— Из города? — спросил шофер.
— Да.
— Где работаешь?
— На металлургическом комбинате.
— Комбинат велик.
— Дежурный монтер доменной подстанции. Устраивает?
— Вполне. То-то смотрю, видел тебя. А я на самих домнах работал, машинистом вагон-весов. Теперь вот баранку кручу. Пионерский лагерь калибровочному заводу строим. Подъезд к нему хреновый. Я шлак разнюхал в санатории и еду. Присыплем — порядочек.
— Домны-то что бросил? Кишка тонка?
— Трудиться на домнах, конечно, тяжеленько, особенно летом. К пылюке и агломератному чаду да еще и жарища. И все-таки нравились мне вагон-весы. Ведь без них домна не домна. Грузят они шихту — есть что плавить, перестанут грузить — дело порохом запахнет. Нет, не бросал я домен.
Говорил он веселым тоном. Шаловливо отдувал от брови густую прядь. Коваными кистями с крупными пальцами и толстыми ногтями хлопал по коленям.
Когда он промолвил последнюю фразу, то его серые, в белесых и зеленых крапинках глаза озарились гневом. Он лег на бок, зорко понаблюдал за тем, как ветер сборит гладь озера, и повернул ко мне лицо.
— Не поладил я с Думма-Шушариным. Тогда он был помощником начальника цеха по шихте. Не поладил, ну и взял расчет. Я как устроился на загрузку после увольнения из армии, так у нас и пошло с ним наперекосяк. В смене моего учителя машиниста Сингизова такая кибернетика получилась: отказал затвор бункера, и завалили мы скиповую яму. Понятно, аврал, свистать всех наверх. Прибежал Думма-Шушарин и давай гонять Сингизова. Юсуп Имаевич, он мужик семейный, смирный, помалкивает. А я выскочил с языком: «Чего шумите, Борис Лаврентьевич, мы ведь не нарочно. Горлохватством сейчас не поможешь. Лучше людей подбросьте для очистки ямы». Он на мое замечание ноль внимания, фунт презрения. С тех пор и начал пришиваться. Прицепится к какой-нибудь мелочи и драит, и драит. Возразишь — как закричит: «Накажю!». Несколько раз премиальных лишал. Разве так можно? В работе без неполадок не бывает. Допустил я промашку, ты разъясни по-хорошему. А зачем же рублем бить да еще за ерундистику? До такой степени я осерчал, что сердце при нем, как угорелое, колотилось. Чую, беды наделаю. Написал заявление с просьбой уволить. Начальник цеха не подписывает. Через две недели, конечно, рассчитали, согласно закону. Недавно встретил Думма-Шушарина. Он обрадовался, руку мою трясет. И я почему-то обрадовался. Зла, что ли, не умею помнить? Или уж такой, мы, работяги, простецкий народ: чуть приветь — растаем, в лепешку расшибаемся. Пивка на углу выпили. Он про себя рассказывает, я про себя. Он теперь на другой должности. Говорит, сам пожелал. А по-моему, турнули его с этой должности. Был на загрузке несчастный случай: разнорабочего скиповой тележкой задавило. Наверно, за это. Ну, в общем за все. Я, правда, потом каялся, что откровенничал с Думма-Шушариным…
Он лукаво покосился, прежде чем встать, сказал:
— Кибернетика? А?
Отблески никелевой ряби, набегавшей на палый тростник, прядали на березе. Они ослепили шофера. Он зажмурился и стоял, улыбаясь, а зайчики, отражавшие игру воды и колебания солнечных струнок в ней, липли к его лицу и запятнанному бензином пиджаку.
Он присел на корточки и снова очутился в тени.
— Слушай, друг, ты случайно не знаешь кого-нибудь с подсобного хозяйства санатория?
— Нет.
— Худо. Тут вот за холмом рассыпался у «Москвича» диск сцепления. На подсобном есть «Москвич». Подумал, может, у твоих знакомых. Съезжу-ка я, пожалуй, на подсобное. Плотника Александра Иваныча на помощь призову.
Когда бряканье цепей о кузов самосвала затерялось в лесу санатория, лишь тогда я спохватился, что не спросил, какой он, тот «Москвич», терпящий бедствие. Неужели бадьинский? И Николаю и мне нужно в ночь на работу.
С макушки холма, похожего на полушарие, я заметил внизу, близ колка, Катю и Николая, грустно сидящих подле машины.
Я медленно спускался по черной дороге, мучаясь тем, что предприму, если нам не посчастливится достать диск сцепления. Я сманил Бадьиных сюда и, само собой разумеется, обязан сторожить автомобиль столько, сколько понадобится, а Николай уедет в город на попутном грузовике. Оставить Катю одну-одинешеньку в горах было бы непростительно: не хватало еще, чтобы она натерпелась страху. К тому же что-нибудь худое может стрястись. Лихие людишки не перевелись.
Оттого, что я принял твердое решение, на душе не посветлело. Раньше, попадая в передрягу, я испытывал этакий удалой задор: положеньице сложное, да я не из тех, кто не умеет вывернуться и защитить себя. Сейчас я приуныл. Никогда не опаздывал на работу даже на минуту, а тут вдруг совершу прогул. И я пришел в отчаяние. Возникло ощущение, как будто я накануне долгой разлуки с подстанцией. И невольно я представил трансформаторы под дождем, синее трескучее свечение, летающее вокруг штырей многоюбочных изоляторов (это явление называется коронированием, оно иногда вызывает короткое замыкание, но я, грешным делом, люблю его за красоту), представил медногубые автоматы постоянного тока, литой — так он плотен — гул мотор-генераторов, забористый воздух аккумуляторной, уставленной банками тяжелого зеленого стекла.
Николай слегка развеял мою подавленность. Он собирался, если шофер самосвала не добудет диск, добраться пешком до дяди Терентия и сгонять на его «козле»-мотоцикле в город. Обернуться он сумеет часа за два. Будь чистым небо, я бы мгновенно успокоился, но в нем грудились тучи, темно-тинистые на днищах, а в поселок Кусимово и яшмовые отвалы — наследие закрытого марганцового рудника — втыкались молнии.
Шофер приехал сердитым. Он ходил с Александром Ивановичем к некоему Лаптову, у которого есть «Москвич». Он так и сказал — «некоему» — и циркнул слюнями сквозь резцы величиной чуть не с клавиши детского рояля. Лаптов был откровенен: «Да, я имею запасной диск сцепления и расставаться с ним не собираюсь». Обещание, что диск будет возвращен, Лаптов встретил вздохом восхищения. Затем, по-дьячковски частя, окая и тормозя голос на ударениях, пропел: «Доверчивость украшает одиночек, которые не потеряли надежду выскочить замуж».
Шофер — Лаптова за грудки, тот — его.
«Боевой, оказывается, жмот. Острасткой не испугаешь».
Быть бы наверняка потасовке, кабы не разнял их невозмутимый добряк Александр Иванович.
Он похорошел от негодования, этот молодой шофер, запорошенный бурой угольной золой. Наверно, торопливо нагружал самосвал шлаком. Серые глаза взялись синью, шелушащиеся щеки сделались помидорно-красными.
Он с минуту скреб затылок. Должно быть, жалковал, что все получилось не так, как нужно, и прикидывал, как бы все-таки выручить нас.
— Слыхал я, братья славяне, что на тракторе-колеснике такой же диск, как на «Москвиче». В лагере работает колесник, да на ваше горе он убежал утром за кирпичом и вернется завтра.
Тучи над озером полоснула молния. Немного погодя пропорол небо из края в край реактивный рокот грома.
Шофер вскинул увесистый, широкий кулак. Над нами, словно в отместку за его угрозу, блеснуло, а вскоре металлически загрохотало. И было похоже неистовство грома на то, будто раскатывались трубы тоннельного сечения.
Нарочитый испуг, уморительно скорченная долговязая фигура и заливистый смех шофера развеселили нас.
Он заметил, что Катя восхищенно смотрит на него. Чтобы еще потешить эту приятную, плечистую, высокогрудую женщину, он пошутил, подняв глаза к небу:
— Ай-яй-яй, товарищ Гром, нехорошо заводится с пол-оборота! По своим бьешь. Я бы советовал тебе шарахнуть изо всех калибров по прожженному частнику Лаптову. Мы находимся в Башкирии, и ты, кстати, возьми на вооружение толковую пословицу: «Свой людь обижать нельзя». Смикитил, что к чему? То-то.
Шофер согласился «подкинуть» Николая до двора дяди Терентия. Едва они уехали, разбушевалась гроза. Была она короткая, лютая. От вспышек молний, распадающихся над горами цветными ожерельями, чаще янтарными и гранатовыми, у Кати начало пестрить в глазах. У меня от звеняще-тугого лопанья грома заложило уши.
Хотя ливень был скоротечным, по склонам долго прыгали ручьи и казались на солнце ясными, как расплавленный свинец.
Катя решила вздремнуть. Дождь наверняка накрыл всю округу, дороги развезло, поэтому надо поднакопить сил, чтобы толкать, где застрянем, машину. Я понял: это отговорка. Кате хочется забыться: слишком уж остро переживает за нас с Николаем. Она сама рабочий человек — оператор блюминга — и, не находись в отпуске, уехала бы с мужем на «козле», лишь бы вовремя принять смену.
Я отправился к роднику.
Есть в природе врачующее очарование. Послушаешь шелковистый шелест тростников, искупаешься в парной послезакатной воде, упадешь на копешку сена лицом к звездам и постепенно как бы унесешься туда, в серебристую млечность, и отмякнет душа, если очерствела, и легче дышать, если давила боль разлуки, и вновь откроется взгляду заветная цель, если тяготы пути затянули глаза мглой безнадежности.
Вдоль родника тянулся осинник. Тоненькие стволики, матовая зелень и приятная горьковатость коры, избела-голубоватый подбой листьев — сколько в этом изящества и деликатности. Да еще мягко белеют из травы ландыши. Да еще медно желтеют над прогалинами и полянами бубенцы купальниц. Да еще курлыканье ключа.
Я приободрился, начал верить, что успею на работу.
Собирая цветы, я брел по направлению к озеру и повстречал на тропинке давешнего шофера. Он нес на плече тальниковое удилище; в петлице пиджака — ветка черемухи; одежда на нем прежняя, кроме вискозной рубахи.
— Ершей хочу надергать на уху. Возле купальни их целое стадо.
Купальня была поблизости. Я пошел с шофером.
— Ваш товарищ уже к городу подъезжает. Мы крылья с мотоцикла сняли. Теперь он чихал на грязь. Жмет на всю железку.
Ершей у мостков не счесть, но они, как только червь, надетый на крючок, касался дна, сердито отворачивались и снова недвижно лежали.
Шофер чертыхался, обругал ершей капиталистами и положил удилище на перила. Потом достал папироску и, разминая ее, протянул руку в сторону залива, поросшего камышом.