Сконфуженная Шишлониха не отступилась от своего намерения. В отместку и для того, чтобы сделать Пантелею крепкое внушение, она при поддержке нескольких соседских баб, взяла его в оборот и убедила, что он «за ради дитя обязан окрутиться снова».
Вскоре старуха познакомила Пантелея с модисткой Лелькой. Взял бы он ее за себя: старательна (на машинке так и строчит), бойка, остроязыка, фигуриста, — кабы не узнал, что она гулящая.
Шишлониха была азартной свахой. Неудачи только раззадорили ее. В станице Каракульской она приглядела Пантелею разведенку Нюру.
Выбрали свободное воскресенье. Подрядили извозчика. Понеслись по первопутку. Устроили запой. Благо, догадался Пантелей захватить литр водки, пшеничный каравай, горбыль сала.
Ничем особенным не выделялась Нюра: коротышка, худенькая, молчаливая. Глаза, правда, редкостные. Черные с голубым белком. Из рюмки не пригубила. К пище не притронулась, хотя и видно, что сильно оголодала.
Принялся брат хулить ее первого мужа, одернула его. Заговорила Шишлониха: «У вас лебедушка, у нас лебедь…», Нюра и отрезала:
— Городские, а все старым аршином мерите. Время-то другое. Поимейте в виду.
Под вечер брат велел Нюре приготовить чай; сам начал дробить щипчиками кусок сахара, добытого из валенка, лежавшего на полатях.
Примус не подчинялся женщине: фыркал, вспыхивал однобоким пламенем, гаснул и тучно дымил. На ее глазах показались слезы.
Едок керосиновый чад. Досадно не совладать при посторонних людях с каким-то разнесчастным примусом.
Пантелей помог Нюре. Сделал из струны новую иглу и заменил на поршне кожаный кружок. Прочистил форсунку, накачал примус, и он зажужжал синим огнем.
Нюра облегченно вздохнула. В ее отношении к Пантелею исчезла неприязнь. А когда, как говорили в тех местах, п о ч а й п и л и, то она согласилась прохладиться на свежем воздухе.
Оказалось, Нюра не ездила по железной дороге. Долго Пантелей рассказывал ей о паровозах, смелости и находчивости механиков и о своей мечте перейти с «овечки» на «СО», чтобы водить тяжеловесные составы в города далекой Средней Азии, где полно кишмиша, урюка, где на маленьких ослов навьючивают огромные тюки, где еще много женщин до сих пор закрывают лицо волосяными сетками.
Слушала Нюра жадно, от волнения облизывала губы, восхищенно блестела зрачками, удивлялась.
Пантелей, считавший себя безъязыким, туповатым, радостно отмечал, что без натуги подбирает ладные слова и толково рассуждает.
Нюра повесила на лосиный рог шубейку. Уходя в горницу, мучительным движением бросила на плечо полушубок. Пантелей шепнул подскочившей свахе:
— Скажи Нюре, я готов забрать ее хоть сейчас.
Нюра не пожелала воспользоваться посредничеством Шишлонихи, а сказала прямо самому Пантелею, что повременит с ответом.
Ее посоловевший тощий брат (кости да кожа), потянулся на лавке так, что захрустело в суставах, и пробормотал, задремывая:
— Сбирайся, сестренка. Все-дики он машинист, не наш брат-ошарашка. Голодовать перестанешь, и нам где-нигде хлебную корку сунешь. Сваха бает — у него три мешка сеянки.
— Хватил лишку, братка, так уж знай лежи.
Декабрь замучил городок буранами. Однажды, когда пуржило пуще прежнего, возвращаясь домой из депо, Пантелей опять надумал посватать Нюру. Это решение, вроде бы, прибавило сил: легче пробиваться сквозь накаты ветра. Летит небо. Погромыхивают ставни. Не взлает собака. А он идет, и белый снег прикипает к набухшим машинным маслом шапке, стеганой одежде, валенкам, черным, терпко пахнущим прокопьевским углем.
Притолока в прихожую была низкая. Проскакивая под ней в мазанку, он видел только порог и начало глиняного пола. Едва разогнул шею, так и остолбенел: перед ним стояла Нюра.
Она приблизилась, сдернула с Пантелея ватник. Так же спокойно и молча сняла с него косоворотку и нижнюю рубаху. Потом налила в медный таз горячей воды. И таз и вода звенели. Все она делала привычно, словно много раз встречала его после работы. И то, что Нюра почувствовала себя в мазанке хозяйкой, подействовало на Пантелея таким образом, будто и для него не в диковинку ее присутствие и забота. Чудилось, что они давно муж и жена, что ему до мельчайших завитков знакомы узоры чеканки на этом тазу, принесенном Нюрой.
Вытираясь холщовым полотенцем, он смотрел на разрумяненные сном щеки Нади.
— Выкупала, вареники ели, чай с клюквой пили.
— Добро.
Пантелей сел за стол. Новые для мазанки запахи: клеенки фартука, меди таза, жареного семени конопли — как бы повернули его душу в прошлое. Он увидел себя и Марию на открытой дрезине, летящей к синему-синему степному небосклону.
Громко хрустнула под его ладонью деревянная ложка.
Назавтра, перед закатом, за Пантелеем прибежала рассыльная. Он быстро надел спецовку и сказал, поцеловав Нюру и дочь:
— Давай, жена, привыкай к гудку моей машины. Сначала я прогужу от депо, потом с Уйского разъезда, а потом с Золотой Сопки.
— Как же я узнаю твой гудок?
— Надя подскажет. Нет, лучше сама угадай.
— Не смогу.
— Ежели механик любит свою машину, он, знаешь, как гудит. Будто своими губами, а звук будто из его собственной груди вырывается. Ты почуешь, когда я загужу.
Часто раздавались паровозные крики, и всякий раз сердце Нюры тревожно замирало, а после с минуту лихорадочно сбоило.
Однако ни один этот крик не вызвал в ней ожидаемого, непонятно-тайного, радостного трепета.
Но вот густо, тепло, басовито засвистел какой-то, должно быть, огромный паровоз, и все тело Нюры проняло сладким жаром, и она, тащившая через двор вязанку поленьев, покачнулась, как пьяная, постояла, смеясь над этой неожиданной потерей равновесия, и пошла дальше, слушая гудение Пантелеевой машины, и думая о том, что не помнит себя такой счастливой, как сегодня.
Не было в депо паровоза, гудок которого не знала бы Надя. Пантелей гордился слухом дочери: на людях он любил козырнуть этой ее способностью.
— Ну-к, Надюша, подскажи, чья машина шумнула?
— Дорофея Тюлюпова.
— Какой она серии?
— «Щука».
— Ошиблась. «Фэдэ».
— «Щука».
— Пра-а-вильно. Понарошке я.
Нет-нет и приходила к дому Кузовлевых то та, то другая женщина и просила Нюру:
— Узнай у дочки, не свистел ли мой?
Почти всегда Надя могла ответить, подавал тот или иной паровоз о себе знать или не подавал.
Сначала она воспринимала гудки по их звучанию: раскатистый, хрипатый, бурлящий, писклявый, зычный, с гнусавинкой… Потом они стали приобретать в ее представлении самые различные, подчас неожиданные сходства. Этот гудок синий, а этот рыжий, даже дразнить хочется: «Рыжий, рыжий, конопатый…» Этот вскипает в небо, как столб искр на пожаре, а этот отдает леденцовой сладостью, этот наподобие ватаги мальчишек, которые разбежались по лесу и аукают со всех концов, а этот походит на дедушку Фарафонтова — тощий, бородатый, злой.
Механики души не чаяли в Наде. В том, что она могла и протрубить с помощью губ и сомкнутых ладоней голосом любого местного паровоза и точно бы следила за отбытием и возвращением каждого из них, машинисты находили нечто благоприятное, оберегающее, счастливое. Не то чтобы они допускали, как некоторые их матери и жены, что в лице Нади живет в станционном поселке ангел-хранитель, но все-таки, подобно морякам и летчикам, были чуточку суеверны, и втайне друг от друга и от ближних склонялись к тому, что не будь Надя сверхъестественной девочкой, не проработать им бы так долго без крупных аварий.
Из дальних рейсов механики непременно привозили Наде гостинцы. Прокусишь оранжево-алый толстобокий персик, хлынут по зубам ручьи сока. Приятно вязок янтарный рахат-лукум, манит козхалва вкрапленными в белый мякиш калеными орехами. Велики тульские пряники, а съешь целый — и охоты не собьешь: твердые, медовый аромат, поджаристо-коричневы буквы на поверхности.
Иногда привозили зверюшек и птиц. Старший машинист Кокосов подарил морскую свинку, но ее у Нади выпросил слепой прозвищем Коломенская Верста и после зарабатывал себе на пропитание на барахолке, заставляя свинку вытаскивать из ящика «пакетики с судьбой».
Однажды отец принес в своем замасленном сундучке боты, купленные в Златоусте. Они были чугунные, с изрядно сношенными подошвами.
Он надел боты, тяжело ступая, прошел по двору. Воскликнул: «Как он, дьявол, таскал их?!» И рассказал, что боты принадлежали какому-то баю. Бай, владевший несметными стадами овец, гонял скот вместе с пастухами, ходил босиком. Ноги его были изранены камнями и колючками. Насмешки ради оренбургский губернатор послал ему боты, отлитые каслинским мастером. Жадный бай не понял издевки и до самой смерти носил эти обутки.
Даря боты дочке, Пантелей надеялся привить ей вкус к диковинным вещам: считал, что они развивают умственность человека и направляют его душу в хорошую сторону. Интереса к собиранию диковинных вещей у Нади не возникло, зато появилась тяга к путешествиям.
Отец охотно брал ее в поездки.
Она видела заревое в ночи небо Магнитогорска, марганцевый рудник, в поселке которого бродил по улицам пьяный молодой забойщик, ждущий смерти от окаменения легких; плечистых парней, вмиг перерубивших топорами канаты, что удерживали на стапелях буксирный пароход. Прямо при ней и отце старатель-башкир нашел в шахте-колодце самородок золота. Вытащенный из шахты в бадье, старатель запрыгнул на верблюда, чтобы куда-то умчаться. Верблюд не трогался, и тогда сунули ему под хвост огненную головешку, и он побежал рысью, и даже обогнал иноходца, управляемого нарядным цыганом.
В феврале тридцать седьмого года Надя съездила с отцом в орджоникидзевский рейс.
Этот февраль она запомнила на всю жизнь. Он наступил слепящий, глазуровал, буравил сугробы. Когда кто-нибудь проходил по улице, то было похоже, что ребятишки хрумают сосульки: льдист и шершав наст дороги.
И этот день был погож! Кварцевое сверкание воздуха, безветрие, студеная теплынь.