В прошлом году хозяин книжной лавки, кажется в Канадзаве, прислал мне альбом с рисунками (скорее всего, это был альбом: открывать посылку я не стал, но в ней было что-то толстое) и написал короткое письмецо. Я уже и забыл о нем, но мне стали приходить новые письма с требованием ответа, в которых этот человек, тратя весьма дорогую бумагу, писал, что ему ответили и такой-то господин, и такой-то, и в том числе Дадзай, и присовокуплял к этому странные фразы, мол, я верю в человечность вашей натуры, Сакагути-сэнсэй. Как-то, будучи в особо скверном расположении духа, я отправил ему посылку обратно с припиской «Хватит донимать меня под идиотскими предлогами, болван» и получил сердитый ответ: меня обозвали психом. Если верить той открытке, Дадзай нарисовал что-то для того человека и приложил к рисунку письмо. Вот она, настоящая любезность. Думаю, и она от его физической слабости.
И в Японии, и за рубежом отношения писателей и их поклонников не особенно обсуждаемая тема, в отличие от отношений актрис и их почитателей. По сравнению с актерской работой, которая видна, так сказать, в реальном времени, литературный труд представляет скорее историческую ценность; интересы писателя, разумеется, слабее связаны с реальным миром, поэтому и окруженные почитателями авторы, включая Поля Валери, Малларме и Нацумэ с его собраниями по четвергам, имели скорее не поклонников, а учеников, за которыми они признавали некие таланты.
Поклонники Дадзая же ближе к фанатам кинофильмов, и это некоторым образом роднит его с Акутагавой. Я вижу и это следствием физической слабости обоих.
Их литература — это литература одиночества, которая вроде бы не должна вызывать сильного отклика у поклонников, и, если можно так сказать, обоим не хватило душевных сил стать лицедеями на сцене, но их слабость компенсировала своей жизненностью этот недостаток.
В конце концов, это и привело их обоих к смерти. Если бы они могли дать миру отпор, то не покончили бы с собой. Впрочем, может быть, и покончили бы, но будь у них, как у комедиантов, чуть больше душевных сил, они бы написали что-нибудь еще более выдающееся.
Произведения обоих, и Акутагавы, и Дадзая, очень психологичны, очень человечны, в них почти нет идейной составляющей.
Небытие — это не идея. Идеи, физиологическое содержимое психики, неотъемлемое приложение к человеку, обычно более глупы, более бестолковы. Христос — не идея, а человек как он есть.
Человечность (небытие есть приложение к человечности) вечна и неизменна, она присуща всякому обыкновенному человеку; личность — человек, который проживет всего лет пятьдесят, но будет единственным в своем роде, и это отличает его от всякого обыкновенного человека. Идеи же есть приложение к личности, поэтому они живут и умирают вместе с ней. Это и делает их нелепыми по сути своей.
Идея — это план действий, который каждая отдельная личность изобретает, вкладывая в него все силы, измышляя всевозможные средства, чтобы наиболее достойно и хорошо прожить собственную жизнь. Поэтому идеи исчерпывают себя со смертью человека или когда он говорит себе: «Хватит суетиться!»
Дадзай все это осознал, но остановить себя так и не смог. Он измышлял какие-то способы сделать жизнь лучше, не боялся ребяческих идей, но, тем не менее, это не сделало его дураком. Но даже осознав все это и посмотрев на жизнь безучастно и отстраненно, он никак не мог себя спасти и ничем не мог гордиться. Это он должен был видеть отчетливо до отвращения.
Никто из поклонников Дадзая не понимал его печальную обреченность. Они лишь аплодировали тому, как холодно и отстраненно он насмехается над ребяческими идеями и бессмысленным людским упорством или демонстрирует публике свое похмельное самобичевание.
Я не думаю, что Дадзай сам желал этого похмелья, но оно являлось его проклятием. Как бы наивно это ни было, каким бы ребячеством ни отдавало, он наверняка хотел жить лучше, отчаянно трудиться на благо общества, быть хорошим человеком.
Его собственная слабость не позволяла ему этого добиться. Поэтому он добивался расположения поклонников и не остался в истории комедиантом: стал комедиантом только для них.
«Исповедь „неполноценного“ человека», «Гудбай», число тринадцать — мерзкая чушь. Если бы это касалось кого-то другого, Дадзай наверняка сказал бы так же.
Если бы он избежал смерти и вернулся к жизни, однажды, терзаясь и мучась от своего похмельного стыда, он бы наверняка написал, что «Исповедь „неполноценного“ человека», «Гудбай» и самоубийство — просто мерзкая чушь.
Иногда Дадзай становился истинным комедиантом и писал по-настоящему блестящие произведения. «Одежда из рыбьей чешуи», «Заходящее солнце», несколько из его ранних произведений, «О равенстве полов» и «Дружеские визиты» из поздних — эти легкие работы воистину великолепны. В них он был истинным комедиантом, достойным остаться таковым в истории.
Но он не смог долго держаться, в итоге опять превращался в похмельного лицедея, потом брал себя в руки и снова становился комедиантом, а затем вновь погружался в похмелье. И так повторялось бесконечно.
Но с каждым разом он набивал руку и становился лучшим рассказчиком. При этом содержание его произведений не менялось. Это литература, в которой мы видим его понимание человеческой натуры, он писал только о подлинно человеческих проблемах, и потому никаких существенных изменений в его идеях не было.
И в этот раз, если бы ему удалось избежать самоубийства, оправиться и снова стать настоящим комедиантом, он бы наверняка стал еще искуснее и преподнес нам что-нибудь по-настоящему прекрасное.
Вообще, принцип его похмельного самобичевания понять легко: разумеется, так он срывал овации слишком серьезно настроенной молодежи, но в то же время Дадзай, натура возвышенная и одинокая, погружался в похмельное шутовство — как мне кажется, чтобы бороться со своей телесной слабостью и, кроме того, с пристрастием к алкоголю.
Бланден верно указал на его слабость, я же добавлю одно совершенно обыденное чудовище — алкоголь.
Последние годы Дадзая были бесконечным похмельем; самое обыденное из зол, похмелье, наверняка разъедало его гордую одинокую душу.
Алкоголь почти не вызывает отравлений. Недавно некий психиатр заявил, что, как известно, в Японии практически нет настоящих алкоголиков.
Однако считать, что алкоголь не наркотик, а просто еще один продукт питания, — большое заблуждение.
Алкоголь — не просто вкусное угощение. Какое бы виски, какой бы коньяк я ни пил, в конце концов они всегда сваливают меня с ног, отнимая сознание. Я пью, чтобы опьянеть, а опьянев, засыпаю. И это лишь один из производимых алкоголем эффектов.
Однако, когда ты пьешь, ты забываешь о риске опьянеть. Нет, ты перерождаешься совершенно другим человеком. Если бы тебе не нужно было забыть, кто ты есть, тебя бы вообще не потянуло к выпивке.
Впрочем, желание забыть, кто ты есть, — вранье. Если бы ты действительно этого хотел, ты бы пил круглый год и вечно ходил пьяным. Это и называется декадансом.
Тут пустословить нельзя.
Но я живой человек. Слишком просто было бы заявить, что полвека жизни ничего особенного из себя не представляют, поэтому я не хотел бы этого делать. Какими бы незрелостью, наивностью и упрямством это ни казалось, всегда стремись дать окружающим понять, что ты еще жив. Напиваться до беспамятства круглый год равносильно смерти.
В том, чтобы на время забыть, кто ты такой, есть своя притягательность. В этом и правда есть величайшая магия. В былые времена, выпив на пятьдесят сэн, сжатых в кулаке зазубренным столбиком, пять стаканов сакэ у станции Синбаси, я творил настоящие чудеса. В последние годы эта магия уже не дается мне так легко. Дадзай же уверился, что маг из него полноценный, а вот человек — нет.
Вот только Дадзай изначально не был неполноценным. Даже когда его обуревали похмельные смятение и стыд, он все равно был куда более достойным человеком, чем те, кто не знает ни стыда, ни смятения.
Он не утратил способности писать. Просто на какое-то время в нем иссякла сила, делавшая его комедиантом.
Да, некоторым людям было сложно иметь с ним дело.
Например, по отношению ко мне он внезапно стал литературным соратником, но когда он спросил, что же ему с этим делать, я ответил, что можно смело на это наплевать. «Да, и правда», — обрадовался Дадзай. Другим он потом говорил, что, мол, специально изобразил перед Сакагути Анго замешательство, а тот, как и предполагалось, начал строить из себя старшего товарища и так забавно стал убеждать, что не стоит брать это в голову, только что по плечу не хлопая.
Многие из его старых друзей, столкнувшись с таким поведением, исполнялись к нему неприязни и отдалялись от него. Разумеется, их задевало подобное отношение, но на самом деле он и сам страдал от этой своей привычки и сам приходил от нее в замешательство.
Эта привычка, как видно и из его же книг, происходила из желания угодить собеседнику и что-нибудь сболтнуть ради красного словца. Его друзья из числа писателей не могли об этом не знать, но и те, кто знал, все же считали это неприятным и прекращали общение.
Но стыд и смятение, самоуничижение и мучения Дадзая из-за этого наверняка были огромны. В этом отношении он был искренним и заслуживающим доверие полноценным человеком.
Поэтому, пусть он и стыдился, и терзался из-за своей привычки таким образом угождать собеседнику, в его произведениях об этом нет ни слова.
К слову, Танака Хидэмицу, его ученик, не отделял приватные беседы от литературы и впоследствии страдал не только про себя, но и в открытую вываливал на бумагу все свои внутренние терзания. Но тут ничем не помочь, поскольку это явно приносило ему облегчение.
Дадзай таким не был. Он был скромнее, набожнее, искреннее. Одни эти качества должны были делать его терзания невыносимыми.
Разумеется, Дадзаю, страдавшему от презрения к себе больше, чем кто-либо другой, магия алкоголя была жизненно необходима. Но так как похмелье — неотъемлемое приложение к алкогольному волшебству, становилось только хуже. Он словно подливал масла в огонь.