Словом, во мне, старике, и разглядеть-то особо нечего, и уж, само собой, я не буду оправдываться, пытаясь кичиться тем, что такова, мол, моя натура. Что человек вроде меня может поведать столь ученому собранию? Вот она, истинная жестокость.
Честно говоря, насчет демократии… Нет, прошу прощения за столь неожиданную смену темы, я и сам не могу удержаться от усмешки, так я поражен… Так вот, на самом деле я человек совершенно необразованный и ничего о демократии не знаю. Однако мне известно, что это слово значит «власть народа», а следовательно, имеет отношение к идеям, идеалам, Америке, глобальным вопросам — то есть общий смысл я все же улавливаю. В Японию тоже наконец приходит демократия, и я понимаю, насколько это славные перемены, ведь благодаря демократии устанавливается равенство между мужчиной и женщиной! Оно, именно оно вызывает у меня особенный душевный трепет. Вот чего я так долго ждал!
Стоит мне только подумать, что наконец-то перед женщинами будут отстаивать мужские права, как я преисполняюсь таких чувств, словно после долгой ночи наконец наступил рассвет, и не могу удержаться от улыбки. Должен сказать, что всю свою жизнь я терпел от женщин исключительно жестокое обращение. Иногда я даже думаю, что таким ничтожным стариком я стал именно из-за них, из-за женщин.
С малых лет эти проклятые женщины только и делали, что издевались надо мной и мучили меня. Моя матушка — не мачеха, прошу заметить, а родная мать — заботилась лишь о моем младшем брате, а ко мне всегда относилась до странности холодно и постоянно меня шпыняла. Много лет прошло с тех пор, как она отправилась в мир иной, и хоть негоже припоминать обиды усопшей, никогда не забуду, как в десять лет соседи подарили мне щенка своей собаки, я принес его похвастаться матери и пятилетнему брату, а тот, захотев щенка себе, разревелся. Тогда матушка, утешая его, с серьезным видом начала говорить странные вещи: мол, твой братик сам будет кормить этого щенка. Я так до сих пор и не понял, что это значило: что теперь я должен буду отдавать свою еду щенку или что вся еда в доме принадлежит мне, старшему сыну, а у младшего нет права даже завести щенка.
От этих слов мое детское сердце исполнилось отвращения. Преодолевая его, я все же дал младшему подержать щенка, но мать начала говорить брату: «Верни его, верни, дармоеда этакого». Разумеется, от такого я совсем пал духом, отобрал у брата щенка и бросил его возле помойки. Дело было зимой, и, когда мы сели ужинать и я услышал, как скулит щенок, мне кусок не лез в горло. В конце концов отец тоже услышал плач щенка и спросил матушку, что происходит. Та как ни в чем не бывало отвечала, что это старшенький принес щенка, но ему питомец сразу наскучил, вот он, видимо, его и выбросил — вечно этому ребенку все быстро надоедает. Я был так потрясен, что взглянул на мать другими глазами.
Отец отругал меня и велел матушке забрать щенка домой. Она принесла его на руках. «Замерз и страху натерпелся, бедняжка. Старшему тебя отдавать нельзя, снова бросит, так пусть хоть младшенький поиграет», — сказала она, убеждая отца согласиться. И с тех пор щенок, едва не погибший из-за моей жестокости и спасенный матушкиной милостью, стал питомцем доброго младшего братика.
И это был не единственный раз, я могу припомнить множество случаев, когда надо мной таким образом измывалась родная мать. Причина, очевидно, была в том, что я родился отнюдь не красавцем и с раннего детства во мне не было и капли миловидности. Но даже если и так, эти издевки превыше всякого здравого смысла, они почти лишили меня способности правильно понимать чужие слова.
По-видимому, это особая женское умение — одурманивать людей до беспамятства.
Родился я, как, возможно, знает кто-то из здесь присутствующих, в деревушке у подножия горы в трех ри[76] отсюда. И тогда, и сейчас нашей семье принадлежало немного земли. Брат мой, в отличие от меня, человек надежный, он сам ведет хозяйство, которое, однако, достаточно скромно, чтобы просочиться через крупную сеть нынешнего Закона о земельном регулировании[77]. После отъезда из столицы оно, конечно, стало для меня все равно что роскошное поместье, а во времена детства у нас даже работали и батрак, и служанка. Так вот, когда мне исполнилось, если не ошибаюсь, лет десять, в служанках у нас была девушка лет семнадцати или восемнадцати — стройная, румяная и быстроглазая. Меня, старшего хозяйского сына, она научила таким вещам, что и вспомнить стыдно, а когда я позже сам попытался сблизиться с ней, она прямо-таки из себя вышла от гнева, оттолкнула меня и заявила: «У вас дурно пахнет изо рта, отстаньте!» Мне до сих пор хочется кричать от стыда, который обуревает меня, когда я вспоминаю тот случай даже спустя многие десятки лет.
Примерно в те же годы в деревенской начальной школе на сорок или пятьдесят учеников приходилось двое преподавателей: учитель, которому было едва за двадцать, и его жена. Я искренне считал ее красавицей или же просто слышал, что в деревне она слывет красавицей, и в какой-то момент тоже проникся этой мыслью, но, в любом случае, я был ребенком и, какой бы красавицей она мне ни казалась, не питал к ней настолько серьезных чувств, чтобы страдать по этому поводу, хотя какие-то неясные эмоции меня все же обуревали.
Я до сих пор весьма отчетливо помню тот день. Дул порывистый осенний ветер. Учительница вела у нас урок чистописания, и вот, когда она проходила мимо меня, моя тушечница случайно опрокинулась, и разведенная тушь брызнула ей прямо на рукав, из-за чего меня оставили сидеть после уроков в классе. Но я испытывал к ней какие-то робкие чувства, а потому, хоть меня и наказали, был этому рад и не переживал ничего похожего на страх. Пока остальные ученики под проливным дождем возвращались домой, я сидел в классе вместе с ней. Вдруг ее словно подменили: она развеселилась и сказала, что муж ее сегодня уехал по делам в соседнюю деревню и пока не возвращался, идет дождь и ей одной грустно, потому-то она меня после уроков и оставила.
— Не думай обо мне плохо, барчук, — проговорила она. — Давай поиграем в прятки.
Разумеется, когда она так меня назвала, я подумал: уж не потому ли учительница особенно обо мне заботится, что наша семья в этой глуши считается зажиточной и даже, пожалуй, интеллигентной и в моей манере себя держать тоже есть некая изысканная привлекательность? И меня обуяло вульгарное и даже какое-то недетское самодовольство. Поэтому я, как подобает мальчику, которого называют барчуком, нарочно отвесил небрежный поклон и изобразил крайнее смущение.
По жребию водить выпало учительнице, и тут в холле школы раздался какой-то шум. Прислушавшись к нему, девушка сказала, что пойдет посмотрит, кто там, а мне в это время велела спрятаться получше. Улыбнувшись, она побежала в холл, а я спрятался под стол, стоявший в углу класса, и, затаив дыхание, стал ждать, когда она придет меня искать. Через некоторое время учительница вернулась вместе со своим мужем.
— Этот мальчишка так и липнет ко мне, аж тошно! — говорила она. — Я думаю, что тебе стоит отчитать его как следует.
— Ясно, — ответил учитель. — Где он?
— Должен быть где-то здесь, — равнодушно сказала она.
Учитель твердым шагом направился к столу, под которым я прятался.
— Эй, что ты там делаешь, болван? — спросил он, а я так и застыл на четвереньках под столом, от стыда не имея сил даже вылезти, и по лицу моему текли слезы ненависти к учительнице.
Виной всему наверняка моя собственная глупость. И все же откуда берется эта женская беспощадность? Всю дальнейшую жизнь мне было уготовано оставаться истерзанным в клочья этой страшной женской жестокостью, проявлявшейся в самые неожиданные моменты.
Когда умер отец, дома у нас стало совсем тоскливо, поэтому я заявил, что оставляю дом на мать и брата, а сам в свою семнадцатую весну уехал в Токио и устроился помощником в одну частную типографию в Канда. Типография эта была маленькой, печатала в основном рекламные листки да визитки, а работали в ней всего четверо: хозяин, двое наемных рабочих и я. Как раз в это время, сразу после Русско-японской войны, по Токио начали ходить поезда, одно за другим появлялись причудливые здания в западном стиле, словом, времена были самые благополучные и наша маленькая типография без работы не простаивала. Но, как бы я ни был занят, ни за что не подумал бы, что моя работа слишком тяжела, если бы не жена хозяина и кухарка, женщина лет примерно тридцати, родом из Тибы, смуглая до черноты. Они, уж и не знаю, сколько раз, своими злобными насмешками доводили меня до слез. Наверное, женщины сами совершенно не осознавали, насколько их уколы были болезненны, но для меня не было ничего страшнее их. На работе надо мной издевались хозяйка и кухарка, а когда мне временами выпадал свободный день и я уходил гулять, в городе встречал демониц другого рода, не менее жутких и злых.
Однажды, спустя год после моего переезда, — как сейчас помню, в сезон летних дождей, когда лило целыми днями, — мы вместе с другим работником типографии под одним зонтиком отправились развлечься в Есивару[78], и там меня и унизили безжалостным образом. Женщины в Есиваре — самые несчастные и униженные среди женщин, а значит, как никто должны быть наделены состраданием и милосердием, думал я, но в тот день лично убедился, что на самом деле они обладают немалой властью и ведут себя своевольно, почти как вдовы. В ту ночь мне пришлось быть весьма осторожным в выражениях, чтобы на меня не вызверились, и молиться про себя, так что я и живым-то себя не почувствовал. Видимо, благодаря молитве женщина меня все-таки не прогнала и рассвет мы встретили вместе. Наутро она позвала меня выпить чаю. Судя по тому, что она держалась с некоторым достоинством, среди куртизанок явно была не из последних, Она позвала старуху-служанку и отправила ее пригласить к нам моего приятеля и девушку, с которой он провел ночь, спокойно разлила чай и, достав из буфета в углу комнаты тарелку постной овощной тэмпуры, предложила ее гостям.