— Эй, сегодня я при больших деньгах, — сказал я, показывая купюры.
— Не таких уж и больших, если они все по одной иене, — без улыбки ответила жена, продолжая мыть голову.
— Так что же, они тебе не нужны? — спросил я, пав духом.
— Положи здесь, — сказала жена, кивнув на пол у своих колен.
Я положил деньги куда она велела, но в тот же миг подул вечерний ветер и купюры разлетелись по всему саду. Пусть они и были по одной иене, я считал их большой суммой, заработанной непосильным трудом, и, не раздумывая, с криком бросился за ними, вероятно, являя собой самое жалкое зрелище, какое только возможно.
У жены в Синсю[80] был младший брат, единственный ее кровный родственник, и все деньги, которые я зарабатывал, она отправляла ему, а потом, едва увидев меня, требовала еще и еще денег. Мне казалось, ее не волновало, добуду я эти деньги грабежом, убийством или как-нибудь еще, лишь бы отдал их ей. Наверняка за каждым, кто совершил преступление ради наживы, стояла такая вот женщина.
Как ни странно, пусть она и поливала грязью всех моих товарищей по перу, особенно самого молодого из них, поэта из Асакусы, страстного поклонника оперы, юношу, еще не успевшего выпустить ни одного сборника и удостоившегося ее наиболее злобных насмешек, в итоге она сошлась с ним и, бросив меня, ушла из дома. Воистину женщины способны на странные поступки. Да уж, пытаться понять их — только больше мучиться.
Однако должен сказать, что она была еще ничего по сравнению с третьей женой. Та с самого начала сблизилась со мной, намереваясь помыкать, как чернорабочим. В те времена я впал в еще большее ничтожество, писать стихи мне не хватало душевных сил, поэтому я продавал одэн[81] с уличного прилавка в Хаттёбори и спал там же за прилавком, как бродячий пес. Чуть дальше по той же улице старуха за шестьдесят и ее дочь, рослая женщина лет сорока, торговали печеным ямсом[82]. Жили они в ночлежке неподалеку, словом, влачили почти такую же нищенскую жизнь, как и я. Они-то и положили на меня глаз: начали навязываться с ненужной помощью, заманили жить в ту же ночлежку, и с этого момента я стал нести тяжелый крест.
Мы совместили прилавки, в некотором роде расширив торговлю, и пришлось мне трудиться до изнеможения с утра до ночи, выполняя всю работу от плотничания до закупки продуктов. Старуха с дочерью занимались только обслуживанием покупателей, а на меня сваливали все грязные дела, выручку от продаж они держали при себе, и постепенно я оказался у них в услужении. А когда я пытался по ночам поближе познакомиться с дочерью, и она, и ее мамаша бранили меня и прогоняли, как шкодливого кота. Со временем мне все же удалось с ней сблизиться и выяснить, что на самом деле старуха не приходилась ей матерью, что вроде бы обеим довелось в жизни пасть до уличных проституток, но, судя по всему, они отличались таким дурным нравом, что в итоге всем надоели и охотников до них больше не находилось.
От этой сорокалетней бабы я заразился дурной болезнью и познал неведомые мне ранее мучения. Но женщины и это обернули против меня: едва дочери что-то не нравилось, как она заявляла, что у нее болит спина или что-нибудь еще, и заваливалась спать, и обе они говорили, что, мол, из-за того, что дочери попался такой негодный мужчина, здоровье у нее теперь никудышнее, и так постоянно поносили меня и без конца гоняли, заставляя выполнять их поручения.
В итоге не без моих усилий, должен заметить, торговля в нашей лавочке пошла бойко — двух уличных прилавков было уже маловато, и по наущению старухи с дочерью пришлось снять в переулке в Синтомитё маленький домик, вывесить на нем фонарь с надписью «Одэн и закуски» и переселиться туда. Теперь я постоянно был у них на побегушках, старуху мне было велено звать хозяйкой, а жену — сестрицей. Они поселились на втором этаже дома, а я спал на кухне, подстелив циновку.
До сих пор помню ту ясную лунную ночь в середине осени, когда я уже за полночь закрыл лавку, поспешно отправился в Цукидзи в одно заведение, хозяин которого по доброте душевной пускал меня помыться, на обратном пути поел гречневой лапши с уличного прилавка и, придя к черному ходу дома, обнаружил, что дверь уже заперта на засов изнутри. Я вышел к парадному входу и, подняв глаза на второй этаж, шепотом попробовал позвать хозяйку и сестрицу, но на втором этаже было темно и никто не отзывался, будто они уже легли спать. Из-за того что я только помылся, на осеннем ветру я продрог. Меня разобрала досада и я, подставив мусорный ящик, влез на навес и, постучав в ставни на втором этаже, снова попытался дозваться до хозяйки или сестрицы. Вдруг изнутри раздались крики жены: «Воры! Воры!» Она продолжала и продолжала вопить, повторяя «Воры!», пока изнутри не раздался странный металлический звон: как выяснилось позже, старуха начала бить в жестяной таз. Но в тот момент у меня все волосы встали дыбом, я свалился с навеса и хотел было убежать, но тут меня поймал полицейский, прибежавший на шум и крики. Он схватил меня и отвесил несколько тумаков, пока не увидел в лунном свете, что это я, — то был полицейский из ближайшего участка, знавший меня в лицо. Я объяснил ему, в чем дело, и он ответил:
— Э-э, ну и дела! — и расхохотался, но на втором этаже все продолжали кричать «Воры!» и бить в таз, пока со всей улицы не сбежались разбуженные шумом соседи. Тогда полицейский заорал не своим голосом в сторону второго этажа:
— Эй, вы, там, откройте двери!
Шуметь на втором этаже прекратили, загорелся свет сначала наверху, потом внизу, дверь лавки открылась, и оттуда осторожно высунулись заспанные старуха с дочерью. Полицейский с ухмылкой сообщил, что никакие это были не воры, и вытолкнул меня вперед, но старуха как ни в чем не бывало спросила:
— Кто это? Я не знаю этого человека. Ты его знаешь? — обратилась она к дочери.
— С нами он точно не живет, — с самым серьезным видом ответила та.
От такого обращения даже я не нашелся, что сказать, и, пробормотав только: «Что ж, тогда прощайте», направился в сторону реки, не обращая внимания на то, как полицейский пытался меня остановить, и думая, что они все равно рано или поздно собирались меня прогнать и в этом доме мне оставалось жить недолго, а значит, следовало быть готовым к тому, что теперь меня снова ждет одинокая бродячая жизнь.
Я подошел к перилам моста, и неожиданно из моих глаз полились слезы. Одна за другой они капали в реку, медленно катившую волны под луной, и каждая капля оставляла на водной глади маленькие, но прекрасные круги. С тех пор прошло уже лет двадцать, но я до сих пор помню тоску и грусть, овладевшие мной в ту ночь.
После того случая я продолжал терпеть жестокость различных женщин, но если вы думаете, что все это были женщины необразованные, а значит, едва ли способные на жестокие, безжалостные поступки, то это совершенно не так. Стараниями некой профессорши женского университета, долго учившейся за границей и покинувшей этот мир в прошлом году, один из моих сборников подвергся такому поношению, что я был потрясен до глубины души и с тех пор не смог написать ни строчки. Даже если бы я пожелал, то не смог бы опровергнуть ее слова или как-то оправдаться: ее нападки были слишком беспощадны. И образования-то у меня никакого нет, кроме начального, и стихи мои настолько вопиюще бездарны, что их невозможно читать, и очевидно, что деревенщина из Тохоку не может написать хоть сколько-нибудь утонченных стихов, и стоит, мол, лишь посмотреть на меня, и сразу видно, что у меня лицо не поэта, а опустившегося грязного жалкого труса, и Японии никогда не стать цивилизованной страной, пока существуют такие необразованные люмпены от поэзии. Она была права во всем от первого до последнего слова, но в ее критике — точной и беспощадной, будто она бранила бестолкового ребенка, выговаривая, что он обуза для семьи и ему лучше умереть, — звучала такая ярость, словно она хотела раздавить меня, показав, что ничтожество и есть ничтожество.
Я всего раз видел эту даму на каком-то поэтическом вечере, так что у нее не должно было быть никаких личных обид, но почему же она выбрала именно меня, незаметного люмпена, для своих нападок? Видимо, даже если женщина преподает в университете и обучалась за границей, она все равно сохраняет эту особую склонность — прицепляться к никчемным мужчинам, чтобы как следует их помучить. В общем, когда я прочитал в некоем поэтическом журнале эту статью, я весь так и затрясся, от ужаса во мне пробудилось какое-то странное, извращенное чувство, и я отправил этой пожилой даме с широким величественным лицом, какое и у мужчин встречается редко, телеграмму, которая окончательно покрыла меня позором. В ней значилось: «Целую».
Однако эта пожилая профессорша наверняка даже не заметила, в какой ужас она меня повергла, окончательно убив во мне и без того хилого поэта. А если бы и заметила, наверное, это привело бы ее в особенный восторг, но в прошлом году она покинула этот мир.
Что ж, уже изрядно стемнело, а значит, полагаю, пора заканчивать мой глупый рассказ. Подводя итоги, хочу сказать, что все женщины в этом мире, образованные или нет, от природы наделены странной и страшной жестокостью, но, несмотря на это, говорят, что они слабы, что хотят хорошего обращения. Когда ты согласишься с этим, они говорят, что мужчина должен быть мужественным, а что вообще такое мужественность? Когда ты пытаешься вести себя мужественно и думаешь, что женщине это нравится, она говорит, что ты с ней чересчур груб, а потом еще как-нибудь особенно жестоко тебе мстит. Так что же нам остается делать? Разумеется, с тех пор как я переехал сюда из столицы, не проходит и дня, чтобы на меня не напали по какому-нибудь странному поводу жена брата, или ее сестра, или их тетка, или еще кто-нибудь из женщин, живущих в доме. «Пока в этом мире существуют женщины, мне, видимо, не найдется в нем места», — думал было я, совсем пав духом, но теперь, когда наступило торжество демократии и, согласно новой конституции, между мужчинами и женщинами полное равноправие, я могу только сердечно поздравить всех мужчин. Теперь никто не сможет сказать, что женщины слабые существа — как-никак теперь все равны. Как это славно! Теперь можно не сдерживаться и неприкрыто говорить о женщинах дурно. Спасибо свободе слова, это еще одно замечательное право! Теперь и я, человек