Я спрашивал себя, должен ли написать что-то такое на листе бумаги и бросить его в окно фабрики. Но если бы я сделал нечто подобное, а девушка удивилась, испугалась и потеряла голос, мне бы стало хуже. Если бы, вопреки моим намерениям, выражение благодарности запятнало невинное пение, это было бы преступлением.
Я сидел один, нервно ерзая. Любовь — возможно, это была любовь. Был холодный, спокойный февральский вечер. Доносящийся из переулка, где находилась фабрика, хриплый голос пьяницы внезапно нарушил тишину. Я напряженно прислушался.
— Н-не смейся надо мной! Чего смешного? Да, я сейчас пьян, но это не повод высмеивать меня. I can speak English. Я собираюсь в вечернюю школу. Ты знаешь об этом, сестренка? Спорю, что нет. Это секрет даже от мамы. Я собираюсь в вечернюю школу, только тс-с. Это должно стать большой новостью, вот почему! Чего смешного, сестренка? Что смеешься? Ты слышишь меня, сестренка? Совсем скоро я пойду в армию. Не удивляйся, когда я пойду. Может быть, я и пьяница, но я могу работать как все. Нет, вру, меня еще не призвали. Напомню тебе, что I can speak English. Can you speak English? Yes, I can. Хорошая штука, да, этот английский? Скажи мне, сестренка, я молодец, а? Правда, да? Матушка просто не понимает этого.
Я приоткрыл форточку и выглянул в переулок. Сначала подумал, что смотрю на белое сливовое дерево. Но оказалось, это парень в белом плаще.
Да, на нем был дождевой плащ не по сезону, спиной он привалился к стене фабрики. Девушка, склонившись грудью к подоконнику, в упор смотрела из окна на пьяного младшего брата.
Несмотря на взошедшую луну, ни лица младшего брата, ни лица девушки не было видно ясно. Ее круглое и бледноватое лицо казалось смеющимся. Его смуглое лицо выглядело еще незрелым. «I can speak», — английская фраза этого пьяницы ударила меня с почти болезненной силой. В начале было Слово. Все, что существует, было сотворено через него.
Внезапно я вспомнил забытую песню. Эта будничная сцена стала для меня незабываемой.
Девушка с фабрики, которую я видел ночью, — была ли она той самой, с прекрасным голосом? Не знаю, она это или нет. Наверное, нет.
Море(Перевод Ксении Савощенко)
Когда мы жили в Митаке, в Токио, в опасной близости от моего района разрывались бомбы. Я не боялся смерти, но мысль о том, что бомба упадет на моего ребенка и он умрет, ни разу не увидев моря, взаправду путала. Сам я родился посреди равнин Цугару, поэтому увидел его поздно: впервые я отправился к морю, когда мне было уже десять. И огромное волнение от этого события стало одним из моих самых сокровенных воспоминаний. Я хотел дать своему ребенку шанс хотя бы раз увидеть море.
Моей дочери было пять лет. Бомба все же повредила наш дом, но никто не пострадал. Мы переехали на родину жены, в Кофу. Однако вскоре и этот город подвергся нападению вражеских самолетов и наш дом сгорел. Война продолжалась, и у меня не осталось иного выбора, кроме как увезти жену и ребенка на свою родину. Это было наше последнее пристанище. И поэтому мы отправились из Кофу в дом моих родителей, в Цугару. Нам потребовались три дня и три ночи, чтобы добраться до станции «Хигаси-Ноширо» в Аките. И когда мы перешли на линию «Гоно», я немного расслабился.
— С какой стороны будет море? — сразу спросил я проводника. Линия проходила вдоль побережья. Мы сели на ту сторону, с которой можно было увидеть море.
— Да, ты увидишь море. Скоро. Ты увидишь то же море, по которому плыл Урасима Таро[74].
Я был единственным, кто взволновался.
— Посмотрите! Это море! Ты видишь? Море! Смотри, какое оно огромное…
Наконец я смог показать моей дочери море.
— Посмотри на реку, мама, — сказал ребенок, не шелохнувшись.
— Реку? — удивился я.
— Да, река, — полусонно улыбнулась жена.
— Это не река, а море. Они совершенно разные! Так жестоко — называть море рекой!
Зная, что спорить действительно бессмысленно, я в одиночестве смотрел на море в вечерних сумерках.
О равенстве полов(Перевод Веры Островской)
Перед вами конспект весьма странной лекции о равенстве полов, которую некий престарелый поэт, лет десять назад покинувший столицу и живший в одиночестве в захолустье, прочитал по приглашению местного образовательного совета после того, как снова оказался в центре внимания во время так называемого Японского Возрождения[75].
Да, я понимаю, что такому старику, как я, никто уже не даст слова, да к тому же все это время в уединении я жил стесненно, без всякой славы, но уж на этот раз мне должно быть во всеоружии, вступить в бой не с голыми руками и направить этот мир на путь утонченности и достойных манер — такой уж, слава богу, нынешний дух времени. Наверняка нашлись люди, которые решили, что для этого в первую очередь нужно добиться процветания изящных искусств и с их помощью найти средство привести огрубевшие людские сердца к истинному пониманию прекрасного. И вот благодаря им я, забытый и брошенный всем миром старый писака, переживаю чудесную вторую молодость.
Нет, правда, не могу перестать важничать, ведь начиная с семнадцати я лет тридцать просто болтался по всему Токио, а потом, состарившись и устав от всего, десять лет тому назад поселился здесь, в деревне у младшего брата, и вот такой-то бесполезный старик — вполне естественно посмеяться над ним или с отвращением от него отвернуться, что бы там ни говорили о духе времени, — без всякого стеснения выходит на публику, да еще и по приглашению образовательного совета, чтобы выступить перед самым благородным и самым строгим в мире общественным институтом. Пожалуй, это даже почти жестоко по отношению ко мне, и все же, когда вчера ко мне приехал представитель образовательного совета и любезно предложил высказать свое мнение о каком-нибудь культурном вопросе, я с готовностью согласился и все мое тело так и била дрожь. Нет, честное слово, я помню, как у меня раскраснелось и горело лицо, словно у юной девушки, услышавшей долгожданное признание в любви, и как я мялся, будто ко мне пришли спрашивать совета в каком-нибудь страшном злодействе.
Однако, как любезно сообщил мне господин представитель, изначально на этой встрече должен был выступать господин Оока Горо, этот знаменитый философ и общественный деятель, который, кажется, планировал приехать сюда из города А. и поделиться с публикой некоторыми из своих новых идей. Но, к несчастью, хоть господин Оока уже обещал приехать, совершенно неожиданно он сообщил, что отказывается: нет, разумеется, у такой знаменитости имелась какая-нибудь веская причина, едва ли это было простым капризом с его стороны. В нашем мире происходит всякое, а у знаменитого и умного человека в любые времена могло случиться все, что угодно, и оставалось только сокрушаться по этому поводу. Но хотя господин Оока и отказался выступать, отменить встречу уже было никак невозможно, и вот тогда-то кто-то и вспомнил обо мне. Мол, этот старик писал когда-то то ли стихи, то ли еще что-то в таком духе, а значит, в своем роде деятель культуры, так почему бы не пригласить его? Нет, не подумайте, будто меня это обижает, я даже почитаю за честь, что обо мне вспомнили, но это все же преступление — хотя слово «преступление» звучит слишком сильно, — чтобы такой человек, как я, выступал перед такой важной публикой в столь святом месте; не будет ли это попросту жульничеством? Это терзало меня, и я провел без сна всю прошлую ночь.
Наверное, ничего не случилось бы, если бы я проявил твердость и отказался, ведь, в отличие от этого знаменитого господина Ооки, мне доводится думать только о себе самом, но господин представитель видел меня насквозь и начал уговаривать: мол, раз уж представился случай, просто смешно придавать этому такое огромное значение, да к тому же если человек вроде вас покажется на публике и поговорит немного о культуре, то проблема разрешится благоприятнейшим образом для всех, а потому уж не откажите. И я был так благодарен за то, что и мои старые мощи могут на что-то сгодиться, так рад это слышать, что пусть мне и показалось это обманом, я все же с готовностью согласился. И вот я в волнении стою на этой кафедре и думаю, что если бы я и вправду отказался, мне оставалось бы только сожалеть об этом.
Разумеется, сейчас я, вне всяких сомнений, просто бесполезный старик, но если вы спросите меня, годился ли я на что-то хотя бы в молодые годы, то совершенно точно отвечу, что совсем ни на что не годился. Я был известен в Токио совсем недолго, да и к тому же лишь в узких кругах, так что тут и говорить-то не о чем, но прославился я тем, что, пусть и был негодным человеком, настолько негодных людей в Японии едва ли много наберется. Тем я и был известен. Да к тому же основной темой моего тогдашнего сборника стихов было «Я настолько глуп, что даже мошенники возвращают мне деньги». Как вы понимаете, такая репутация не вызывала уважения, только презрение да насмешки. Некоторые сострадательные люди еще жалели меня и заботились обо мне — так я и жил понемногу. Звучит чрезвычайно странно, но ценность моей жизни была только в том, что я ни на что не годился, а если бы годился хоть на что-то, то не имел бы вообще никакой ценности, и мне оставалось только смириться с тем чудным положением, в котором я оказался.
Однако спустя несколько лет я осознал, насколько постыдно и неприлично для мужчины столь странное положение, и выпустил новый сборник несколько более благоразумного тона. Основным мотивом этой книги было «Ах, где теперь добродетель того мальчика?» — и так окончательно впал в полное ничтожество. Теперь я был никчемнее всякой никчемности, а значит, можно сказать, подлинно никчемным. С годами я вконец опустился, да к тому же устал бороться с тяготами жизни в такой нищете, что и словами не передать. И однажды вместе с осенними ветрами я покинул столицу — вот какова была моя печальная судьба.