Гудбай (сборник рассказов) — страница 11 из 33

Он стал изгоем — с ним не здоровались, и некоторые даже смотрели на него с презрением. Однажды он решился зайти в кабинет президента и спросить: «Это военные считают, что для отображения реальности хватит камеры и пары пальцев? Ведь у нас, художников, особая миссия — выбирать тот самый угол зрения, с которого реальность превращается в искусство». Президент компании не отвернулся, раздраженно затянулся, будто говоря: «Чего ты не уволишься? Боишься, что в армию возьмут?», затем горько улыбнулся, словно хотел сказать: «Почему ты не можешь просто работать, как все? Получай свои деньги, не думай лишнего и не наглей» и, не произнеся ни слова, жестом указал на выход. Что это, как не наипозорнейшая из всех позорных профессий? Идзава даже подумал, что если его вдруг заберут в армию, то так он спасется от горьких мыслей — и даже пули и голод казались ему чем-то вроде веселого аттракциона.

Пока в конторе Идзавы готовились сценарии с названиями «Не дадим Рабаулу пасть» или «Самолеты — в Рабаул!», американцы уже заняли Рабаул и высадились на Сайпане. Не успела пройти планировочная сессия ленты «Сайпан не должен пасть!», как Сайпан уже пал и оттуда стали летать американские самолеты. Со странным жаром обсуждались ленты «Как гасить бомбы», «Воздушные тараны», «Как растить картошку», «Ни один самолет не должен вернуться назад» и «Сбережение электричества и авиация». Один за другим появлялись причудливые фильмы, нагонявшие бесконечную скуку. Пленки не хватало, съемочных камер было мало, но энтузиазм художников достиг пика, словно в них кто-то вселился, и их поэтические чувства находили выражение в «Атаке камикадзе», «Защитим Японские острова», «Ах, сакура не гибнет» и тому подобном. Фильмы выходили бесконечно скучные, как чистый лист бумаги, а Токио вот-вот уже должен был превратиться в руины.

Пыл Идзавы иссяк. Он проснулся утром. От одной лишь мысли, что надо идти на работу, ему захотелось спать, и когда он дремал, раздался сигнал воздушной тревоги. Он натянул гетры, вытащил сигарету и зажег ее. «Если я пропущу работу, сигарет не будет», — подумал он.

Как-то раз задержавшись, Идзава едва успел сесть в последний поезд, но частная железнодорожная линия была уже закрыта, и ему пришлось довольно долго шагать по ночным улицам. Дома, когда он включил свет и не увидел, как обычно, расстеленного футона — который, видимо, кто-то убрал, пока его не было, — Идзава заподозрил, что кто-то заходил в комнату — чего никогда не бывало, — и, открыв чулан, рядом с кучей футонов он увидел идиотку. Она вопросительно оглядела Идзаву и зарылась лицом в футон, но, осознав, что тот не сердится, вдруг успокоилась, и в этом спокойствии проявилось даже чрезмерное дружелюбие. Она не говорила, а бормотала, и ее бормотание не имело ничего общего с тем, что хотел узнать у нее Идзава. Только после долгих размышлений и попыток сложить ее слова в предложения он смог составить крайне размытое представление о том, что хотела сказать эта женщина. Не спрашивая, он понял, что случилось, — скорее всего, ее сильно выбранили, и она, не зная, что делать, сбежала — и решил не задавать дальнейших вопросов, чтобы не вызывать у нее бессмысленного страха, а только уточнить, когда она пришла, но женщина все бормотала и бормотала о том и о сем, потом закатала рукав, и поглаживая одно место (там была ссадина) говорила: «Сейчас болит», «Сегодня болит», «Недавно болело», каждый раз указывая время, и он понял, что она пробралась к нему через окно ночью. Еще она пробормотала что-то похожее на извинение за то, что ходила по улице босая и принесла в комнату грязь. Хотя Идзава с трудом понял, что женщина хотела извиниться, но не смог проследить путь ее блуждающей мысли.

Будить поздней ночью соседа, чтобы вернуть ему перепуганную жену, было странно, но в то же время Идзава мог представить, какое непонимание возникнет, если он пустит женщину переночевать и вернет ее утром, особенно учитывая, что сосед — сумасшедший. «Будь что будет», — подумал Идзава, и в его душе поднялась странная храбрость. Но на самом деле это «будь что будет» было лишь импульсом, любопытством, возникшим на фоне той потери эмоций, которую он ощущал в повседневной жизни, — и он смотрел на появление этой женщины как на необходимое в жизни испытание. Он уверил себя, что если оставит женщину на ночь, то ему не стоит и думать ни о чем другом, кроме выполнения непосредственного долга, и бояться тоже нечего. Он убедил себя не стыдиться того, что его странно трогает подобный поворот событий.

Идзава расстелил постель на двоих, уложил женщину и выключил свет, но прошло две минуты, и сумасшедшая вдруг встала с постели и свернулась калачиком в углу комнаты. Не будь на дворе середина зимы, Идзава нарочно не стал бы обращать на это внимания и уснул, но ночь была зимняя и особенно холодная — и оттого, что он пожертвовал половиной постели, холодный воздух словно царапал кожу и Идзава дрожал от холода. Когда он поднялся и включил свет, увидел, что женщина, закатав рукава, сидела на корточках на полу, словно ее загнали в угол и она не знала, куда бежать.

— Что случилось? Ложись спать, — сказал Идзава.

Она кивнула и снова забралась в кровать, но через две минуты после того, как он выключил свет, она снова встала. Идзава сказал ей:

— Не волнуйся, ложись обратно, я тебя не трону.

Но женщина с испуганным видом забормотала что-то извинительное. Когда он в третий раз выключил свет, женщина снова быстро поднялась, открыла дверь чулана, забралась туда и закрыла ее изнутри.

Это упорство разозлило Идзаву. Он резко распахнул дверь чулана и заговорил:

— Ты не поняла, что ли? Я же тебе все сказал, а ты прячешься и закрываешь дверь. Это же оскорбление для меня, раз ты мне так не веришь. Почему ты сбежала из дома? Ты издеваешься надо мной и стыдишься меня, ведешь себя так, будто ты жертва, прекрати разыгрывать фарс.

Однако ему стало ясно, что женщина не способна понять эти слова, и он подумал: «Спорить с такой дурой глупо, лучше дать ей пощечину и лечь спать». Но женщина с неудовлетворенным видом забормотала:

— Я хочу вернуться, лучше бы я не приходила! Но мне некуда больше идти. — И эти слова задели Идзаву.

— Почему бы тебе не провести ночь тут, у меня нет плохих намерений, но ты ведешь себя, как жертва, это-то меня и разозлило, не заходи в чулан и спи здесь, в футоне.

Но женщина посмотрела на Идзаву и вдруг снова что-то забормотала.

— Что? Что такое? — Идзава чуть не подпрыгнул от удивления, потому что вдруг ясно расслышал в бормотании женщины слова «ты меня не любишь». — Э, что ты такое говоришь? — невольно переспросил Идзава, распахнув глаза.

— Лучше бы я не приходила, ты меня не любишь, ты обо мне не заботишься, — уныло и беспрестанно повторяла женщина и пустым взглядом смотрела вдаль.

И тут Идзава понял.

Женщина его не боялась. Все было наоборот. Она пришла сюда не потому, что ее ругали и не в поисках убежища. Она рассчитывала на любовь Идзавы. Но отчего в ней могла пробудиться уверенность в его чувствах? Он лишь несколько раз обменивался с ней приветствиями у свинарника или на улочке, и все это были внезапные, случайные встречи. А теперь по воле идиотки он испытывал вину из-за ее чувствительности, которая превосходила обычную человеческую. Когда свет гас и через минуту-другую женщина не ощущала, как мужские руки касаются ее тела, она осознавала, что ее не любят, и от стыда вылезала из футона. Идзава верил, что для идиотки это было поистине болезненно, но до конца не мог этого понять. Наконец она закрылась в чулане. Может, лучше было бы думать, что ей стыдно? Но слов, чтобы описать ее поведение, у Идзавы не было, и ничего не оставалось, кроме как попытаться опуститься до ее уровня. «Да и для чего нужна вся эта человеческая мудрость? Разве мне постыдно иметь столь же чистую душу, как у идиотки? Ведь мне прежде всего необходима чистая, непосредственная душа, как у нее. Я забыл эти чувства и страшно устал, пребывал во лживых иллюзиях, запятнал себя грязью в глазах обычных людей».

Он уложил женщину в кровать, сел у изголовья и стал расчесывать ее волосы, будто причесывал маленькую девочку, собственную дочь. Женщина приоткрыла глаза и выглядела словно невинная девушка.

— Я тебя не не люблю… Люди выражают чувства не только телесно, ведь человеку дороже всего родина, а ты будто оттуда, с этой родины, — вдруг со странным пафосом заговорил Идзава, зная с самого начала, что идиотка его не поймет. Да и что такое слова? Какую ценность они несут? Они даже не могут служить доказательствами истинности человеческих чувств… И есть ли хоть что-нибудь настоящее, что могло бы выразить чистую страсть? Все было лишь пустыми тенями. Поглаживая волосы женщины, он вдруг растрогался чуть ли не до слез, как будто вся его судьба заключалась в этой крохотной настоящей любви — единственном, что не было тенью, будто он гладил по волосам свою судьбу.

Да и чем кончится эта война? Может, Япония проиграет, американцы высадятся на острова и половина японцев погибнет. И это сверхъестественный рок, так сказать, божественное провидение. Но у Идзавы была только одна низменная забота. На удивление низменная забота, мысли о которой он никак не мог прогнать. Это была забота о двух сотнях иен, которые платила ему компания. Сколько еще он сможет получать эти деньги, не уволят ли его завтра, оставив без средств к существованию? Каждый месяц он получал зарплату и волновался: не прислали ли с ней приказ об увольнении? И получая конвертик, считал его счастливым билетом, который продлит жизнь еще на месяц — и низменность этого доводила его до слез. Он грезил об искусстве. И страдал. Ибо эти две сотни иен, которые были всего лишь прахом перед ликом искусства, терзали все его существо и в то же время давали ему возможность жить. Не только внешние обстоятельства зависели от двухсот иен, но и дух, и душа, и, сознавая низменность этого, он не мог оставаться спокойным. «Что такое красота в бурную эпоху? Искусство бессильно!» — идиотский окрик начальника терзал душу Идзавы со страшной силой, рисуя другую реальность. Да, Япония обречена. Все товарищи падут, как глиняные статуэтки, и их головы, руки и ноги будут летать в воздухе вместе с бетоном и обломками кирпичей, и все вокруг станет лишь плоской могилой, без деревьев и зданий. Куда бежать, в какой дыре оказаться, чтобы его наконец-то прикончили? Иногда Идзава будто пребывал во сне и испытывал любопытство к новому, перерожденному миру, который он застанет, если сможет выжить, — и к новой жизни в этом новом, непредсказуемом мире, в пустыне среди каменных обломков. Само собой, это случилось бы через полгода или год, но пока что он осознавал этот мир как далекий, существующий лишь во сне. Однако решительная сила двухсот иен преградила Идзаве путь, искоренила все живые надежды, и даже во сне две сотни иен преследовали его и мучили кошмарами, они высосали соки из всех эмоций в его жизни, и сейчас он будто шагал по мрачной пустоши, хотя ему было всего лишь двадцать семь лет.