— Эх, вы! Получается, что я без пяти минут государственный преступник. Да я патриот сильнее вас.
Сашуня побледнел. Глаза были гневны.
Антон пристально следил за выражением его лица.
Неужели он неподдельно негодует? Наверно, на самом деле не видит ничего зазорного в собственном поведении?
Затем он нашел слишком естественным его возмущение, чтоб не утвердиться в том, что оно неискренно.
Тем, что юркнул в машину и завел мотор, Сашуня взбеленил Антона с Мосачихиным, а Федора Федоровича раздосадовал.
— Уеду в город, душа из вас вон.
— Решимости не хватит.
Было похоже, что машина скакнула. Вылетев на проселок, она яростно слепила буфером.
Антон настиг ее на подъеме из низкого глубокого оврага.
На бивуаке он вытолкнул Сашуню из кабины, велел Мосачихину, Ляпкало и Федору Федоровичу укладывать вещи и садиться в автомобиль.
Выворачивая руль перед тем, как съехать на проселок, Антон оглянулся. Сашуня стоял перед лиственницей и вонзал меж пальцами, растопыренными на коре, острый охотничий нож.
Одно солнце над горами, а свет в лесу разный. Сер, синь, призрачно-зелен он в еловых чащобах. В сосновых борах розов, оранжев, красноват. В березовых рощах он то серебряно тускнеет, то отдает меловым тоном; и кажется, — нет выше счастья, чем видеть этот белый воздух, эти белые стволы и этих жмущихся вокруг них белых ветрянок.
Седловину за седловиной переваливает машина. Антон ведет ее тихо: любуется, ловит ноздрями сквозняки, слушает грай, щебет, шелест, жужжанье. О Сашуне он забыл. На уме Кланя. Жаль, что она находится не здесь, где пахнет лесом, разнотравьем, калеными скалами, а там в городе, пропитанном металлургическим смрадом.
Ляпкало горюет, что оставили Сашуню. Правда, есть надежда, что он застанет их близ мельницы: они собираются ловить ельцов. Но поедет он с ними до города или нет, — зависит от Антона. Антон умница, справедливо сказал: «Человек всегда, везде и во всем должен быть человечным». Только сам, пожалуй, поступил вразрез с этой формулой. А, может, и не вразрез? Иногда суровость гуманней доброты. И все-таки надо было наказать Сашуню помягче. Все равно он хороший парень, хотя и чуть не утопил его, Ляпкало, и вел себя кощунственно по отношению к Мосачихину.
Свинцовы веки Мосачихина, впалы виски, блеклы губы. Он поглощен презрением к себе и ненавистью к Лельке. Как он мог мириться с ее неверностью? Знакомые, знающие о том, что она сбегала с Костей Пшакиным, относятся к нему с многозначительной снисходительностью. Хватит терпеть. Он заберет дочурок и переселится в Казахстанскую Магнитку. Доменщиков там принимают охотно.
Федору Федоровичу не до того, какой свет в горном лесу, круто обошлись с Сашуней или по заслугам, что терзает Мосачихина.
Одолела собственная забота. Нужно достать для газогенератора лист слюды, иначе придется останавливать мельницу. Слюды в районном центре добыть негде. Неизбежна поездка в Магнитогорск.
Федор Федорович прикидывает, как войдет в приемную директора и с улыбочкой отрапортует секретарю-машинистке Аннушке следующие слова: «Уважаемая Анна Георгиевна (она Григорьевна, но любит, чтобы называли Георгиевной), прибыл по делу народохозяйственной важности директор мелькомбината Закомалдин. Будьте добры, доложите шефу». Аннушка, тронутая его обходительностью, скажет: «Петр Андреевич велел себя захлопнуть, но ради вас я готова получить даже выговор». И откроет дверь кабинета. Он войдет, и Петр Андреевич даст команду выдать мелькомбинату лист слюды.
Сшибая прутом нивянки, Сашуня шагает по обочине дороги. Его мозг ткет паутину мести против каждого из тех, кто уехал в машине. Ведь ни один из них по-настоящему не заступился за него. Никому не будет скидки: ни Мосачихину — открыто закрутит с Лелькой; ни Ляпкало — станет рассказывать встречным и поперечным, какой он трус; ни Федору Федоровичу — откажет ему от квартиры, когда тот приедет в город по делам; ни Антону… Этому он отомстит сильней, чем другим. Придумает что-нибудь такое, чтобы ославить его на весь город.
Чуть в стороне от дороги Сашуня видит муравейник, бежит к нему и топчет его до тех пор, покамест верх сапог не становится влажным.
В мельничном поселке Сашуня остановился возле дома Закомалдиных. Сквозь плетень увидел редкобородого старика, держащего окровавленный нож, Федора Федоровича, который поникло стоял под навесом сарая, и женщин-башкирок, окруживших зарезанную корову.
Сашуня вызвал директора за ворота.
— Они рыбачат у дальнего брода, — промолвил директор.
И Сашуня пошел дальше. Прежде чем свернуть за угол плетня, обернулся, сказал, злорадствуя про себя:
— Так ты того, Федор Федорович, без стеснения заезжай.
— Завтра вечером, как отторгуюсь, сразу к вам. У дальнего брода они. Бузить только не вздумай, а то опять оставят.
— Плевать.
— Эх, трава ты, трава.
— Трава? Скорей шиповник. Не тронь — вопьюсь иглой.
— Трава, шиповник — все равно. Думать у них нечем.
— Вот и превосходно. Думать. Какой толк? Зола. Надо как ручей течь, куда течется.
— Хуже травы, хуже.
Настил моста, побитый, трухлявый, был раскатан. Пришлось переходить по толщенной лиственничной переложине. Гвозди, вбитые в нее, донельзя изъела ржавчина. Поверхность бревна выцвела до белесости старой кости, но не дала трещин, не взялась гнилью витая древесина. Переложины держали мост много лет подряд и еще послужат долго-долго.
При виде этих огромных бревен Сашуня невольно вспомнил об Антоне. Пожалуй, неуязвим и прочен Антон не меньше лиственницы — железного дерева, — и такие, как он, Сашуня, для него что гвозди переложинам.
Мокрый от быстрой ходьбы и переживаний, он сел на шершавый валун. Внизу, вздувая зеленые струи, летела река. Она подкидывала и ломала тень его нахохленно-грустной фигуры.
1960 г.
КОРМИЛЕЦ
Отец часто поднимал Петьку к потолку, смотрел в его золотистые продолговатые глаза и вскрикивал, окая:
— Кормилец, милый ты мой, ростешь!
Кормилец! Петька не понимал этого слова, но любил. Оно нравилось мальчику потому, что делало лицо отца красивым и светлым.
Дом Петькиных родителей, Григория Игнатьевича и Анисьи Федоровны Платоновых, стоял на окраине города, в рабочем поселке металлургического завода. Он был рубленый, маленький, с голубыми ставнями. Еще до того, как Петька появился на свет, крыша дома сгорела: замкнулись на чердаке электрические провода. Теса и бревен Григорий Игнатьевич не достал, пришлось настелить горбылей и обить их толем. И теперь над плоской крышей долговязо и уродливо торчала труба.
В доме было несколько вещей, которые Платоновы называли Петькиными. В кухне, между умывальником и печью стояла Петькина зеленая тумбочка. Ее закрывали вертушками, похожими на пропеллер самолета. В тумбочке хранились всевозможные лакомства: сливки в чашечке с красным петухом, конфеты, манный пудинг, залитый клюквенным киселем, куриное мясо, шанежки. Петька становился единовластным хозяином всего того, что попадало в тумбочку. В горнице, под кроватью с никелированными шишечками, стоял сундучок, который, как и тумбочка, назывался Петькиным.
Григорий Игнатьевич сам сделал этот сундучок. Он обколотил его белой жестью, сначала большими листами, а затем тонкими полосками, и покрасил в красный и синий цвета. Удивительный был у сундучка замок. Нужно надеть Петьке шерстяной костюмчик или бушлат с якорем, вышитым на рукаве, или еще что-нибудь хорошее, — он засунет в скважину медный ключ и повернет. В замке зазвенит тонко и ласково, будто щипнули струну балалайки. Второй оборот ключа вызывает в замке новый звук: точно стукнули железным молоточком по бутылке. А после третьего комната наполняется густым и протяжным гулом, подобным тому, какой слышится, когда на пристани отбивают в колокол время.
Были в горнице и другие вещи, которые носили имя Петьки: маленькая этажерка, заставленная детскими книжками, ящик, куда он складывал игрушки, шкатулка с наклеенной на крышке картинкой: Чапаев в черной бурке летит на коне.
Петька рано привык к мысли: все, что делается отцом и матерью, делается ради него. Уходя на работу, Григорий Игнатьевич говорил:
— Ну, сынок, я пошел деньги для тебя зарабатывать.
Если Анисья Федоровна брала в руки подойник, то непременно просила мальчика:
— Поиграй пока, сынка, один, а я схожу Буренку подою, чать, уж соскучился об молочке.
В палисаднике возле дома росли яблони, ирга и вишня. Зимой отец забрасывал их доверху снегом, весной подстригал, делал прививки, обрызгивал какой-то жидкостью. Когда у зеленых ягод вишни начинали краснеть бока, он весело потирал ладонь о ладонь, смеялся, прищуривая такие же золотистые и продолговатые, как у сына, глаза.
Счастливым утром Григорий Игнатьевич брал Петьку за руку и уводил в палисадник. Там подталкивал его к деревцу, на котором висели влажные пухлые ягоды, басовито говорил:
— Ешь, милый, ешь, кормилец.
Вишни были холодные от росы. Петька прокусывал сочную мякоть, пил клейкий сладкий сок и выплевывал косточки. Анисья Федоровна, рябая, загорелая, еще по-девичьи тоненькая, тянула руку к Петькиной голове, чтобы погладить по рыжеватым от солнца волосам. Муж ласково отталкивал ее, рокотал:
— Не мешай, Анисья, видишь, ведь, человек занят.
К осени созревали ранетки. Мать наполняла ими эмалированный таз. Отец радостно говорил:
— Давай-ка, Анисья, выберем лучшие, Петьке варенье сварим.
Они садились за кухонный стол. Мать отрывала у ранеток хвостики, а отец прокалывал яблочки иглой, чтобы слаще и мягче получилось варенье.
Летом Петька всегда с нетерпением ожидал воскресенья. В этот день они вставали с первой зарей. Пока Анисья Федоровна укладывала в камышовую кошелку снедь, Григорий Игнатьевич и Петька рыли червей, готовили приваду. По обычному отец отделял сыну лучшие рыболовные снасти: садок из морских водорослей, бамбуковое складное удилище, леску из конского волоса с самодельным поплавком, выкрашенным суриком. Петька и Григорий Игнатьевич добирались к месту уженья на велосипеде. Анисья Федоровна приходила пешком: ее мутило от тряски.