проект Варвары Ивановны, супруги (Варвара Ивановна — архитектор).

Написал он их за широченным письменным столом с массивными гнутыми ножками. Горела зеленая настольная лампа. Уже несколько недель не выходил он из дому: боль в боку не отпускала. Иван Михайлович смежил истонченные желтые веки и… «очаровательная картина, которая и теперь живо стоит перед моими глазами…».

Действительно, трудно во всей даже приокской полосе, изобилующей красивыми местами, сыскать пейзаж, исполненный такой величавой тонкой и печальной интимности. Пойменный берег, о котором вспоминает Губкин, начинается суходолом. За ним поля гречихи, ржи, пшеницы. В подлеске у самого небосклона гуляет табунок: бурые, белые, черные пятнышки. Заходит солнце. Дальний лес вспыхивает сначала приглушенно-синим, потом серовато-лиловым, потом пепельным цветом. Солнце, задев верхушки деревьев, чуть-чуть растягивается в ширину и повисает тяжело, царственно и невесомо. Вода в реке подергивается розовой пленкой, по которой от весел рыбачьей плоскодонки расходятся длинные и неопадающие морщины.

Слышно, как в село — за нашей спиной — пригнали стадо. Коровы ревут, топчутся в пыли, хозяйки зазывают своих манек, бестолково блеют бараны, мечутся от подворья к подворью, и детишки со смехом гоняются за ними.

Карачарово не засыпает долго; луна уж перевалила через зенит и вплыла в грядку облаков с волнистыми подпалинами, серебристая полоса на воде стала оловянной; тихо так, что слышно умиротворенное дзеньканье листьев ивняка, коснувшихся воды; ан нет-нет да выплеснет откуда-то из тьмы девичий смешок, остановленный умоляющим мужским шепотком, нет-нет да взвизгнет разудалая гармошка и тотчас как-то неумело и оборвется. Село большое, молодежи много. Дневная работа не в силах убить тяги к веселью.

Много по русской земле разбросано древних посадов, монастырей, городов, но Карачарово русскому сердцу поет особую песню. Оно из легенды. Тут в наше чувство вторгается неразгаданная грусть. Одно дело осматривать сторожевую башню XIV века. Проржавевший осколок кирпича, найденный в свалявшейся пыли у подножия стены, поражает вещественностью, самой своей материальностью — вот свидетель стародавних событий. Однако совсем другое дело — осматривать холм, на котором когда-то в незапамятные времена стояла сторожевая башня; в одно несчастное утро с нее увидели змейку татарских конников, и хвост той змейки уходил за горизонт, а голова щетинилась пиками. Ни осколочка не осталось от башни, и сама эта невещественность, нематериальность больнее подстегивает воображение… Передние всадники вскинули пики, донеслись протяжные вопли, низкорослые мохнатые лошаденки бессмысленно и свирепо взяли в галоп… На башне лучники прильнули к бойницам, нетерпеливо и нерасчетливо стали натягивать тетивы так, что онемели пальцы правой руки…

Тщетно было бы искать в Карачарове следы былинных времен. Где печь, на которой сиднем сидел тридцать лет Илья Муромец, где дверь, в которую постучались калики перехожие? Нет в Карачарове места, которое даже «по преданию» было бы связано с прошлым. Многажды село сгорало дотла, схваченное вражеским или случайным огнем; вновь отстраивалось… Разве что на погосте громадный вяз меж щербатых камней поведает кое о чем чуткому уху глубиной своего дупла?..

Издавна Карачарово притягивало археологов, фольклористов, просто любителей русской старины; слава о красоте здешних мест разнесена была ими по столицам, и летом дачников съезжалось немало. Больше, чем в каком-либо ином пункте Владимирской губернии, здесь бывали люди из мира науки, искусства; это-то обстоятельство и имел в виду Чухновский, выхлопатывая перевод своему любимому ученику; он своеобразно «выводил его в свет».

В 50-х годах прошлого столетия граф Алексей Сергеевич Уваров, известный археолог, изучал владения бывшего княжества Суздальского; им было вскрыто семьсот пятьдесят семь курганов и составлен обширный труд «Меряне и их быт по курганным раскопкам». Уже тогда он заприметил Карачарово; живал в нем по нескольку месяцев. В конце 70-х годов — после удачных поездок по Таврии — он вернулся сюда, и тогда-то его и поджидала, пожалуй, самая блестящая находка близ Карачарова: стоянка первобытного человека. Временный лагерь первобытных охотников, в котором прекрасно сохранились кости мамонта и носорога, кремневые нуклеусы, резцы, скребки, пластинки, проколки. По тем временам находка редкостная, сенсационная; в археологической литературе стоянка получила название Карачаровской. Гуманный Алексей Сергеевич (кстати, он основатель Московского Исторического музея, Археологического общества, содействовал составлению первой научной биографии первопечатника Ивана Федорова, знаменит и иными заслугами перед отечественной наукой) почел за обязанность проявить заботу о жителях села, принесшего ему известность. Он внес деньги на строительство школы.

Как тут не подивиться редкому переплетению жизненных судеб, впрочем, лишнее доказательство цельнокупности мира. Отец археолога — граф Сергей Семенович Уваров — министр просвещения, президент Академии наук, один из авторов пресловутого Уложения об образовательных правах 1828 года — того самого, которое лишило нашего героя выбора и предопределило его судьбу на первых порах. Теперь же ему предстоит познакомиться со снохой С.С. Уварова Прасковьей Сергеевной, урожденной княгиней Щербатовой. К моменту нашего рассказа и С.С. Уваров и сын его, археолог, умерли; Прасковья Сергеевна продолжала дело мужа, руководила Московским археологическим обществом, председательствовала на съездах, вела раскопки — наиболее успешные в западных губерниях. Не изменила она и мужниной привязанности к Карачарову и взяла на себя попечительство над новой школой. Наведываясь в село, не забывала посетить школу; учителя и ученики тщательно готовились к этому визиту.

И однажды, когда, обойдя классы, она, сопровождаемая директором и стайкой уездных чиновников, вошла в учительскую, ей был представлен молодой учитель, пунцовый от смущения, скуластый и пышноволосый; он неумело поклонился. Графиня меланхолически просияла, произнесла несколько слов: работайте, мол, сейте добро — и подала душистую кисть. Губкин впервые обонял запах духов.

Нельзя сказать, что знакомство это сыграло значительную роль в жизни обоих; все же именем высокой попечительницы Иван оборонялся в период — скоро последовавший — бурной просветительской деятельности от назойливого внимания жандармов; об этой деятельности графиня получала регулярные донесения от своих корреспондентов из села. «Вывали такие случаи: классная комната, я веду чтение, показываю на экране картину, а в моей комнате при училище идет обыск, в моем шкафу гуляет рука жандарма. Нелегального я у себя ничего не хранил, так что жандармы уезжали ни с чем. Запретить же чтение, очевидно, было неудобно, тем более что попечительницей моей школы была графиня Прасковья Сергеевна Уварова, известный ученый-археолог, которая покровительственно относилась к моим просветительским начинаниям. Ее, как лицо влиятельное, побаивались и исправник и жандарм. Прикрываясь ее высоким положением, мне удалось организовать и библиотеку».

Кроме знакомства с графиней Уваровой, Губкин завел в Карачарове и другие небесполезные для себя знакомства. В село частенько приезжали на отдых московские педагоги Вахтеров и Тулупов и их приятель — по образованию тоже педагог — Шестаков, секретарствовавший в весьма почтенной газете «Русские ведомости», к чтению которой Ивана приохотил Бедринский еще в Киржаче. Составился кружок молодых людей: рассуждали об идеях Бакунина, о путешествиях к Северному полюсу, декламировали Надсона, критиковали сенатские указы…

Взаимная привязанность была, вероятно, очень сильной: встречи не прерывались даже зимой; друзья настойчиво приглашали Губкина погостить у них в Москве, и скоро случай к тому представился…

Тут незаметно подошли мы к какому-то неуловимому рубежу в биографии нашего героя. Несомненно, карачаровский период самый счастливый в «предгеологической» жизни Ивана Михайловича. Поражают простота и легкость, с какою сошелся он с людьми высокообразованными, со столичными педагогами, журналистами — вчерашний семинарист, пахарь, мальчишка! Ни тени смущения, он встревает в споры, он опровергает чужие мнения, он высказывает свои! Внезапно предстает он перед нами в незнакомом качестве. Еще несколько месяцев назад, когда работал он в Жайском, — кто бы осмелился предположить, что в нем скрыто умение обвораживать людей, такая приятная веселая неугомонность?

И эти внезапно и ярко открывшиеся душевные свойства юноша (ему двадцать один год, мы еще вправе называть его юношей) с охотой и страстью отдает делу крестьянского просвещения. О, молва о начинаниях его далеко разносится окрест!

Для рассказа о них обратимся к первой публикации Губкина, затерявшейся в подшивке журнала «Образование» почти восьмидесятилетней давности. Статья называется «Из записной книжки сельского учителя», вот ее первые строки:

«В народе все больше и больше пробуждаются запросы на духовную пищу…

Поставленный в близкие отношения к народу, я не раз замечал в некоторых из его членов горячее стремление к знанию; наблюдались мною такие личности, которые с глубоким интересом отдавались положительно всякой книге, к какой бы отрасли знания она ни принадлежала. Чтение этих лиц, конечно, ничем не руководствовалось: читали они, что попадет. Часто попадались им книги, совершенно недоступные их пониманию; все-таки сухость этих книг не убила в них жажду читать».

С подробностями почти трогательными исповедуется автор в своих мучениях. Как помочь жаждущим знаний? «Читал и слыхивал, что для простолюдина интеллигентные люди что-нибудь да сделают полезное». Попытался было через мальчишек, через учеников своих, распространять книги, но уж больно скудна оказалась школьная библиотечка.

Тут-то попалась ему заметка о лекциях с «волшебным фонарем». В ту пору в университетах привилось иллюстрировать научные сообщения при помощи проекционного аппарата. Заранее приготовлялись диапозитивы. Подобные приборы нынче чуть не в каждой семье, где есть дети; в Москве открыт специальный магазин «Диапозитивы». Но тогда об этом, по словам Губкина, не слыхали «даже в Муроме».

Стоил фонарь баснословно дорого — сорок пять рублей. Иван написал какому-то купцу, числившемуся почетным блюстителем школы. Ответ был такой: «Что вы там, театр, что ли, вздумали устроить?»

(По-видимому, к попечительнице не решился обратиться — как ни скажи: графиня…) И пошел Иван по домам. Зажиточных мужиков в селе много, и противников среди них вроде не оказалось, но первый заход принес всего четыре рубля. По второму разу пошел учитель — и показал, на что способен! Перед его красноречием на этот раз никто не устоял. Некий расчувствовавшийся кулачок раскошелился на двадцать пять рублей. Другой дал шесть. Третий — десять. В конце концов нужная сумма была собрана. Однако это было еще не все. За фонарем надо было поехать в Москву! Кто выпишет командировочные? И по третьему разу пошел учитель…

Вахтеров и Тулупов, предупрежденные письмом, встретили Губкина на Нижегородском вокзале. Они приготовили целую программу развлечений. Какой там! Торопливо обняв друзей, он попросил везти его в магазин и, не замечая, казалось, ни нарядных экипажей, ни церквей, ни шестиэтажных зданий — всего того, чем собирались поразить провинциала столичные жители, — принялся с жаром рассказывать о своих просветительских начинаниях. В один день с покупками было покончено, Иван хотел тут же и отбыть. Выяснилось, однако, что требуется разрешение Комиссии народных чтений. Пришлось остаться ночевать. Чуть свет Иван был на ногах. Приятели, несколько утомленные беспокойным гостем, поспешили доставить его в комиссию к началу присутствия. Через час у него на руках абонемент на право пользования брошюрками с теневыми картинками.

Но и этого оказалось мало! Нужно было еще одобрение церковных властей. На обратном пути Губкин слез во Владимире и выпросил прием у архимандрита.

16 января 1893 года в вместительной Карачаровской школе состоялось первое чтение. Само собой разумеется, что сельчане были наэлектризованы и с нетерпением ждали представления. Набилось в зал человек триста. Пожаловал священник из соседнего села. Прибыл член ученого совета от министерства народного просвещения (в своей статье Губкин особо выделяет это событие). Пришли учителя и учительницы из соседних школ. Иван Михайлович вставил в аппарат пластинку, и на стене возникло изображение двух старцев. «Кирилл и Мефодий — просветители славян», — объявил он тему.

Порядку, как он сам признается, не было никакого. Публика ахала, курила, сморкалась. Член совета от министерства покрикивал на задние ряды. К концу второго часа лектор охрип. В заключение рассказа об изобретателях славянской азбуки шли почему-то картинки «О силе крестного знамения».

Несмотря на непорядок, впечатление, произведенное лекцией и «фильмом» на зрителей, было, по-видимому, огромное. Расходились шумно; Губкина умилил какой-то старичок, который, ковыляя по коридору, встряхивал головой и говорил про себя: «Вот что хорошо, то хорошо, не скажешь ведь, что дурно».

Теперь каждое воскресенье в школе устраивались «культпросветбеседы».

Об опыте их организации и была написана первая статья.

Глава 18

Автор считает необходимым остановиться поподробнее на первой публикации Ивана Михайловича Губкина.

Статья кончалась так:

«Читаешь и чувствуешь, что ты заодно с этой толпой, переживаешь все ее волнения.

Право, ничего здесь нет преувеличенного. Мне даже кажется, что я бледно изображаю то, что происходило в нашей сельской аудитории. Представьте себе в самом деле праздничный вечер в селе. На улице темно. Около школы толпится народ. А там за стеной собралась не одна сотня мужиков послушать, что там читается. Не в кабак, где обыкновенно крестьяне убивают свой праздничный досуг, а в школу собрались и старые и молодые, школа всех привлекла к себе, и чувствуешь в это время, как начинается нравственная связь школы с крестьянином…»

В предыдущей главе цитировалось начало. Уже из приведенных двух отрывков читатель, несомненно, уловил аромат доверчивости, горячности и некоторого хвастливого упоения. Статья вполне соответствует названию: воистину — из записной книжки! Изложение фактов перемежается с попытками осмысления и откровенными признаниями. Энтузиазм бьет из каждой строчки! Такое сочетание строгой фактографичности, элементов публицистики, подробностей личного свойства будет впоследствии отличать многие научные монографии Губкина, делая их интересными.

Статья написана вослед живому и бескорыстному делу, и увлеченность им, переполняющая страницы, светло заражала слушателей. Губкин сразу проявил себя организатором. Не обладай он даром организатора, он не сделал бы ни одного открытия: время гениальных одиночек, время Абиха в геологии минуло. И ведь не одними открытиями, хотя они грандиозны, славно имя Губкина: он создал школу, целое научное направление, «…прирожденные организаторы, способные успешно руководить работой большого коллектива, встречаются не чаще, чем талантливые ученые, а объединение обоих талантов — редкое исключение», — заметил академик Л.А. Арцимович. Губкин как раз и представлял собой такое «редкое исключение».

Статья долго пролежала в портфеле редакции (года полтора; Иван успел уехать из Карачарова в Петербург, поступить в Учительский институт и закончить первый курс), но зато появилась в номере, насыщенном интересными материалами, в соседстве с эрудированной рецензией на «Философские очерки» Н. Страхова, анализом психологического учения Гербарта и чрезвычайно любопытными очерками «Народное мировоззрение и школа», «Общее образование (по взглядам Кондорсе)», «Новые педагогические движения на Западе». (Нет сомнения, что все эти материалы Губкин прочел; он вообще внимательно следил за журналом «Образование», который — это нетрудно усвоить даже из приведенного перечня — отличался разнообразием тематики, солидностью и широтой взглядов. А когда нужно было, журнал умел отстаивать эти взгляды и проводить их сквозь цензурные заслоны.)

И это он еще раз доказал, опубликовав вторую педагогическую статью Губкина.

Глава 19

Автор считает необходимым остановиться поподробнее и на второй публикации Ивана Михайловича Губкина.

Она, собственно, не предназначалась для печати, а для устного изложения: это доклад, читанный на общем собрании общества взаимопомощи бывших воспитанников Санкт-Петербургского учительского института 23 декабря 1900 года. Попросту, на традиционном вечере бывших выпускников принято было обмениваться итогами работы за год и научными сообщениями о методике преподавания, способах постепенного усложнения учебного материала, выработке прилежания у детей и пр. Перенесемся на Десятую линию Васильевского острова. Высокий и длинный потолок аудитории едва затронут светом керосиновых ламп. На трибуне бывший первый ученик института, выпущенный два года назад, — Губкин.

Боже! С трудом узнаем мы неугомонного карачаровского учителя. Суров, худ, желт. За круглыми очками глаза смотрят немигающе-упорно и фанатично; часто сдергивает он очки и, низко склонившись, раздраженно и стыдливо протирает. Костюм его весь залоснился. Сидящие знают, как туго ему пришлось после выхода из института. Долго не мог приискать службу. Доброжелательно к нему настроенный преподаватель физики Наумов помог устроиться воспитателем в приют имени принца Ольденбургского, и сам Иван Михайлович потом вспоминал, что «проработал поистине кошмарный год под командой настоящего мракобеса и самодура — директора приюта Ильяшевича, который на моих глазах избивал ребятишек в кровь собственными руками».

Он начинает говорить! И голос-то, голос даже неузнаваемо изменился, стал резким, сухим, вызывающим. Речь его посвящена предмету несколько неожиданному и к педагогической науке непосредственно касательства, казалось бы, не имеющему. «К вопросу об организации управления городскими училищами по положению 1872 года». Министерство просвещения после многомесячного корпения выработало пухлый свод правил, долженствующих заменить те, которыми до сих пор регулировалась жизнь городских средних учебных заведений. Старые существовали почти тридцать лет и давно уже подвергались острой критике. Предстоящие изменения живо обсуждались в педагогической среде, но отнюдь не в печати, не на официальных собраниях!

Двадцатидевятилетний учитель с этим, кажется, решительно не может согласиться.

«При существующей сложности общественных взаимоотношений было бы весьма рискованным проводить канцелярским путем даже незначительную реформу. Поэтому учебная администрация при разрешении такой важной задачи, как переустройство школьной системы, ничего не проиграет, если выслушает мнения общества по этому поводу и обратит внимание на его заявления о желательности того или иного направления в предстоящих реформах».

Скрупулезно и неторопливо рассматриваются разные стороны коллективно-канцелярского творения; еще неясно, куда клонит докладчик, что выберет объектом сарказма или похвалы; язвительная усмешка проскальзывает между абзацами. Выпады стремительны и беспощадны. «Одним из таковых недостатков следует признать господство в нашей школе холодного и бездушного бюрократизма, губящего своим ледяным дыханием и бесчувственным отношением к живой человеческой личности все усилия и попытки сделать школу из «мертвого дома» рассадником истинного просвещения».

Выясняется направление главного удара. Директор! Отношения рядовых педагогов и начальства; уже в Положении 1872 года в статье 23 роль заведующего указана точно: по сути, хозяин и надсмотрщик; теперь почему-то регламентация прав показалась недостаточной, и в развитие статьи 23 появилось семнадцать параграфов.

«Уже одно изобилие этих параграфов показывает, что Инструкция, придавая очень важное значение установлению точных пределов власти начальников городских училищ, не пожалела ни места, ни времени, чтобы в мельчайших подробностях выяснить и определить все преимущества этой власти. Заметим здесь кстати, что Инструкция 1894 года вообще отличается большой склонностью замыкать всякие мелочи школьного быта в строгие рамки параграфа. Например, § 83 этого любопытного документа весьма озабочен тем, чтобы «стирание пыли со столов и прочей мебели производилось сырыми тряпками и ни в коем случае не теми, которыми вытирают классные доски»… И таких курьезных параграфов, как только что приведенный, в Инструкции не один. Стоит, например, обратить внимание на два следующих параграфа — 84 и 85, которые предписывают «печи в классах топить рано утром и при начале топки на некоторое время открывать форточки».

Превосходно, конечно, Губкин понимает и ясно дает и слушателям понять, что никак уж не санитарно-гигиеническая забота двигала сочинителями инструкции; он и спешит вернуться к разбору § 3. «На основании этого параграфа инспектор, если только он пожелает, может свести к нулю всю самостоятельность учителя в деле преподавания и воспитания, т. е. уничтожить одно из необходимых условий успешности всякого дела».

Раньше хоть некоторые вопросы позволительно было решать педагогическому совету (в частности, раздоры между учителями улаживал педсовет, считалось неэтичным директору влезать в дрязги; теперь и эта прерогатива совета уничтожалась; мало того: конфликт между директором и строптивым учителем предписывалось разбирать одному директору!). «Подобный порядок, само собой разумеется, и преданных своему делу учителей не располагает отстаивать свои взгляды и убеждения».

«Достаточно одного этого параграфа, чтобы остановить правильное развитие школьной жизни и повернуть ее на путь бездушного формализма, в корне убивающего самодеятельность личности и отводящего последней роль исполнителя чужих предписаний».

Следует серия ядовитых уколов, «…нас весьма поражает § 7 министерской Инструкции… Дело в том, что этот весьма любопытный параграф предоставляет, насколько мы его понимаем, инспектору городского училища право чинить суд и расправу между подчиненными ему преподавателями».

«…от педагогических советов остался только один внешний облик; это трупы в настоящее время; ибо животворившее их начало давно покинуло их; из коллегиальных учреждений они превратились в совещательный орган при начальнике училища; их настоящая видимая коллективность — одна фикция, обман зрения. Да и могло ли ужиться коллегиальное начало с теми бюрократическими тенденциями, какими пропитано Положение, а в особенности Инструкция 1894 года, не ставши с ними в прямое противоречие? «Совет» училища и «начальник» училища — ведь это два противоположных полюса, два разнородных вида вместе. В основе первой власти лежит принцип общественности, равноправия членов в смысле их прав и обязанностей, а главным образом принцип доверия к человеку, к его силам, способностям и к желанию честно поработать на пользу общему делу; в основу другой власти положен принцип подчинения, полного неравенства в правах и недоверия к человеку».

Наконец добирается он и до пресловутого Уложения 1828 года, так много ему в жизни напортившего. Встреча — заочная — с графом Уваровым; он сводит счеты. «Таким образом, два документа — Устав 1828 года и министерская Инструкция 1894 года, — разнящиеся по возрасту с лишком на 65 лет, ничем не разнятся по духу бюрократизма, присущему им обоим».

Четко и грозно звучат выводы;

«Основываясь на всем вышеизложенном, в заключение мы позволим себе выдвинуть следующие положения:

1. Современная школьная система проникнута бюрократическими началами, вредно отражающимися на ходе всего учебно-воспитательного дела.

…3. Инспекторам и заведующим этих училищ предоставлены слишком большие права сравнительно с педагогическими советами…

4. Педагогические советы городских училищ в настоящем своем положении утратили характер коллегиальных учреждений, приобрели значение совещательных органов при начальниках этих училищ».

Под статьей — сноска: «Все означенные положения были приняты Общим Собранием Общества взаимопомощи бывших воспитанников Санкт-Петербургского Учительского института».

Собрание не только приняло «означенные положения», но и рекомендовало всю статью опубликовать. На сей раз редакция не положила ее в долгий ящик; статья вышла в майском номере. Текст ее был чуточку сокращен, но разящий дух демократизма и самый желчный тон сохранены. Впечатление такое, что, несмотря на скрупулезность, тщательность разбора, Губкин как бы брезгует обсуждать всерьез предстоящие реформы. Они не могут принести ничего хорошего.

Местами явственно сквозит усталость от работы в — школе; нам это важно запомнить для дальнейшего хода повествования.

В том же майском номере напечатана была в разделе «Письма из провинции» заметка «Народное образование в заводском районе Белого и Черного городка», подписанная псевдонимом «Зэт». Прислана она была из Баку; Губкин, прочтя ее, впервые узнал, что в далеком городе на Апшеронском полуострове есть кварталы «белые» и «черные» и что «черные» кварталы действительно черны от копоти и нефти…

Глава 20

А теперь автор считает необходимым объяснить, почему он подробно останавливался на первых статьях Губкина.

Если найдется среди читателей педагог, можно не сомневаться, он признает в молодом авторе приведенных цитат родственную душу! Она просвечивает сквозь текст; что-то в самой манере, в оборотах речи выдает учителя. Более того, человека остро, даже удрученно озабоченного сословными интересами.

Чтобы окунуть себя в пучину министерских параграфов, отвратительно скучных даже на вид, надо было — кроме отваги! — обладать еще и взволнованным интересом к нуждам коллег, на себе испытать мертвую хватку параграфов и сильно свое дело любить. «Когда я получил звание учителя, я уже был не учителем-ремесленником, а учителем-общественником с горячим стремлением служить народу» (из автобиографии).

Смелость, резкость, прямота суждений, ясность политических симпатий, которая весной 1918 года, когда он вернется из Соединенных Штатов, поможет быстро разобраться в обстановке… Общественная активность, род нервной энергии, сопутствующей таланту. Это еще только «эманация» таланта, по-прежнему пребывающего в стадии неопределенности. Через три года после произнесения знаменательной речи Губкин навсегда забросит учительство.

Вот для чего мы подробно останавливались на первых публикациях. Талант растет не одними прочитанными книгами, но и написанными (пока еще статьями), отдача духовной энергии столь же необходима таланту, как и ее возобновление.


Ты понял блаженство занятий,

Удачи закон и секрет.

Ты понял, что праздность — проклятие

И счастья без подвига нет.


Талант еще не созрел в нем; его предстоит выстрадать.

Но гражданин — созрел вполне.

Без четкого понимания этого нам нельзя возвращаться в Карачарово.

Между тем наступил 1895 год.

Зима…

Глава 21

Акулово. Ссыльный поселенец. О чем думается, глядя на снег. Гюнц, миндель, рисе и вюрм. Гренландия в Берлине. Эрратические валуны. Как быть? Как быть…

Последние месяцы жизни в Карачарове отмечены дружбой с Александром Федоровичем Страшным; он жил в восьми километрах от Карачарова, в маленьком селе Акулове; сельцо это в суровую и удивлявшую снежным изобилием зиму 1895 года совсем затерялось в снегах и замкнулось, из него редко кто и на лошади выезжал. Дороги никакой не было, и по свежему насту не мудрено было и промахнуться, стороной пройти, что с Иваном не раз и случалось. Он шел на лыжах, после обеда, успев и тетрадки просмотреть, а зимний день короток… В темноте дорожные приметы смазывались, Иван, двигая палками, напрягал слух, останавливался, нюхал воздух.

Страшной же приехать к Ивану не мог: он был ссыльный поселенец и отлучаться никуда права не имел. Причиной знакомства послужили просветительские чтения Губкина; однажды он получил запрос провести такие же чтения в Акулове. Конечно, Иван не мог ответить отказом. Молодые люди сошлись, что называется, с первого взгляда; вскоре Иван с некоторым удивлением узнал о том скрываемом влиянии, которым пользовался Страшной среди крестьян и крестьянской интеллигенции в округе; он был «центром притяжения всех наиболее радикальных и прогрессивно настроенных элементов учительства».

Впоследствии и Губкин отмечал: «Огромную роль в росте моего революционного сознания сыграл народоволец А. Ф. Страшной…»

«У него я нашел книги, которые повлияли на выработку во мне марксистского мировоззрения: «Программа работников» Лассаля — речь о задачах четвертого сословия, произнесенная в одном из предместий Берлина, статьи Лассаля о конституция и его «Судебный процесс». Все это было для меня откровением. Помимо этого, я читал и другую литературу. Такие книги Салтыкова-Щедрина, как «Господа Головлевы», «История одного города», «Господа ташкентцы», «Сказка о пескаре» и т. д., не менее ярко раскрывали передо мной картину общественного и политического гнета, всю глубину бесправия и угнетения русского общества. Помню, огромное впечатление произвел на меня роман Шпильгагена «Один в поле не воин», где герой Лео Гутман говорит о том, что все в человеке должно быть направлено к достижению своей цели, на пути к которой должны быть сметены все препятствия.

Чтение подобной литературы, так же как и политических книг, вело к одному — к формированию моего революционного сознания» («Моя молодость»).

Мы хоть и назвали Страшного молодым человеком, но он был старше Вани лет на десять, успел хлебнуть невзгод, тюрьмы, судебной волокиты, этапных ночевок; в юности, кажется, путешествовал по Европе; впрочем, неохотно о своем прошлом распространялся. В Акулове поначалу, имея диплом фельдшера, занялся лекарской практикой — и с большим успехом. Медикаменты присылали ему друзья из Харькова и Киева, и он в них недостатка не испытывал и раздавал больным бесплатно. В народе шептались, что лекарства настояны на украинских травах и потому обладают особо целебными свойствами. Больных приводили и привозили издалека. Страшной был ласков, порывист, немногословен, одинок; его жалели и любили. Бороду и голову брил, что — при голубых глазах и впавших щеках — делало его юным. Ростом был повыше Вани, но тонок, узок и хил. Одевался по-крестьянски.

Долго лечить ему не пришлось. Местный священнослужитель, приревновав к влиянию на паству, накатал жалобу в синод: храм божий, мол, опустел, вместе с лекарствами ссыльнопоселенец распространяет безбожие и зловредные идеи, сам атеист. Этого оказалось достаточно. Александр Федорович стал помогать учителю в школе. Времени много это не отнимало, но он никогда не казался скучающим или бездельничающим; какая-то озабоченность его не покидала. На улице бритую свою голову покрывал он пышной меховой шапкой, которую называл малахаем; мочалку называл он по-сибирски вихоткой и страсть любил париться в черной мужицкой бане. Именно там и проходили у Ивана с ним многие беседы.

Однако не одни эти беседы привлекали Ивана в Акулово. «Куды опять волокешься? — ворчал сторож, завидев Ивана, выходящего из дому с лыжами. — То книжки читал, тебя на свет не вытянешь, а теперя заладил каждый день в Акулово. Глянь, снег валит! Какое удовольствие? А я самоварчик поставлю…»

Но уж Ивана и след простыл. Как объяснить старику, что в самой дороге-то тоже кроется удовольствие? Вот подъедет к бугру, ударом лыжи вскроет сугроб, обнажит нутро его до самой земли. Разве читать нутро это менее интересно, чем книгу? Снегостой высокий, да не сплошной; сколько было снегопадов, все друг от друга отделены. Легко пересчитать, Внизу снег плотный и зернистый, вверху — пух. И каждый пласт отделен, невидимой пыльной пленкой. Название ей: поверхность выветривания.

Пласт — черт подери, чудо природы, материализованный ритм, планетные часы! Подумать только, каждый год, в ноябре или там в декабре, мы становимся свидетелями чуда осадконакопления. Процесс, который природа прячет, укрывает от глаз, как всякое рождение, погружает на недоступное океанское дно, составляет главную красоту русской зимы! И на наших глазах снежный осадок, пласт проходит все нареченные стадии жизни: возникает, уплотняется, гибнет эфемерная ткань земной коры… И весной, когда пробуждаются сад, и лес, и лесные звери, стонет гибнущий снежный пласт…

Если бы сыпал, и сыпал, и сыпал снег…

Что было бы, а?

Завалил бы избы с трубами, деревья с верхушками…

Тогда нижний пласт, плотный и зернистый, называемый — фирн, в какое-то мгновение от тяжести вдруг превратился бы в лед!

А снег бы все сыпал…

Гребет Иван палками, лыжи с трудом продираются по свежей пороше, и ведет Иван с собою, в воображении своем, странную игру… То он ветер, то он снег, то гора. Душа ветра…

А снег бы все сыпал…

И тогда от новой тяжести нижний пласт, теперь уж ледяной, опять вдруг — в какое-то мгновение — потек! И потек бы, как вода! Нет, медленнее в тыщу раз: как вар! Получил бы нижний пласт сказочное, непонятное для твердого тела свойство: пластичность…

Так текут ледники в горах.

Так текли ледяные горы, мегатонны льда в ту необъяснимую пору, когда на Земле похолодало. Лета стали короткими, жалкими, туманными и не могли побороть прошлогодний снег; на северных склонах холмов и в ложбинах он оставался лежать; в народе поля прошлогоднего снега называют перелетками. Как метко народное слово! Перелетки, подобно сыпи, с каждым летом все южнее высыпали на коже Земли. И полз ледник неотвратимо и неслышно, срезая холмы и деревья и волоча их перед собой: штабеля леса и скалы…

А там, где останавливался, не в силах ползти дальше, оставались лежать извилистой баррикадой протащенные тысячи километров жертвы ледника и до сих пор лежат. То место называется: морена.

По этим моренам ученые определяют границы оледенения.

В эпоху наибольшего оледенения граница забегала южнее Лондона, Берлина, Киева и Москвы.

И было несколько эпох оледенения: гюнц, миндель, рисе и вюрм.

Помнится, в сосновом бору близ Киржача попадались ему неподъемные валуны; на них влезть, так уж до самой макушки сосны рукой достать; он и тогда подумал, откуда они взялись? Из земли, что ли, выперли? Не великан же приволок. А сейчас-то ему ясно: великан… Ледник.

Из самой из Скандинавии!..

И представляется Ивану Скандинавия…

Так коротает он себе путь в Акулово; а придя туда уж затемно и отыскав жилище Страшного, кричит:

— Сашка! Отворяй скорее, замерз! Ох, замерз!..

— Да что же это? — хлопочет Сашка, впуская гостя в сени. — Да ты весь в снегу! Почему так поздно? Когда выехал-то? Ну и шаг у тебя, только за смертью посылать! Надо же… На лыжах, а сколь долго плелся!..

Попробуй-ка и Сашке объяснить, попробуй-ка рассказать про путешествие свое из Карачарова в Акулово, во время которого забредаешь и в Берлин, и в Швецию, и в рисе, и в миндель, и на эрратический (принесенный, значит, ледником) валун успеваешь вскарабкаться!.. Трудно это рассказать; давай уж, Саша, о чем-нибудь другом.

Всю зиму Иван был оживлен и деятелен; ежевоскресно проводил в школе чтения с волшебным фонарем. Однако чем ближе к весне, тем угрюмее становился. Кончался срок его службы «за стипендию». Он обретал свободу. Впрочем, несколько однобокую: мог переехать в другое село или даже уехать в город, но, вздумай продолжить образование, имел право на поступление (по тому же Уложению 1828 года) только в Учительский институт.

Учительский институт имелся в Москве,

Имелся в Петербурге.

Но прежде всего надо решить, разумно ли покидать Карачарово?

Здесь он уважен и обласкан всеобщим вниманием; начальство признало его авторитет и его способности; в нем видят настоящего деятеля народного просвещения. Чухновский им чрезвычайно доволен и гордится. При встрече намекал на повышение, на возможный перевод в Муром.

Никого не удивит, если годков этак через пяток он станет директором.

Он хорошо зарабатывает — 18 рублей 33 копейки в месяц; помогает семье. («Четырехмесячное летнее жалованье я отдавал целиком в семью, кроме того, я кое-что экономил и за зимние месяцы, так что моя денежная помощь семье вырастала в год примерно в восемьдесят-девяносто рублей, то есть была немногим меньше того, что приносил отец от своих заработков. Материальная поддержка и участие в крестьянских работах — вот что получала моя семья от своего образованного сына. По тем временам эта помощь была вполне конкретной и очень значительной для нашей небогатой семьи».)

А главное даже не это! Он чувствует — и подтверждения сыплются со всех сторон! — что он приносит пользу своим трудом, приносит пользу вот этим карапузам, которые обступают его, едва он появится на улице, пользу их отцам и матерям, чья простецки выражаемая благодарность так трогает его

Значит, покидать Карачарово неразумно.

И каюк! И довольно на эту тему думать! Дались ему эти столицы!..

В марте ветра поутихли; ударил лютый, сухой и веселый мороз. Белая равнина, раньше сплошняком тянувшаяся от окон губкинского дома и до дальнего леса, стала проседать, неуловимо-серым оттенком обозначилась река.

Ждали какую-то инспекцию, скребли и мыли полы. В середине апреля младшеньких распустили, а у старших начались экзамены. Классы опустели; заглядывать в них — страшновато: обдавало неистовой тишиной.

Прискакал из Мурома кассир с четырехмесячным жалованьем; оно вперед выдавалось до сентября.

Как и в прежние годы, уезжая на родину, Иван Михайлович обошел дворы, попрощался с учениками.

Знал ли он, что не увидит их более никогда? Не вернется в Карачарово?

Мы погрешим против истины, если станем утверждать, что борьба, происходившая в душе его, приняла слишком уж острый характер. Как ни ясно сознавал он, что принимает ответственнейшее решение, от которого зависит вся дальнейшая жизнь, самое ответственное из всех, когда-либо принятых им до сих пор, как ни ясно сознавал, что решение его рискованно с точки зрения житейского благополучия (и беды не замедлили последовать!), он… он попросту ничего не мог с собой поделать.

Он хотел учиться!

Кроме того… «Меня тянуло, как чеховских трех сестер, «в Москву, в Москву, в Москву» или в Питер».

И поехал Иван в Питер.

Глава 22

Прощание с Поздняковой.

Из того села да

с Карачарова

выезжал удаленький

дородный

добрый молодец…

(Былина «Илья»)

Выехав «с Карачарова», добрый молодец взял курс на родное село — передохнуть перед дальней дорогой и испросить родительского благословения. Нелестный прием ждал его там! «…мои семейные были чрезвычайно огорчены, когда я снова «снялся с якоря» и пустился в открытое плавание.

— Уедет в Питер, помощи не видно будет, самому нечем будет жить».

И в точности угадали: ему нечем стало жить, как только он прибыл в Петербург!

«Однако на свободу моего выбора в этот раз они не посягали: знали, что я сделаю то, что признаю для себя полезным».

Иван Михайлович будет не раз еще приезжать в Поздняково. Сохранилась любительская фотография (примерно 1910–1912 годов), на которой снят он с сыном Сережей и престарелым отцом. Дед Михайло, стриженный «под скобку», с пушистой и ровной бородой, смотрит на внука с отрешенной и тихой умиленностью. Длинный армяк до щиколки прикрывает тонкие старческие ноги в портках и чувяках. Изображение самого Ивана Михайловича сильно смазано.

Необычная судьба Губкина будоражила воображение поздняковцев; молва о нем, перекатываясь из поколения в поколение, обрастала фантастическими подробностями. Лет пять назад еще живы были старики, помнившие «Ванечку» (Филипп Сергеевич Силов и Федор Борисович Губин. Сообщено журналистом М.М. Роговым, за что ему — глубокая признательность. — Я.К.). Рассказывали про лихие стычки Ивана с земским начальником Есиковым и про то, что, уехав в столицу, он «взял там в жены генеральскую дочь».

Не было никакой генеральской дочери! Стычки с земским начальником, может быть, и бывали, но подтвердить их документами нет возможности. Дело не в этом: характерна сама легенда!

Иван Михайлович будет еще посещать Поздняково, но нам с вами, дорогой читатель, последовать за ним не представится веского предлога. Повествование торопит! Поднимемся в последний разок по муромской дороге на холм, с которого видны село, поля, Ока.

Прощай, Поздняково!

Глава 23

Поезд мчится. Черный город и темные пятна в истории. Аробщики. Капиталисты. Таблицы. Нобели. «Нефтепровод — это бедствие». Абиогенная теория Д.И. Менделеева. Русские смазочные масла. Губкин о положении геолога.

Нетерпение превозмогает грусть разлуки, и у легконогой молодости некрепки прощальные объятия. Нет, не прав был Иван Михайлович, истолковав (в автобиографических заметках) сожаление родителей тем только, что он-де из Питера помогать не сможет. В одном ли меркантильном интересе причина? Наверняка ведь сам-то спал не шелохнувшись последнюю ночку (хотя, между прочим, число накрепко запомнил, на всю жизнь: шестое августа), но уснула ли мать, прилегла ли бабушка? В сотый раз, поди, перебирали вещички, штопаные носки, рубашку, платочки, укладывали в котомку, которую, сев в вагон, беспечно закинет он на верхнюю полку, а сам развалится — руки за голову, глаза к окошку, где шмыгают разорванные клочья пара и царапает стекло угольная пыльца.

Дорога выключает пассажира из цепи жизненных событий, из «чистого времени» жизни, как в современном хоккее судья останавливает секундомер, когда шайба выскакивает из игры.

Дорога — ожидание, нега, грезы, в дороге грусть побеждает нетерпение. О чем думает молчаливый пассажир с котомкой? Легче сообразить, о чем он н е думает. Он не думает, он не знает, он и подозревать не может, что поезд мчит его на встречу с нефтью! Там, в Петербурге, она, наконец, состоится, эта столь долго откладываемая обстоятельствами личного и социального свойства встреча. Но пока стучат колеса, пока остановлена игра, шайба еще не вброшена и борьба не возобновилась — разве не любопытно взглянуть, как готовится к встрече другая сторона?

Другая сторона в последние годы вдруг стала остро занимать множество огромное разных людей. Торговцев, ученых, извозчиков, механиков, богачей, бродяг, журналистов и всякого пошиба ловкачей… В журнале «Образование», 1901, № 5–6, в котором появился губкинский злой и обстоятельный разбор школьной реформы, герой наш прочел (читатель об этом вспомнил?) заметку, подписанную псевдонимом Зэт, присланную из некоего расположенного на Апшеронском полуострове Черного города. Зная неутомимую и педантичную любознательность нашего героя, можно не сомневаться, что он тут же развернул всегда при нем бывшую карту Российской империи и осмотрел очертания крохотного полуострова: в длину семьдесят пять верст, в ширину сорок. Из приложенной к карте шкалы условных обозначений (так называемой легенды) нетрудно ему было вывести, что почва Апшеронского полуострова камениста, лесов нет, протекает всего одна речка — Суганты.

Черный город был еще молод. Его возникновение связано со вспыхнувшей в одно несчастное лето поголовно у всех бакинцев страстью гнать керосин. Во дворах устанавливались кубы наподобие тех, какие придумали братья Дубинины, разводился огонь, и денно и нощно на мостовые и на крыши города сыпались липкие хлопья сажи. В конце концов задыхающиеся и разгневанные власти запретили «варить» нефть ближе, чем в двух километрах от города. На таком расстоянии и возник поселок, названный по цвету облака, постоянно его окутывавшего.

Конечно, увлечение бакинцев имело свою экономическую причину, объяснять которую, вероятно, нет надобности; из главы 13 читателю известно о возникшем в последней четверги девятнадцатого столетия спросе на нефтепродукты. Цена за пуд составляла семь копеек, но пуды были даровые. Полуостров щетинился деревянными буровыми вышками. (Против них когда-то опрометчиво высказался академик Абих: «Буровая скважина… будет засоряться и сжиматься по мере углубления. Употребив даже… предохранительные трубы, цель точно так же достигнется несовершенным образом…» Почему? Абих решительно ошибался, однако его мнение некоторое время довлело над промышленниками. Первая скважина была пробурена на Апшероне в 1869 году; она стала извергать с газом воду, камни, песок и нефть; мастер испугался и велел забросать ее булыжниками. Вторая скважина зафонтанировала; это приписали действию нечистой силы. Прискакал уездный начальник, распорядился поставить крест и произвести расследование. Потом дело пошло. В 1895 году скважинами было добыто 400,9 миллиона пудов.)

Россия долго задавала тон в мировой добыче. Таких темпов не знала даже Америка. Профессор К.А. Пажитнов в своих «Очерках по истории бакинской нефтедобывающей промышленности» приводит интересные сравнительные цифры; «Если в 1873 году добыча нефти составляла 3,9 млн. пудов, то через десять лет она выросла до 49,9 млн. пуд., т. е. в 12,8 раза. Между тем в США в 1860 году, к которому и относится начало крупной нефтяной промышленности, добыто было 3,8 млн. пудов, т. е. почти столько же, сколько в Баку, а через десять лет — 32,0 млн. пуд., т. е. лишь в 8,5 раза больше. Через двадцать лет, в 1892 году, добыча нефти в Бакинском районе поднялась до 296 млн. пудов, т. е. в 76 раз против исходного момента, а в США добыча нефти за равный промежуток времени увеличилась до 151,3 млн. пуд., т. е. только в 40 раз. Наконец, в 1902 году нефтедобыча Бакинского района составляла 637 млн. пуд., а в США соответственно (т. е. в 1889 году) — 267,2 млн. пуд., что дает увеличение в первом случае приблизительно в 160 раз, а во втором лишь в 70 раз».

Конечно, такое количество горючего нельзя было переработать в допотопных кубах. Экспансивных бакинцев скоро прибрали к рукам капиталисты. Миллионеры Мирзоев, Кокорев, Лианозов, Рагозин, Нобель нанимают разорившихся дехкан из Южного Азербайджана, согласных на любую оплату, строят заводы, прокладывают нефтепроводы. Нефтепроводы лишают куска хлеба аробщиков, владельцев телег. Раньше они перевозили нефть от буровых к заводам и пристаням. Аробщиков тысячи. По ночам они подкрадываются к трассе и ломиками дырявят трубы; нефть вытекает…

Средний возраст рабочих и служащих, обследованных летом 1899 года, равнялся 26,7; рабочих старше сорока почти не было. По этому поводу журнал «Нефтяное дело», 1900, № 5 писал: «…к сорока годам он (рабочий. — Я. К.) превращается в большинстве случаев в инвалида, не способного от преждевременной старости и болезней к производительному труду… Особенно плохо обставлен труд тормозовых, ключников, тартальщиков и помощников буровых мастеров… У рабочих этой категории из ста человек переходят сорокалетний возраст всего только два-три человека».

Санитарный врач Л. Бертенсон посетил бакинские промыслы в конце лета 1896 года. Его отчет нелегко читать даже теперь, «…в казармах, предназначенных для спанья, приготовляется кушанье и печется хлеб… нечистоты и грязь составляют принадлежность всех казарменных помещений». Содержание воздуха ничтожно — 0,25 — 0,50 кубической сажени на человека; «приходится удивляться, как в них могут жить люди».

А люди все приезжали, влекомые слухами о легкой наживе, — из Костромы, Вятки, Нахичевани, из Персии… Национальный состав рабочих (среди них были и выходцы из западноевропейских стран) отличался редкой пестротой. Много было армян, грузин, персов, татар. Каждое землячество сколачивало свой барак. Между бараками шныряли продавцы гашиша и спиртного; драки «стенка на стенку» вспыхивали часто. Рабочий день длился двенадцать-четырнадцать часов. Читаем у профессора Пажитного: «…у тартальщиков под влиянием крайне однообразной работы, требующей сосредоточенного внимания на одном предмете в течение многих часов (не менее 12–14), появляется переутомление нервных центров и угнетение мозговой деятельности настолько сильное, что рабочие становятся апатичными, безучастными к внешнему миру, несообразительными и нередко даже близкими к состоянию идиотизма».

Не менее пестрым, чем национальный состав, был в Баку (поначалу) и набор фирменных знаков. Фирмы создавались и лопались быстро. Конкуренция была отчаянной и общему Делу, конечно, вредила. Трубопроводчики интриговали против судовладельцев, держатели «керосиновых акций» против «мазутчиков». Когда Нобели затеяли прокладку нефтепровода, в журнале «Нефтяное дело» появилась статья «Нефтепровод — это бедствие». Написали ее владельцы наливных барж братья Артемьевы. Раздоры и сговоры дельцов, всякого рода синдикатные договоры и картельные соглашения, закулисные сделки банкиров и промышленных воротил об «участиях» и финансовом контроле, подлинные источники и размеры прибылей — это всегда тайное тайных капиталистического общества. После революции остались фирменные, департаментские и министерские архивы. Мрачноватые хранилища заверений, просьб, кляуз, подсчетов… (Один пример, выбранный по методу блоковского монтажа, уже использованного в главе 13. Иван Михайлович выехал из Позднякова в Петербург — на неведомую ему встречу с нефтью! — 6 августа 1895 года. За три недели до этого дня некто Г.К. Изенбек, комиссионер по продаже керосина за границей, подал государственному контролеру Т.И. Филиппову записку, копию которой отправил министру финансов С.Ю. Витте. Притесненный в чем-то Нобилем и Ротшильдом, Изенбек решается на разоблачение их афер — и делает это со знанием дела! Витте переправил записку в департамент железных дорог, и в тот самый день, когда по железной дороге несся будущий основоположник нефтяной геологии, некая начальственная департаментская рука чертила на полях изенбековской бумаги язвительные пометы: «Они и сейчас существуют, только нет Изенбека, который хочет быть комиссионером, а не устраивать склады и прочее». «Нобель и Ротшильд вели свои переговоры с ведома м-ва финансов». «Тогда для чего синдикат?» И т. д. В правительственных кругах Изенбека не поддержали. Характерный документик, вскрывающий подноготную капиталистических отношений. Желающих ознакомиться с ним отсылаем к сборнику «Монополистический капитал в нефтяной промышленности России». Мы же воспользовались им, чтобы реконструировать «новость дня», весьма важного в жизни нашего героя и заодно проиллюстрировать остроту схваток за бакинскую нефть.)

Однако не одних же банкиров, продавцов гашиша и обездоленных крестьян привлекала бакинская нефть! Она все более притягивает к себе интерес ученых, и среди них встречаем мы личность замечательную в русской и мировой науке — Дмитрия Ивановича Менделеева. Им была создана первая рациональная схема промышленной первичной разгонки нефти на ее составные части. Особенно интересовался он бакинской нефтью. Баку посещал неоднократно в течение 1863–1886 годов.

Дмитрий Иванович был командирован в США для специального ознакомления с пенсильванскими промыслами (редчайшая эта возможность была впоследствии предоставлена Ивану Михайловичу Губкину) и внес в нефтяную экономику и производство много новаторских предложений, но мы остановимся только на его гипотезе происхождения жидкого минерала. Совершенно естественно, что, обратив мысль свою на химизм нефти и на применение нефти в народном хозяйстве, не мог же великий ученый не задуматься над тем, откуда нефть в земной коре появилась. К тому времени оформились две точки зрения на сей предмет: органическая теория, согласно которой нефть образовалась из остатков растений и животных, и неорганическая. (Собственно, две эти точки зрения в «улучшенных» вариантах остались и по сей день.)

Дмитрий Иванович поначалу прельстился построениями «органиков»; по возвращении из Америки в 1876 году он писал: «Нефть, конечно, образовалась из остатков животных и растений, прежде живших, и только сохраняется в неизменяемом виде пластами, где ее находят». В том же году (запомним это для следующей главы) Менделеев доложил (вкратце) на заседании Русского химического общества о своей минеральной (карбидной) гипотезе; вскоре он подробно обосновал ее.

Сотни раз потом эта гипотеза пересматривалась (конечно, уже другими, не Менделеевым), пересчитывалась, объявлялась архиустаревшей и, несмотря на заклятия, никак не позволяла упечь себя в забвение. Несостоятельность ее с геологической точки зрения, кажется, совершенно теперь ясна, однако построена она так изящно и она настолько проста (ее поймет и десятиклассник), что так и тянет сказать: правдива! Темнейшая загадка природы была бы решена почти сто лет назад, но нет, она до сих пор так же темна, как и прежде.

Сущность гипотезы сводится к следующему.

Общая плотность Земли на основании ряда вычислений принимается равной 5,2; плотность горных пород земной коры — значительно выше. Следовательно, нутро планеты содержит гораздо более плотные вещества, нежели ее оболочка. Правомерно предположить, что там много углеродистого железа, плотность которого около семи; кстати, это вполне согласуется с данными магнитометрии. Углеродистого железа (карбидов железа) и карбидов никеля много в метеоритах и на Солнце; если Земля — дочь Солнца (гипотеза Канта — Лапласа и позднейшие ее разработки), то она непременно богата железом. Оно же при охлаждении превращается из парообразного в жидкое состояние ранее других элементов и соединений; оно менее летуче, и его было много. Сжижение железа происходило при таких температурах, когда не могли образоваться кислородные соединения; вместе с железом в ядро Земли попадал углерод.

Нефть, по Менделееву, образовалась при соприкосновении расплавленного углеродистого железа с водой. Вода (пресная или морская) проникла вглубь так: планета наша, остывая, сжималась, и наружная ее оболочка коробилась и трескалась. Дмитрий Иванович допустил (вот, пожалуй, единственная, но не выдерживающая критики с геологической точки зрения слабость его гипотезы) громадную глубину трещин. «Эти трещины должны быть отверстыми внутрь земли».

Через трещины вода достигает накаленных масс углеродистых металлов, разлагается на водород и кислород, водород соединяется с углеродом карбидов и образует газообразную смесь углеводородов. А нефть, как известно, представляет собою смесь углеводородов. Формула реакции выглядит так: 2Fе2С + 3H2O = Fе2O3 + С2Н6.

Углеводороды, перемещаясь в верхние слои, конденсируются (ведь при образовании они были парами и испытывали большое давление со стороны водяных паров), претерпевают химические изменения сообразно встречаемым на пути условиям и превращаются в различные по составу виды нефтей.

Все:

Неправдоподобно просто; право, остается ощущение быстрого фортепьянного пассажа, взятого небрежно виртуозной рукой. Речь-то идет о сложнейшей проблеме! Фигурирующие в настоящее время гипотезы при всем соответствии требованиям современной науки лишены изящества менделеевской гипотезы; они громоздки. С химической точки зрения гипотеза Менделеева в полной мере безупречна до сих пор!

Дмитрий Иванович обрабатывал белый, зеркальный чугун соляною кислотой и получал бурую жидкость, до того по своим внешним признакам напоминавшую нефть, что буровики-практики, которым Менделеев ее показывал, «прямо говорили, что это нефть, даже старались определить по запаху и виду, из какой она местности…». Менделеев заключает: «На железо кислоты действуют, в сущности, так же, при обыкновенной температуре, как вода при накаливании; в обоих случаях водород выделяется, а железо, соединяется или с галоидом кислоты, или с кислородом воды…»

Эксперименты Менделеева были подтверждены опытами французского химика Клоэца и немецкого Гана. На некоторое время они увлекли и Губкина, однако вскоре он убедился, что увязать их с геологическими данными никак невозможно. Между ядром Земли и ее корой лежит пояс из базальтового субстрата, близкий, по выражению Ивана Михайловича, «к вискозному или пластическому состоянию, при наличии которого в субстрате не могут образоваться трещины». Это исключает проникновение воды до земного ядра; да и нефтяные пары не смогли бы подняться наверх, даже если бы они и образовались так, как это предположил Менделеев.

Дмитрий Иванович принимал живое участие в практических делах русской нефтяной промышленности; не без его влияния на заводах были созданы превосходные сорта смазочных масел, прогремевших на весь мир под названием «русских масел».

Заканчивая наш — по необходимости краткий — обзор того, что происходило на другой стороне, торопящейся на встречу, которая состоится в Петербурге в недалеком будущем, можно заключить, что нефтяное дело в России развивалось — правда, не без скрипа и периодических упадков — как в хозяйственном, так и в научном отношениях. К вящему сожалению, предприниматели пренебрегали советами специалистов, многие участки катастрофически быстро истощались. «Геологи, в том числе и ученые авторитеты, вынуждены были играть постыдную роль приказчиков при спекулянтах» (Губкин).

Глава 24

Гипотеза Менделеева с точки зрения психологии, Высказывания профессора Лазурского. Вспомните фамилию: Шуровский! Да полно, был ли у Губкина талант? Почему нефть нравилась герою больше, чем свинец и олово, а также другие спорные истины.

Возвращаясь в сентябре 1876 года из Филадельфии на родину и обдумывая отчет свой перед научной общественностью (и министерством финансов, разумеется), Дмитрий Иванович не сомневался, что на вопрос, буде ему такой задан: что, по-вашему, есть нефть? — ответит, не моргнув; «Органика». Вышло же, как в древней притче о пророке Валааме, которого призвал царь Моавитский Валак, чтобы проклясть с горы народ израильский. И в первый, и во второй, и в третий раз противу воли собственной Валаам вместо проклятия произнес благословение.

В декабре семьдесят шестого Дмитрий Иванович докладная о виденном в Соединенных Штатах на заседании Физико-омического общества и вкратце нарисовал возможность полудня углеводородов при реакции карбидов металлов с водой; через несколько месяцев вышла в свет его книга «Нефтяная промышленность в Северо-Американском штате Пенсильвания и на Кавказе» с главой о происхождении нефти, основное содержание которой было повторено в знаменитых «Основах химии». Так оформилась абиогенная гипотеза.

Никому, конечно, не придет в голову упрекнуть великого химика в поспешности или недодуманности своих построений. Другое дело, что создание гипотезы не потребовало, может быть, тех нечеловеческих напряжений, которыми постигался периодический закон. Гипотеза Менделеева сама по себе, как уже отмечалось, производит впечатление виртуозности и легкости; не будет неправдоподобным предположить и легкость возникновения ее: вдруг блеснула в сознании; рука торопливо и нервно записала латинские индексы элементов… И только закончив уравнение реакции, мог Дмитрий Иванович вспомнить о недавних своих противоположных убеждениях… Скорость в перемене взглядов, коробящая педанта в науке (человека с репродуктивным мышлением, по психологической терминологии), может быть отнесена к пластичности мышления (по той же терминологии), прекрасному качеству ума.

В определении понятия «талант», данном главою русской психологической школы А.Ф. Лазурским, есть некая сторона, весьма пригодная нам для развития нашей повести. «В то время как бедно одаренные индивидуумы обычно всецело подчиняются влияниям среды, ограничиваясь, в лучшем случае, чисто пассивным приспособлением к ее условиям и требованиям, натуры богато одаренные стремятся, наоборот, активно воздействовать на окружающую их жизнь, приспособляя и переделывая ее сообразно своим запросам и стремлениям; начиная, подобно более примитивным натурам, с подражания и пассивного приспособления, они затем по мере своего духовного роста превращаются постепенно в творцов и преобразователей жизни».

К этому определению (из обобщающего труда Лазурского «Классификация личностей») примыкает определение современных советских психологов А.Г. Ковалева и В.Н. Мясищева («Психические особенности человека», т. 2): «Следовательно, способности имеют решающее значение в приспособлении. Психический уровень личности определяется мощью психической энергии. С увеличением запаса нервно-психической энергии, т. е. ростом способностей, повышается психический уровень и возможности приспособления».

И Лазурский и Ковалев с Мясищевым вкладывают в понимание одаренной личности некую способность отражать пагубное воздействие среды и даже подчинять среду себе.

Творческий процесс, по Лазурскому, «далеко не ограничивается так называемым творческим воображением (свойственным по преимуществу художественным натурам), а, наоборот, может относиться одинаково ко всем без исключения основным психическим функциям, ко всякого рода душевной деятельности и душевным проявлениям. Люди, высокоодаренные в каком бы то ни было отношении, проявляя интенсивно те черты, которые им наиболее свойственны (например, волевую энергию, или чувство симпатии, или обобщающую деятельность мышления и т. п.), продолжая обнаруживать их даже в совершенно неблагоприятных новых и необычных условиях, создают, иногда помимо своей воли, совершенно новые роды проявлений, пробивая дорогу, по которой потом пойдут другие».

Чрезвычайно полезно разработанное Лазурским понятие об общем запасе психической энергии («психический фонд»). Авторы «Психических особенностей человека» в основном согласны с этим учением, но ставят под сомнение врожденность таланта — в противоположность профессору Ленинградского университета (между прочим, доктору физико-математических наук) Н. Толстому, который в занимательной статье «Прицельный поиск таланта» («Неделя», 27 ноября — 3 декабря 1966 года), рассмотрев положительный зарубежный опыт, ратует за развитие новейших психологических дисциплин: квалификационной психологии, психотопологии, психологии профессий и др. Он приводит убедительный пример: в США, применив специальные тесты, выявили природные наклонности ста «спичечников» (так там называют нищих, побирушек). После направленного обучения многие из них добились поразительных успехов в излюбленной (об этой любви еще недавно они сами не подозревали!) отрасли знаний, защитили докторские диссертации и т. д.

Покончив на этом с общими рассуждениями, вернемся к Ивану Михайловичу Губкину. Герой наш мчится в поезде, он переменил позу и смотрит сейчас не в окно, а, предположим, на блондинку, подсевшую на ближайшей остановке. Очень скоро ему удается узнать, что она из села Верхние Пески, едет к бабушке с гостинцем. Кто ты, Ваня Губкин, человек из прошлого века? Не тебе ли предстоит, едва закончив Горный институт, открыть тайну рукавообразных залежей? Значит, ты талантлив уже сейчас? И талантлив, конечно, как геолог, иначе ты бы не мог, расставшись с одной профессией, так скоро добиться успехов в другой. Но что ответишь предполагаемой блондинке, если поинтересуется специальностью собеседника? «Учитель!» — с гордостью объявишь ты и, может быть, скромно помянешь и об успехах своих на благородном поприще народного просвещения. «У, да вы не простой учитель, вы талант!» — промолвит восхищенная блондинка, и кто же не согласится с ней? Талант, безоговорочный талант! (Мы привели обширные выписки из юношеских сочинений Губкина, они подтверждают это.)

Не относится ли дарование Ивана Михайловича к разряду многосторонних? (Таковы Леонардо да Винчи, Ломоносов, Гёте. Наоборот, Дарвин был «рыцарем одной страсти»; примеры общеизвестные.)

Едва ли. Став геологом, Губкин забыл учительство, которым, кстати говоря, уже тяготился в последние годы петербургской своей жизни до поступления в Горный институт. Обратимся к примерам иного рода.

В начале 30-х годов прошлого века Париж с любопытством следил за полемикой между Кювье и Сент-Илером. Еще в 1812 году Жорж Кювье обнародовал — в виде приложения к одному из томов своих исследований Парижского бассейна — новый взгляд на геологическую историю Земли: «Рассуждения о переворотах на поверхности земного шара». Переворотов, повсеместных катаклизмов, сопровождавшихся полным уничтожением всего живого, знаменитый зоолог насчитал сначала три; затем число их возросло; церковники, которым новейшая гипотеза напоминала легенду о Ноезом ковчеге, ничего не имели против нее.

Э. Жоффруа Сент-Илер резко, иногда грубовато спорил с темпераментным Кювье, бурно переживавшим перипетии полемики. Внезапно он скончался. Друзья Кювье обрушились на оппонента с градом упреков. «Жоффруисты» подверглись гонениям в прессе.

Этот неприятный оборот научной дискуссии получил совершенно неожиданный отклик в Москве. Некий врач, проживавший в ней, Григорий Шуровский, бросился скупать по книжным лавкам свою брошюру «Органология животных».! В ней он высказывал откровенно эволюционистские идеи. Сирота, выросший в воспитательном доме, он с трудом добился приема на медицинский факультет университета; в студенческие годы перебивался частными уроками (между прочим, некоторое время преподавал Ивану Сергеевичу Тургеневу!). Двадцати пяти лет от роду выдержал экзамен на диплом доктора и акушера, через год защитил диссертацию, еще через год занял кафедру на медфаке. Жизнь наладилась, все беды позади, карьера ясна! Приятно, что строит ее своими рукам! И тут — на тебе… Чудовищные слухи из Парижа… у нас ведь при нашем-то подражательном характере тотчас кинутся избивать отечественных эволюционистов. А у него вышла недавно злосчастная эта брошюра!

Шуровский уничтожил все какие смог достать экземпляры, но страха в себе не подавил; он подал прошение о переводе на кафедру геологии и минералогии. Благо этими науками интересовался и раньше. Три года прилежно и отчаянно штудирует литературу; наконец чувствует себя в состоянии пуститься в экспедицию. «Уральский хребет в геогностическом, физико-географическом и минералогическом отношениях» — так называлась первая работа Шуровского в качестве геолога. Специалистов поразила легкая и горячая манера изложения. Видно, большой любви к путешествиям экс-врач не испытывал (кстати, потихоньку вернулся он и к лекарскому пользованию, осматривал детишек в том самом воспитательном доме, в котором сам вырос; его назначили старшим врачом, и звание это он за собой сохранил до смерти). Кроме поездки на Алтай, где им очень цепко схвачены были главные черты строения края, он в дальний путь никогда не пускался; зато неторопливо, долго и обстоятельно изучал Московскую губернию. Двухтомник, посвященный геологии Московского бассейна, до наших дней не утратил привлекательности. Все же ценность научного наследства Григория Ефимовича не в перечисленных трудах; он оставил нечто иное — неосязаемое; дарование его проявилось не в самобытных исследованиях, глубоких анализах, а в блестящих толкованиях накопленных предшественниками знаний и в популяризации их. Согласитесь, в этом есть предопределенность. На лекции Шуровского собиралась «вся Москва», шли люди и слыхом не слыхавшие о земной коре, но вдосталь наслышанные об ораторском даре профессора с такой необычной судьбой. Сорок пять лет заведовал Шуровский кафедрой геологии в Московском университете, приведя ее многотонные и хаотические коллекции в образцовый порядок; он передал кафедру любимому ученику А.П. Павлову, предварившему своими маршрутами открытие Второго Баку; Алексею Петровичу довелось властвовать на ставшей знаменитой кафедре даже чуть дольше учителя.

Воистину, думается иногда, что искус страданиями придает таланту, как микродоза редкоземельных элементов, добавляемая в сталь, внутреннюю кристаллическую структуру прочности. Иван Дементьевич Черский, сын курляндских аристократов, семнадцати лет от роду был взят жандармами под стражу в аудитории Вильнюсского дворянского института, где воспитывался. Ему предъявили тягчайшее обвинение: участие в мятеже, развязанном польскими повстанцами. Так ли было дело, соответствовал ли истине обвинительный акт — сказать наверняка нельзя, но обвинительный вердикт был ужасен. Сибирь — солдатом в стрелковый батальон. И нервный, болезненный и до смерти перепуганный мальчишка бредет по этапу в Омск, где дислоцируется его часть. Утонченная натура, он не выдерживает грубых шуток казармы, заболевает нервными припадками, которым — о ужас! — унтер-офицер не верит! «Знаем! Притворяется!»

Через пять лет Ивану Дементьевичу удается освободиться от солдатчины. В Омске образовалась небольшая колония ссыльных поляков, в которой выделялся остроумием и образованностью В.И. Квятковский. Проездом останавливался известный путешественник Г.Н. Потанин. Общение с ними вызывает у болезненного юноши интерес к природе, к спокойным, вековечным, несуетливым сменам времен года и ритмам тверди и хляби. Вдруг наука становится смыслом, единственной страстью, оправданием исковерканных лет, вбирает в себя все честолюбивые надежды и все жизненные устремления; он с жадностью, с чахоточным исступлением читает книги, собирает минералы, совершает палеонтологические экскурсии по Иркутскому краю, куда переезжает на жительство. Выбирает маршруты самые недоступные, страшно опасные; пускается вплавь по бурному Байкалу на утлом карбасике — один — для изучения западного берега; лето 1881 года проводит в забайкальских хребтах. Ему доставляет наслаждение служить науке с болью, подвергая себя смертельному риску, невзирая на нездоровье, на отчаяние близких. Его статьи начинают появляться в петербургских научных журналах, но нищета не оставляет его. Он устраивается приказчиком в мелочную лавку. В 1885 году приходит разрешение на въезд в столицу.

Последняя экспедиция его на Колыму — одна из самых! героических страниц в истории науки. С ним отправляются жена и сын. Они не чают вернуться с ним обратно. Он слишком тяжело болен. Отговаривать его бесполезно — уйдет один… Записи в дневнике отрывисты, беспокойны; наблюдения и замеры чередуются с жалобами на головокружение и боли. Иван Дементьевич не в силах сжать карандаш. «Боюсь, что муж сегодня умрет», — выведено крупными дрожащими буквами. Черский берет с жены клятву, что, похоронив его, они с сыном доплывут до конечного пункта похода.

На берегу Колымы, под кустом бузины, в неглубокой яме вырытой слабыми руками несчастной женщины и мальчика, нашел успокоение этот человек, сумевший вымолить у судьбы нечто большее, чем талант.

«Способности — это определенная структура достаточно стойких, хотя, конечно, и изменяющихся под влиянием воспитания, обучения и тренировки свойств (черт) личности, определяющая успешность освоения определенной деятельности и совершенствования в ней», — пишет профессор К. Платонов, заключая цепь своих рассуждений о природе способностей.

Вдумываясь в это определение, мы, пожалуй, откажем в способностях и нашему Губкину, и Шуровскому, и Черскому. Были ли у них свойства (черты), определяющие успешность освоения определенной деятельности? Попробуем, чтобы поближе подобраться к узловой точке данной 24-й главы нашего повествования, взять пример из области, из которой охотно черпают свои примеры специалисты-психологи и которой мы до сих пор не касались, предпочитая опираться в своих построениях на «действительно бывших» героев. Художественная литература! Но разве выписанные герои, как давно замечено, вторгаясь в умы, не плодят примеры подражания или осмеяния, не становятся явлениями жизни?

Так вставим же в нашу главу напоминание о юном выходце из маленького городка Веррьера, одного из самых живописных во всем Франш-Конте. «Белые домики с островерхими крышами красной черепицы раскинулись по склону холма, где купы мощных каштанов поднимаются из каждой лощинки. Ду бежит в нескольких сотнях шагов пониже городских укреплений; их когда-то построили испанцы…»

Напоминание о стройном юноше, сыне плотника; подобно нашему герою, он начинал учителем, и дети были привязаны к нему. «Красное и черное». Книга, сочиненная за полгода стареющим малоизвестным литератором, переехавшим из Марселя в Париж. Скажите, Жюльен Сорель был талантлив?

Тысячу раз — да! Но кто возьмется определить — в чем? Не может ведь быть таланта «вообще»? Жюльен превосходит всех, с кем сводит его судьба, даже маркиза де ла Моля. Но в чем? Конечно, иные его свойства сами по себе относятся к числу выдающихся: необъятная и безотказная память, мучительная тщательность самоанализа, но они сопутчики таланту или его предтечи. Сорель обожал Наполеона, чей портрет приходилось прятать; он считал, что в его время, когда храбрость проверялась в бою, он быстро смог бы стать генералом. Может быть, настоящее его призвание было в другом, он бы стал выдающимся дипломатом, оратором, проповедником, министром? Кто знает, он отказался бежать из безансонской тюрьмы…

Перед нами талант (тысячу раз — да!), описанный, схваченный в той своеобразной фазе, которой не минуют, может быть, даже вундеркинды: в стадии неопределенности. Общественная функция таланта ярче (иногда трагичнее всего) проявляется в пору его зрелости, наивысшей активности — ив стадии неопределенности. Перечтите «Исповедь» Руссо; неопределенная талантливость автора, увлекавшегося до одури то музыкой, то шахматами, выворочена наружу (в книгах 2–6) и служит причиной многих фантастических поступков.

«Этапность» в развитии дарования не отрицают и авторы «Психических особенностей человека»: «Очевидно, следует признать, что актуализирующиеся способности вначале проходят «инкубаторный», скрытый от наблюдателей период развития. Необходима внутренняя работа по переструктуированию психических свойств, их приспособлению к деятельности, чтобы способность проявлялась во всей своей полноте». Иван Губкин тяжелее и дольше многих других перенес инкубаторный период вызревания таланта; об общественных причинах этого говорено немало. Талант в стадии неопределенности еще не дорос до осознания себя; он мечется, кружится, застывает; так водный поток, неожиданно низвергнувшийся из бокового языка снежника в слишком жаркий июльский день, долго бьется с недоуменным бешенством о выступы крепких пород, пока пророет или отыщет себе русло.

Богатый «фонд» психической энергии, познавательская жилка, честолюбие, наблюдательность, умение приспосабливаться к среде и, возвышаясь над ней, подчинять ее себе (не в банальном «иерархическом» смысле, а в том, который вкладывает в это понятие профессор Лазурский) — все это с несомненностью свидетельствует об одаренности Губкина. Добавить сюда нужно его трудолюбие. В.Е. Сыркина в интересной работе «Развитие способностей и характер» проследила влияние труда на развитие способностей. Она считает, что, открывая новые стороны в труде, человек «открывает и новые возможности в самом себе». (Поиски новых сторон в трудовом процессе, по-видимому, тоже показатель одаренности. У некоторых гениев эта черта перерождается в странность. Они испытывают отвращение к самому ходу работы по-старому. Леонардо составлял рецептуру красок, он не мог писать красками такими же, какими пишут все художники. К великому для потомков сожалению, он переоценил свои химические познания. Большинство его картин разрушило время.)

Конечно, судить об одаренности Губкина можно было бы, исходя по меньшей мере из конечного результата. Лучшее доказательство его одаренности! Но одно оно не может удовлетворить биографа, задача которого раскрыть, как герой шел к своему призванию. В главе 14 мы сетовали на скудость биографических материалов «догеологического» периода жизни Ивана Михайловича. Однако, как показано там же, скудость эта не случайна; Тейяр де Шарден обосновал теорию «исчезновения черешка».

Оказывается, можно примерно вычислить скорость протекания психических процессов и передать особенности восприятия природных явлений у личностей, склонных к геологическому мышлению. В главах 16 и 21 мы пытались реконструировать душевную жизнь героя, зарождение интереса к скрытым движениям земной коры. Снегопад в главе 21 по-разному, естественно, виделся бы художнику, композитору или крестьянину. Для геолога падение снежинок суть живой процесс пластообразования. Но так воспринимает снег лишь юный геолог (воображение которого к тому же подогрето чтением Спенсера!). Мы и пытались это показать. Старый геолог, навидавшийся на своем веку пластов, склонен видеть, точнее, ищет видеть игру снежинок и мелодию теней.

Мы реконструировали душевную жизнь, накладывая на представления о психотипе реальные факты биографии и подлинные пейзажи. (Настал момент отчитаться перед читателем в выбранной «методике разведки». «Методика» — обязательная глава геологического отчета. Труд геолога оценивается не количеством пройденных километров или осмотренных точек, а обобщениями, изложенными в отчете. Как правило, это пухлый том, который нужно защитить на особом совете. Больше всего вопросов и споров вызывает глава «Методика разведочных работ». От выбранной методики зависит точность реконструкции формы рудного тела и его размеров, без чего нельзя подсчитать запасы.)

Сделав это откровенное признание, мы теперь можем с облегченной душой высказать несколько психологических гипотез, касающихся причин, повлиявших на формирование характера нашего героя. Кажется, это нужно, чтобы правильно понять последующие его успехи.

Праздный ли вопрос, почему именно нефть стала источником самой сильной его страсти. Не будем, правда, забывать, что ему принадлежит честь открытия курской руды, что на посту начальника Главного геологического управления СССР, который он много лет занимал, он заботился об обнаружении всех полезных ископаемых; все же в пантеоне советской науки на его памятнике выбито: «Основоположник нефтяной геологии».

Вглядимся в почерк его — несуетливый, прямой, скорый; ясная ровная посадка букв, спокойно и с суховатой плавностью перетекающих одна в другую. Они округлы, невысоки и похожи. Вчитаемся в любую его статью. Мысль разгоняется неторопливо и плавно и последовательно забирает все вширь и вширь. Отклонений, резких поворотов почти нет.

Губкин — житель равнины; серебристое дребезжание маленькой Теши и грустный простор Оки; ленивые изгибы зеленых холмов, манящая темь лесов, ядовитая сочность болотных трав — вот его детский мир. Настал момент отчитаться перед читателем и в наших злоупотреблениях пейзажными зарисовками; сейчас без них невозможно было бы обосновать гипотезу; подчеркнем еще раз жирной чертой это слово: не более как рабочая «психогипотеза», с помощью которой попытаемся вторгнуться в загадочное сплетение причин, приведших Губкина к осознанию своего таланта. Защищаем методику разведки!

Нефть — тоже «житель» равнины; как ни причудливы ее залежи, но — жидкость! — она сохраняет плавность контуров, пропитывая осадочные отложения. Геометрия одного нефтяного тела всегда проста: приближение к сфере. Конфигурация же рудного тела всегда вычурна. Кроме того, обитают металлы в горах, красота которых тоже не для всякого глаза.

Далее. Нефтяные залежи, связанные между собой общностью зарождения, возрастом или химическим, составом, захватывают колоссальные территории и мощные пачки пород; учение о нефтегазоносных бассейнах, выдвинутое И.М. Губкиным, объясняет это. Подобной «масштабностью» не может похвастать ни одно полезное ископаемое; это качество присуще только нефти и, думается, должно увлекать умы, склонные к широким обобщениям.

Иван Михайлович слишком долго шел к своему таланту, мучительно его выращивал, и надо ли удивляться энергий, страстности и гневливости, с которыми вставал он на защиту его плодов — от нападок. Первые открытия Губкина поражают тонкостью сопоставлений, увязок и тою дальнозоркой наблюдательностью и скрупулезностью, с которыми сопоставления сделаны. Однако по-настоящему крупных событий в нефтяной геологии он поначалу произвести не мог. Для этого нужны тысячи помощников, тысячи буровых станков, машин и, наконец, громадные неисследованные земли, предоставить которые не может ни одна нефтяная фирма. И ни один зарубежный геолог и ни один наш дореволюционный геолог не могут даже и близко сравниться с Губкиным по «крупности» открытий. Он открывал не месторождения (самое большее, на что могут рассчитывать геологи, работающие в фирме), он открывал и прогнозировал открытия громадных регионов с десятками месторождений; он, если угодно, бессознательно стремился к тому, чтобы другим поисковикам ничего не оставить. Выявление сибирской нефти, полярного газа и бухарского газа (крупнейшие открытия современности) были уже запрограммированы в его трудах.

Незаметно подобрались мы к тому надличному, что связано с именем Губкина. Широчайшая научная осведомленность, широчайшее геологическое мировоззрение, самодисциплина, воспитанное годами искусство работать, полемический дар — вот качества, предопределившие успехи Губкина. Но одних этих качеств могло оказаться недостаточно или они могли бы даже втуне пропасть, если бы революция не положила доверчиво к ногам его миллионы гектаров неисследованных земель, не предоставила технику, лаборатории, помощников. Счастливое сочетание обстоятельств дало жизнь явлению — Губкин.

Значит, не праздный вопрос, почему именно нефть полюбилась нашему герою. Только она (поиски ее, наука о ней) могла помочь проявиться некоторым сторонам его натуры. Путь к своему таланту определяет и отношение к нему; мы привели краткие жизнеописания Шуровского и Черского. Мучительный путь Губкина в конце концов тоже вошел в счастливое сочетание обстоятельств, давших жизнь явлению — Губкин. Оппонентами Ивана Михайловича выступили академики «классического» толка; по правде говоря, сейчас можно утверждать, что ни один из них не справился бы с необычными и громадными задачами, поставленными революцией. Они не обладали той дерзостью, которая необходима была для выдвижения новых поисковых идей, захватывающих колоссальные пространства; они были слишком медлительны, привыкли ходить в маршруты с одним коллектором, а требовалось отправлять в маршруты тысячи людей и обобщать материалы, собранные тысячами людей.

Мы видим, что научные и научно-прикладные открытия, сделанные Губкиным, обязаны диалектическому сочетанию экономических, политических и «личных» обстоятельств, в котором даже своеобразие прихода Губкина в науку сыграло свою определенную роль. Талант как бы отчуждается от владельца своего — даже тогда, когда он не признан обществом, — становясь достоянием общественным, и это трудное, гордое и светозарное свойство таланта переворачивает иногда и жизнь владельца и душу его.

Глава 25

Хроника петербургской жизни. Прибытие поезда. Васильевский остров. Карточки департамента земледелия по копейке за штуку. Скитания по гимназиям. Революционное образование. Женитьба. Первое упоминание о Сереже.

Три главы «тому назад» отправился в Петербург поезд с небезынтересным для нас пассажиром — медленно вертелись колеса по страницам нашего повествования, долго томился в душном вагоне третьего класса обессиленный нетерпением молодой учитель, но, как это было и в жизни, в назначенный час (ну, может быть, с опозданием, тогда составы часто задерживались в пути) поезд приблизился к перрону Московского вокзала в Петербурге, и дежурный охрипшим голосом возгласил: «Отойдить!.. Всем встречающим отойдить!..»

Туфф… ффыт! — сипнул пар; харкнули поршни, обрадованно звякнули буфера — и провинциальный учитель спрыгнул на перрон. Что это? «Первое, что поразило меня по приезде в Петербург, — запах гари, который долго меня преследовал».

Он был селянин, до самой глубокой клеточки пропитанный кислородом, хмельным воздухом пашен, росным озоном лугов. За пустынной Лиговской площадью, обрамленной двухэтажными домами, за мостом, на котором черно-бело-полосатая будка с красной каемкой, начинается Невский… но Ивана мучает гарь, он плохо осознает происходящее, в нёбе и в глотке свербит…

Он добирается до Васильевского острова, находит Учительский институт. Невыспавшийся секретарь в пенсне с равнодушной и оттого пугающей пытливостью рассматривает его документы, задает вопросы; наконец формальности закончены, он допущен к приемным экзаменам — с оговоркой, что в случае успешной сдачи может быть зачислен лишь «своекоштным» слушателем. «Каким?» — переспрашивает он. «Своекоштным… ну, без стипендии… на свой кошт…»

Да… Неожиданный оборот.

«С первых же шагов моего пребывания в Петербурге, пришлось думать о заработке. На мое счастье, я довольно скоро получил работу в одном из архивов департамента земледелия по составлению архивных карточек. Платили мне по копейке за штуку. …Чтобы заработать двадцать рублей в месяц — необходимый прожиточный минимум для студента того времени, мне нужно было писать ежедневно около пятидесяти-семидесяти карточек, на что я тратил от трех до четырех часов времени».

Началась новая жизнь…

Совсем новая жизнь.

Однако нужно ли описывать ее подробно?

Внутренняя, душевная работа, которой отягчен был Иван Михайлович в «догеологический» период жизни, достаточно разобрана в главе 24. Поиски таланта, поиски настоящего «я», сопровождаемые нервозностью, метаниями, разочарованиями; постепенное охлаждение, дошедшее впоследствии до отвращения к своей специальности; беспорядочное и жадное чтение — вероятно, он интуитивно искал в книгах ответа на важнейший для себя вопрос, как дальше жить. Прибавить сюда нужно и массу новых впечатлений: он приобщался к городской культуре.

Читателю достаточно наложить на известную ему картину внутренней душевной жизни факты «внешнего» бытия; мы теперь вправе, кажется, ограничить себя рамками хроники. Любопытно проследить несоответствие внутренней жизни и внешних событий: последние не всегда вытекают из первой, и, наоборот, внешние события не всегда отражаются на психике.

Итак, осенью 1895 года Губкин приступил к занятиям в Учительском институте. Режим в заведении (оно было закрытое) отличался строгостью, но Иван, лишенный стипендии (по административному делению ему надлежало учиться в Московском учительском институте), получил право снимать комнату где угодно и после лекций уходить куда угодно. Воспользовавшись этим, он много бродил по городу, посещал музеи, театры.

«Вскоре после моего приезда в Петербург мне пришлось участвовать в панихиде по Добролюбове. В годовщину его смерти студенты высших учебных заведений обыкновенно собирались на Волновом кладбище на панихиду. Это были своего рода демонстрации, которые обыкновенно разгонялись полицией. И на этот раз наше собрание на Волковом кладбище было разогнано»

По-видимому, в эту первую в своей жизни демонстрацию Губкин был втянут случайно, но, возвращаясь домой на империале, слушал споры студентов; мелькали фамилии — Бакунин, Сен-Симон, Бельтов, Маркс… Зимой Иван переехал на 10-ю линию в знаменитые Львовские дома, где селились студенты и курсистки, и вошел в одно из многочисленных землячеств, своеобразную коммуну «от каждого по возможностям». Вторая половина формулы («каждому… и т. д.») соблюдалась, должно быть, не так строго. «Все мы были бедны. Из нашей комнаты, пожалуй, я устроился наилучшим образом. Тогда я уже оставил писание карточек. Мне удалось найти довольно хороший по тому времени урок — готовил сына одного генерала для поступления в кадетский корпус, за что получал двадцать пять рублей в месяц. Но зато приходилось с 10-й линии Васильевского острова ежедневно «стрелять» в Инженерный замок — это около Летнего сада. Удовольствие было, как говорят, ниже среднего. Даже в зимнее время мне приходилось совершать эти путешествия в осеннем пальто.

Все же среди своих товарищей я был «капиталистом и буржуем». Мои компаньоны по коммуне и по комнате съедали без всякого зазрения совести мою булку, совершенно не заботясь о состоянии моего аппетита. Частными уроками я кормился вплоть до окончания курса в Учительском институте. Жизнь была полуголодная, но веселая».

Некогда Иван состоял членом Комитета грамотности. Теперь он возобновил участие в его работе. «Я возглавлял группу студентов и студенток Высших женских курсов, которые занимались разработкой анкет, собранных Комитетом грамотности, о положении народной школы и народного учителя в то время.

Это дало мне возможность расширить круг моих знакомств и быть более или менее в курсе всех общественных и политических течений того времени. Не ограничивая свою деятельность учебой и работой по анкетам, я охотно принял предложение заняться преподаванием в рабочих школах на Шлиссельбургском тракте. Район Шлиссельбургского тракта был тогда одним из наиболее мощных пролетарских центров.

Здесь я преподавал русский язык, а кроме того, часто выступал в рабочих театрах с чтением стихов Никитина, Омулевского и других поэтов. Эти стихи встречали большое сочувствие среди рабочих».

Губкин подружился с Анатолием Рябининым, студентом Горного института, революционером. (Осенью 1896 года Рябинина арестовали и сослали. Впоследствии известный палеонтолог, профессор.) «В декабре 1896 года через А.Н. Рябинина мне удалось познакомиться с Аполлинарией Александровной Якубовой, которая была членом «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». По ее поручению мною совместно с Н.А. Куликовским и еще одним товарищем, фамилию которого я теперь забыл, была организована конспиративная квартира на углу Малого проспекта и 6-й линии Васильевского острова. Здесь нами в конце 1896 года и в течение почти всего 1897 года производилось печатание на мимеографе прокламаций.

…А.А. Якубова… передавала мне уже готовые восковки с набитым на них текстом прокламаций, которые мы и размножали. Делалось это обычно так. Мы с Куликовским учились вместе в Учительском институте. Встретившись с ним, я говорил: «Приду вечером чай пить», или: «Приду готовиться по алгебре». — «Ну, хорошо», — отвечал Куликовский, зная, в чем дело. Наступал вечер. В десять или одиннадцать часов я являлся к нему с восковками. Комнату мы снимали в квартире, окна которой выходили на крышу соседнего небольшого завода. Прислуга была латышка, малоразвитая и плохо говорившая по-русски. Она не понимала, что мы делаем. Звали мы ее «хлебус-коросинус»… Прокламации, которые печатали мы, относились чаще всего к рабочим определенных предприятий и касались конкретных злободневных вопросов: снижения заработной платы, увольнения рабочих и т. д. …

Хорошо ли мы сами разбирались во всех политических вопросах? Пожалуй, нет.

В рабочем движении тогда шла борьба между революционной линией Владимира Ильича и так называемыми экономистами. Как известно, представители экономического направления группировались вокруг газеты «Рабочая мысль».

Так вот, первый номер «Рабочей мысли» мы напечатали на нашем мимеографе и понимали это как наш революционный долг».

Как видим, Губкин весьма эффективно использовал возможность уходить после лекций куда угодно; однако это не мешало ему прекрасно учиться. Кончил он институт с круглыми пятерками в мае 1898 года; тогда же прекратилась и революционная деятельность его (несмотря на то, что «приобрел особую квалификацию — техника по мимеографу. Ночью меня часто будили и вели куда-нибудь на Петербургскую сторону налаживать и пускать в ход машину»). Долгое время он вообще не может найти работу. Наконец удается получить место в приюте имени принца Ольденбургского. (Об этом уже поминалось. «Я проработал поистине кошмарный год».) Годы до поступления в Горный институт — самые тяжелые. Уйдя из приюта, опять слоняется без работы. Получает место в Сампсоньевском городском училище. Ведет здесь ботанику, зоологию, минералогию и начатки физики.

Ученики Сампсоньевского, как и везде, где Иван Михайлович преподавал, полюбили его. Когда он увольнялся, они преподнесли ему дорогой чернильный прибор с дарственной надписью (сохранился в семейном архиве). По-видимому, неплохо относились к нему и коллеги. Но мрачное настроение не оставляло Ивана Михайловича. Мысли его были далеко…

«Помнишь нашу весну, — спрашивал он жену свою Нину Павловну в письме от 8 июля 1913 года, посланном из экспедиции. — Мы шли по 10-й линии от Курсов к Большому проспекту, чтобы по нему взять курс к Горному институту, который провиденциально сделался нашей путеводной звездой… Наша весна вела нас на ступеньки Горного института, к стройным дорическим колоннам… Горный институт… сделался моей alma mater. Семь лет сроднили меня с ним. Он свидетель и моей борьбы с наукой и нуждой».

«Наша весна» — весна 1897 года (через несколько месяцев влюбленные обвенчались. Нина Павловна, уроженка Кубани, считала себя первой женщиной-казачкой, получившей высшее образование. Должно быть, так оно и есть. Она закончила Высшие Бестужевские курсы. Потом поступила в медицинский институт, но оставила его, проучившись два года: приспела наша весна). Вот, значит, когда еще — весной 1897-го — мечтал Иван Михайлович о поступлении в Горный, считал его своей «путеводной звездой», вот, значит, когда совершал прогулки близ стройных дорических колонн, шутливо утверждая, что ведут его к ним «высшие силы» (провиденциально — как он выразился). Однако пройти через вход, обрамленный колоннами, ему удалось лишь спустя шесть лет. Шесть долгих и трудных лет…

В 1898 году появился в семье первенец — сын Сережа.

Странное дело, ему пришлось в чем-то повторить путь отца, немало пострадать и побродить по свету; высшее образование Сергей получил после многих злоключений, но, как и отец кончил жизнь академиком.

Но об этом в своем месте.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ