Гуляйполе — страница 33 из 59

– Помирав… А счас уже роздумав.

– И правильно. Дело не спешне. – Мандолина наклонился к уху Нестора: – Слышь, не надо було тебе те гроши ховать. За гроши уже давно б на воле був. И вообще… Ну да ладно! Я для тебя все сделаю… выручу. Ты только скажи, де гроши сховав? Не скаредничай! Поделися с другом. Мы ж с тобой вже давно в одной упряжке.

– Нема у мене нияких грошей, Мандолина. Нема!

– Брешеш! – Уголовник вглядывался в лицо Нестора, постепенно понимая, что тот не врет. – А куды ж подевав? В карете, говорять, тысяч двадцать пять було.

– Почти сорок.

– И шо, ты вси их?.. – даже задохнулся от удивления Мандолина. – Вси на политику кынув?

Махно не ответил. Он не хотел продолжать разговор о деньгах. Его молчание было красноречивей слов.

– От бес! – с досадой хлопнул себя по колену Мандолина. – Бог человеку счастье в рукы кынув, а он его по витру пустил. Шо з людьми деетсяся! И шо це за зараза така – политика? – Он смотрел на Нестора и с укором, и с восторгом. – Ну, от взялы б тебе и повисыли! И шо, ты за политику дав бы себе удавить?

Махно по-прежнему молчал.

– Ладно, – вздохнул Мандолина. – Все равно я тебе не брошу. Ты ж для меня теперь уже все равно як родня… Нас в Бутырку везут. А там знаеш шо? Там можно в карцере за месяц сгнить, як селедка. А можно годами жить припеваючи.

– Жить? На вечний каторге? – невесело усмехнулся Махно.

– «Вечна каторга» – то все разговоры. Ля-ля! – Мандолина тут же изобразил на губах звучание этих слов-балачек. – А може, мы в Бутырке и не задержимся? Може, нас в Сибирь зашмаляют. Оттудова сто дорог додому… Свет не без воли, казак не без доли…

И он вновь стал что-то наигрывать на губах, вызвав смех арестантов. Один из них соскочил с нар и начал выделывать коленца на дощатом грязном полу.

Впереди была неизвестная, чужая и холодная Москва, а за решетчатым окном все еще проплывали нахохленные, под серой соломой, хатки, колодцы-журавли…

Украина.

– Принимайте! – Надзиратель ввел Нестора в большую камеру. – Вот твоя постеля, вот миска, кружка, ложка…

Громыхнув дверью и засовом, надзиратель ушел, а Махно добрался до кровати, накрытой серым, но вполне чистым суконным одеялом. Уселся, осмотрелся кругом. Пощупал подушку: сверху наволочка, под одеялом простыни. Ватный матрас. Чудеса!

После дороги его покачивало, голова кружилась, в затылок вонзалась тупая игла, как только он поднимал взгляд. Но он все же откинул голову, посмотрел на сокамерников. Сколько их? Ага, четверо. Совсем немного. И какие-то чудные. Немолодые уже. Двум за тридцать или около того. А вот тому, с длинными, припудренными перхотью волосами, свисающими на какие-то кривые плечи, должно быть, под сорок. Совсем старик. Хорошо не разглядишь. В камере темно, хоть еще совсем не вечер. Через узкое окошко, похожее на крепостную бойницу, сюда проникает не так уж много света.

И все же Нестор продолжал изучать своих новых сокамерников. Они были не в тюремных полосатых робах, в какие одевали заключенных в екатеринославской тюрьме, а в пиджачках, довольно аккуратных, синих и темно-серых. Незамусоленные рубашки, брюки, пусть и помятые, но городские, обуженные, с ширинками на пуговицах. Кожаные пояса в петельках, на поясах поблескивали пряжки. Лишь у одного брюки поддерживали подтяжки – вещь вообще невиданная.

Ведь в тюрьмах обычно как? Штаны выдавали «на вырост», с просторной мотней, вместо пояса тонкую веревку – с расчетом, чтоб не выдержала тела заключенного, порвалась, если он задумает недоброе. Но если затянется по случайности узел – запоешь, когда нужда припечет. Благо веревку хоть разорвать можно. Дома, в Гуляйполе, тоже штаны носили, правда, перепоясывались кожаными очкурами. Такой не разорвешь. Бывало, братья подшучивали над Нестором. Вроде как нечаянно затянут изо всей силы узел на его очкуре и ждут, когда Нестор задергается. Хохочут, потешаются…

А эти, что здесь в камере, – прямо господа, а не арестанты. Может, они здесь для выпытывания секретов? Лучше уж он будет молчать.

Махно лег на одеяло, закрыл глаза, ощущая на себе взгляды любопытствующих господ. Койка даже не скрипнула: железная, не то что тюремные нары. В екатеринославской одиночке тоже, правда, была железная койка, но вся ржавая, погнутая, крепко вделанная в каменный пол.

Вспыхнул яркий свет, ударил даже сквозь закрытые веки. Электрическая лампочка висела под высоким потолком! Теперь Нестор мог лучше разглядеть – искоса, украдкой – всю камеру, ее обитателей. Но прежде всего его поразили книги. Он не ожидал увидеть в тюрьме такое множество книг. Они лежали на тумбочках, на кроватях, даже на полу. И – самое удивительное – на одной из тумбочек высилась стопка чистой бумаги, рядом стояла чернильница с пером.

Книги. Бумага. Электричество. Лица этих грамотных господ, похожих на учителей. Куда он попал? Уж не сон ли это?

– Вы кто? – спросил Зяма Сольский, полный, немного одутловатый, со смешливыми глазами. Его «еврейскую национальность» Махно определил безошибочно, как, впрочем, и принадлежность к тому же племени сорокалетнего, с крючковатым носом и длинными, до плеч, волосами.

Нестор промолчал. Зяма продолжал рассматривать новичка, словно диковинную залетевшую в оконце птицу. Зяма был здесь самым молодым, лучше всех, почти по моде одетым. Единственный сынок в семье банкира. Заблудший, правда, сынок. Анархист-кропоткинец, а также студент, лишь недавно, между отсидками, пробившийся на кафедру словесности, где проявил недюжинные познания в области русской филологии.

Увы, во время революции в Москве он был арестован как подстрекатель к баррикадной борьбе и закупщик оружия. Срок ему дали немалый: двенадцать лет каторжной тюрьмы. Впрочем, Зяма не очень унывал, библиотека в Бутырке была отменная, почти как Румянцевская, и книги здесь попадались такие, каких на воле по цензурным соображениям не издавали. Или опасались держать в общественных библиотеках. Здесь же, в Бутырке, полагали, что арестантов уже ничем не испортишь, а может, сюда свозили всю конфискованную у революционеров литературу и, по начальственному недомыслию, выдавали арестантам. Тем более что читать здесь было кому. Тот же Зяма изучил все, что было где-либо напечатано по анархизму, и был отличным спорщиком, как, впрочем, и все остальные в камере. Но Зяма в особенности. Он мог опровергнуть любой постулат и даже аксиому, тут же вновь собрать их из рассыпавшихся кирпичиков логики и вступить, таким образом, в спор с самим собой. Аристотель так бы не сумел.

Они ждали ответа. Зяма. Его сокамерник Аршинов, он же Марин, смуглый, чернявый, длиннолицый, с пронзительным взглядом, анархист из самоучек. Самый старший из бутырских анархистов Исаак Шомпер, полиглот и ходячая энциклопедия, неряшливый, с прядями редких падающих на плечи, уже тронутых ранней сединой волос. И высокий, нескладный Степан Трунов, социал-демократ, постоянно спорящий с анархистами и брошенный в эту камеру то ли по коварному замыслу начальства, то ли по игре случая в качестве детонатора для бурных, едва не доходящих до драки дискуссий.

Все они, будучи политическими каторжанами и интеллигентами, «господами», пользовались значительными тюремными привилегиями, которые стали особенно ощутимы после царского Манифеста 17 октября, провозгласившего создание Думы и целый ряд невиданных для России свобод. В какой-то мере арестанты этой камеры чувствовали себя хозяевами Бутырки. Махно они приняли за простого уголовника и расценили его появление как грубое нарушение своих прав. Но прежде чем выразить решительный протест начальству, они хотели получить разъяснения от новичка.

Махно сел на кровати, поправил одеяло, как бы размышляя. Поглядел на белую рубашку Сольского, на его подтяжки, на клетчатые, сохранявшие «стрелку» брюки, на поношенные, но все еще поблескивавшие хромом штиблеты. Да, ничего себе каторжники! Подавляя чувство классовой неприязни, понимая, что хочешь не хочешь, а надо поступать как положено – знакомиться, Махно поднял глаза и еще раз оглядел своих сокамерников.

Старожилы не могли не оценить этот дерзкий, самоуверенный взгляд глубоко упрятанных под надбровные дуги темных глаз. Взгляд не соответствовал ни юным годам, ни малому, полудетскому росту новичка. Так смотрят бывалые, ожесточившиеся политкаторжане, отказавшиеся от семьи, от любви, от всех радостей жизни и живущие лишь одним – мечтой об уничтожении тех, кого считают врагами. Так смотрят матерые убийцы, признанные уголовники.

– Так все же, кто вы? – повторил свой вопрос Зяма, уже не надеясь, впрочем, на ответ.

– Людына! – ответил наконец Махно.

Новые знакомые заулыбались.

– Хохол? Извините, конечно!

– З Катеринославщины.

– Ясненько, ясненько. – Сольский подсел на кровать к Махно. – Я, собственно, не об этом. Здесь, в камере, видите ли, все… как бы это… политические. А вы, как мне кажется, по уголовному? Угадал?

Нестор не отвечал. Он исподлобья рассматривал сокамерников, но больше – лежащие повсюду книги.

– Я к тому, что вам, наверное, было бы лучше со своими… как бы это… единомышленниками… э-э… братьями по разуму? Общие интересы… карты, марафет…

Нестор решил, что над ним потешаются. Он, «залетная пташка», и в самом деле нахохлился, как готовый к обороне птенец хищной птицы, выпавший из гнезда. Обернулся к Сольскому, обжег его взглядом:

– Я – политический!.. Анархист!..

– Анархист?.. Ясненько, ясненько.

Сокамерники едва сдерживались, чтобы не рассмеяться, но все же были несколько озадачены самоуверенностью новичка. От него исходила какая-то непонятная даже для них, бывалых людей, неукротимая сила.

– Ну и какого же направления в анархизме вы придерживаетесь? – продолжал спрашивать Сольский.

– Не выбрал ще, – ответил Махно серьезно. – Думаю.

– Совсем как вы, Исак Матвеевич, – обратился Сольский к близорукому, сутулому и длинноволосому Шомперу. Шомпер тоже был вечный спорщик и носил здесь кличку Спиноза.

Нестор решил, что не следует начинать жизнь в камере с размолвки. Все же эти люди не могут быть врагами, иначе не находились бы в Бутырке. Да и не похожи они на «подсадных уток», о которых много рассказывал его первый тюремный учитель Мандолина.