отистые продолговатые глаза робко, но с каждой минутой ярче светились радостью. На память приходил какой-нибудь смешной случай. Петр рассказывал его Лидии. Она смеялась, обхватив его сзади за шею и прижавшись к загрубелой щеке своей горячей щекой. Потом они вместе проверяли ученические тетради, и Петр уходил, когда в комнате появлялась Елизавета Семеновна, черная, с морщинистыми бровями, в обрезанных по щиколотки валенках. Он, конечно, сидел бы еще, но техничке, наработавшейся за день, нужен был покой.
Ночной путь в общежитие нравился Петру. Тишина. На дома кропит мелкий, как маковые зерна, дождь. Голые деревья блестят так, словно их облили хрусталем. Хорошо думать под плеск воды, под грохот дежурных трамваев, под шелест такси с зелеными каплями на смотровом стекле. Мысли текут свободно, и те из них, что представлялись днем неразрешимыми, без усилий приобретают стройность и ясность.
Одной такой ночью на ум Петру пришла догадка, способная, как решил он, положить конец его и Дарьина мучительным поискам.
Погребная чернота в окнах квартиры главного металлурга не остановила его. Он влетел в подъезд, прыгая через две ступеньки, поднялся на этаж и надавил кнопку звонка.
— Что случилось? — сонно спросил Дарьин, теребя кудрявое рыжее облачко на груди.
Петр начал объяснять. Главный металлург кивал всклокоченной головой, тяжело хлопая веками.
— А это идея! — вдруг вскрикнул он и протер кулаками глаза. — Сплавлять магний и ферросилиций? Наверняка углерод в чугуне будет приобретать идеальную шаровидную форму. Превосходно! Чудоюдно!
Шаркая шлепанцами, он сходил за бумагой и авторучкой, позвал Петра на кухню.
На завод ушли рано: кругом еще были синеватые сумерки, и лишь на востоке наливалась лимонным светом заря.
Вечером они долго рассматривали в микроскоп последнюю пробу магниевого чугуна.
— Петр Григорьевич, ты понимаешь, что произошло? — восторженно спросил Дарьин.
— Ничего особенного.
— Как ничего особенного?! — Дарьин не понял, что Петр шутит. — Благодаря магниевому чугуну, созданному сегодня, — да-да, именно сегодня, наш завод будет экономить сотни тысяч рублей, а может быть, миллионы. Ничего особенного?! Ты пойми, со временем почти все детали, которые мы делаем из стали, бронзы и других дорогих для производства металлов, будем отливать из магниевого чугуна. Другие заводы подхватят.
Петр смеялся про себя над тем, что Дарьин расходился: он и сам знает все это. А когда главный металлург выговорился, ласково сказал:
— Убедили. Так и запишем: сегодня произошло событие мировой важности.
Дарьин наконец-то смекнул: подтрунивает над ним Петр, но не обиделся, а только сконфуженно шмыгнул носом и надвинул на нос кепку.
Следующий день принес Петру новые радости: директор вручил ему ордер на однокомнатную квартиру, а мать прислала письмо, где сообщала, что профком коксового цеха дал Григорию Игнатьевичу путевку в санаторий Цхалтубо. То, что отец поедет в санаторий, обрадовало Петра больше, чем ордер на квартиру. Он помчался к Лидии и, вбежав в комнату, начал целовать девушку, не стесняясь Елизаветы Семеновны и громко выкрикивая:
— Лидушка, милая, папа едет в санаторий!
В глазах технички набухли и задрожали слезы. Она закрыла фартуком лицо и вышла в коридор. Петр рванулся за ней, чтобы успокоить, узнать, почему заплакала, но Лидия удержала его:
— Не надо. Она не любит утешений.
— Что с нею?
— Одиночество, старость…
У Петра защемило сердце оттого, что его счастье обернулось в душе Елизаветы Семеновны горем. Он вдруг почувствовал себя усталым и тяжело опустился на табуретку. Она жалобно скрипнула и покосилась вбок.
К волнистым шиферным крышам спускалось солнце. Его лучи увязали, расплывались, дробились в мутном, пасмурном воздухе, и поэтому казалось, что оно окружено тусклой медной пылью. Петр глядел в окно и думал, что его радость, как эти солнечные лучи, увязла, расплылась, дробится в том тягостном чувстве, которое вызвали слезы Елизаветы Семеновны.
Вспомнилось, что мать просит денег отцу на дорогу, и он совсем закручинился. Денег у него нет, недели полторы назад он послал домой триста рублей и теперь сам еле-еле перебивался.
Петр решил попросить взаймы у Дарьина и встал. Лидия спросила, куда он собирается. Ответил. Тогда она взяла с тумбочки учебник литературы, вытащила заложенную между страниц пачку полусоток и протянула Петру. Он знал, что Лидия отдает скопленное на зимнее пальто, хотел отвести ее руку и не смог сделать этого: увидел, ощутил, понял, что обидит девушку отказом настолько сильно, что она возненавидит его. Петр сунул пружинящие листочки в карман. Ладошки Лидии скользнули по лацканам его плаща, нежно легли на шею. Ее губы, — одна из которых, нижняя, была посредине словно передавлена ниточкой, — тянулась к его лицу. Он взял девушку за плечи и, целуя, понял, что она отныне будет для него таким же родным человеком, как отец и мать, а может быть, и больше.
Свадьбу они устроили скромную. Петр шутливо называл ее «микросвадьбой». Посуду и стулья пришлось позаимствовать у соседей. Закуски и вина были дешевые. Над ними возвышалась, высокомерно поблескивая серебряной главой, бутылка шампанского. Петр и Лидия тревожились: скучно будет — мало гостей. Но получилось хорошо. Все как бы искрились весельем, даже увальневатый Дарьин пускался в пляс. По-медвежьи неуклюжий, он выбрасывал перед собой то одну ногу, то другую и звенел ладонями.
— Элля, олля! — кричал вагранщик Кежун и щеголевато стучал черными ботинками перед Лидией, а Петр вертелся вприсядку вокруг них.
Поутру Петр и Лидия проводили гостей, обнялись и прошли в кухню. Стекла окон синие, будто осталась в них чернота ночи и рассасывается теперь светом рани. Изморозь опушила крыши, провода, деревья. Лиловые тени кругом. Небо на востоке впитывает звезды, и лишь самые яркие из них прокалывают лучами слюдянисто-сизую краску рассвета. Сквозь рубашку жжет плечо Петра жаркая от бессонной ночи щека Лидии. Он гладит ее волосы и думает о том, что у него с женой все на восходе: и дела, и думы, и чувства, а у отца с матерью — на закате и потому жалко их, больно, что он вдали и не может оделить их своим молодым счастьем.
Лидия видит, как его глаза наливаются грустью. Она догадывается, что Петр сейчас не с ней, хотя и стоит рядом — он где-то далеко, за обручем горизонта, возле Анисьи Федоровны и Григория Игнатьевича. Чтобы отвлечь его, она говорит:
— Петя, давай посмотрим подарки.
Лидия берет с плиты обтянутый дерматином футляр (подарок Дарьиных), открывает его. На голубом атласе в углублениях лежат мельхиоровые вилки и ножи. Потом она разглядывает другие подарки: пылесос, кастрюлю-скороварку, шелковый абажур, отрез шерсти, и Петр слышит ее украдчивый вздох. Он знает, о чем подумала она. Он и сам начал думать об этом, когда впервые вошел в квартиру. «Гулко, просторно, светло», — слышал он тогда в своих шагах. Окна такие широкие, что если не обставить основательно комнату, она будет выглядеть голо, неприютно.
— Не падай духом, Лидушка. Что толку? Все будет. Жизнь впереди. Главное — оставаться человеком.
Лидия утвердительно кивнула головой.
Из-за крыш высовывался золотой и колючий гребень солнца. Ветер стряхивал с проводов и деревьев изморозь. Тени, уже не лиловые, а голубые, плавно скользили по шелестящим россыпям снега.
Отлистало время короткие, как молодость, дни зимы, влажные и душистые — весны, принялась листать каленые дни лета. Петр и Лидия оставили квартиру под присмотром технички Елизаветы Семеновны, поехали в отпуск к старикам.
С тяжелым сердцем осматривал Петр родное гнездо. Огородные плетни покосились, а местами низко свисали, и сквозь них прорастала крапива. Верх трубы, уродливо торчащей над пологой крышей, крошился: должно быть, изъело дождями. Нагонял тоску скрип ржавых петель калитки. Григорий Игнатьевич ходил за сыном, нахохлившись, как воробей в ненастье. И хотя они двигались медленно, останавливался передохнуть. Лицо его изменилось: веки сделались полупрозрачными, водянистыми, щеки — клетчатыми от морщин, отросла жесткая борода; казалось, задень ее ногтем, она зазвенит точно проволочная.
Когда, возвращаясь, подходили к крыльцу, на котором сидели Анисья Федоровна и Лидия, Григорий Игнатьевич сказал:
— Немудреное хозяйство, а расползается. Догляду нет. От меня мало толку: немножко повожусь — на сутки устал. С матери тоже много не возьмешь. Чуть поработала — руки мозжат да пухнут. Беда!
Сел Петр на знойную сосновую ступеньку, привалился спиной к коленям жены. Ему было грустно, грустно с первых минут встречи. Отца как подменили. Они приехали еще вчера, а он ни разу не пошутил, жалуется, сутулится, сжимает впалые виски ладонями. Мать хотя и держится весело, но нет-нет да посмотрит виновато и начнет благодарить за деньги, что Петр ежемесячно присылал. Одернуть ее неудобно, молчать — больно. Ей ли, матери, унижаться из-за каких-то двух-трех тысяч. Да он сердце отдаст ей, если понадобится. Он все помнит: и зеленую тумбочку, и сундучок со звоном, и неуклюжую ласку ее, и клешнятое пламя, что лизало костлявое туловище отца.
Петр глядел поверх ворот. Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глазел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми грачиной черноты столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его.
Там, за горой, в низине, где лежал завод, часто гудели электровозы. Еще лет пять назад их сигналы терялись в свисте «кукушек», а теперь «кукушек» почти не слышно: тянутся ржавой цепью на паровозном кладбище. Да что «кукушки»! Многое и многое отошло, обновилось, вытеснено, а дым, как и раньше, когда он, Петр, был несмышленышем, властно пачкает синь небес угарными ползучими клубами, будто одно у него кладбище — небо, будто не ценят люди собственную и без того короткую жизнь.