Аршинов скривился. В отличие от Шомпера он уже и пороха понюхал, и крови навидался и не был витийствующим романтиком. Сольский тоже усмехнулся, а Трунов даже крякнул. Но Нестору пылкая речь Шомпера понравилась. Вот ведь как люди умеют говорить! Он бы хотел научиться этому, да где уж… Им бы в уезд двух-трех таких, как Шомпер, они не то что Гуляйполе, всю Александровскую волость на попа бы поставили!
– Что вы ухмыляетесь? – вскинулся Шомпер, пристально вглядываясь в лица сокамерников. – Думаете, все тогда и закончилось? Я не верю. Газеты не врут. Революции никогда не кончаются. И эта… девятьсот пятого, она лишь пригасла. Ну, как фитиль на ветру. Поискрив и подымив, она вновь разгорится и озарит наши тюремные страдания!.. Что?
Шомперу никто не ответил. Молчали. Думали.
Глава двадцать третья
Революция 1905–1907 годов как будто умерла. Все вроде бы завершилось. Но Россия не выздоровела. Стало ясно: народ разочаровался в царе, который за многие годы своего царствования не раз проявлял непоследовательность и нерешительность, а порой и неоправданную жестокость.
Крестьянская страна до сих пор относилась к императору как к «царю-батюшке»: он может и сурово наказать, но и выслушать, пожалеть, простить. «Царь-хозяин»! Это сидело в людях глубоко, казалось, на века. «Без хозяина и дом – сирота». Старая русская пословица подтверждалась повсюду: и в избе мужичка-середнячка, и в роскошных особняках скоробогатеньких промышленников.
Разочаровались крестьяне и в церкви, которая во время смут и потрясений, лишаясь опоры, постепенно все больше сближалась с властью. И сама вера переставала быть народной утешительницей и помощницей. Первый удар нанес январь девятьсот пятого.
Когда сладкоречивый поп Гапон повел десятки тысяч человек к Зимнему дворцу для встречи с самодержцем, на мгновение показалось, что это новый протопоп Аввакум, народный заступник, неистовый радетель.
Толпы начали стекаться к Зимнему, распевая молитвы, подняв над головами иконы, хоругви и портреты царя. Чего хотели эти люди? Непременного осуществления всех пунктов составленной Гапоном петиции? Да многие и не слышали об этой петиции, и не думали о ней. Отеческого слова царя, вот чего они ждали!
Даже полицейские, шагавшие в толпе, сняв фуражки, воспринимались людьми не как стражи порядка, а как свои. На мелкое хулиганство во время шествия, вроде разбитых витрин и фонарных стекол, «фараоны» не обращали внимания, разве что увещевали вести себя прилично.
Зачем, царь-батюшка, эта война с Японией на невообразимо дальних просторах. Снова на военных заказах пухнут от шальных денег купчишки да заводчики, а от народа требуют бесконечного труда и терпения! Почему страна богатеет, но бедных становится все больше, и стена между неимущим и тем, кто ошалел от неправедных прибылей, делается все выше и крепче? Почему невиданные дворцы вырастают на набережных, а большинство вынуждено ютиться в тесных клетушках? Почему всюду нужно «давать», даже по ничтожной просьбе? Везде только и слышно: взятка, подмазка, дачка в кулачке, мздишка, барашек в бумажке, бакшиш, хабар, хапанец. Совсем обнаглели государевы люди, приструнил бы ты их, батюшка! Парочку-другую в яму да на сухарики с водой, пусть почувствуют долю народную! Глядишь, и другие репу почешут…
Вот о чем думала толпа, идя к Зимнему. Далеко не все имели представление о содержании Гапоновой петиции. «Свобода слова»? Да будешь ли с нее сыт? Выучишь ли на нее детишек, выведешь ли в люди?
Заметим мимоходом, что «крайние требования» петиции, явно невыполнимые во время войны, предложили попику эсеры, люди четких политических взглядов, в отличие от Гапона.
Узнав о небывалой по масштабу демонстрации, охватившей весь город, растерянный самодержец укрылся с семьей в двадцати верстах от Петербурга, в только что перестроенном под резиденцию небольшом Александровском дворце. А что делать? Выйти к людям? Так поди узнай, не бомбист ли прячется под личиной рабочего? Принять делегацию? Но тогда надо отвечать на петицию. Отделаться посулами? Дать обещание, которое потом его свяжет?
Могучая и требовательная дама История припирала государя к стенке!
Посему даны были генерал-губернатору и военным указания: «Беспорядки и бесчинства пресекать, к Зимнему не допускать». И понимай эти указания как хочешь.
Потом ни один историк не докопается до истины: кто же все-таки приказал стрелять в безоружный народ? Вроде как само собой получилось.
Сначала на движущуюся от Нарвских ворот к центру толпу бросили две сотни казаков с приказом разогнать ее нагайками. Или в крайнем случае ударами сабель плашмя, не убивая. Казаки даже несколько опешили, увидев перед собой женские платки, детские шапчонки, седые головы стариков, непокрытые головы рабочих. Кроткие лица, скорбные, как у Спаса, глаза.
Процессия шла с Нарвской стороны, что за рекой Таракановкой. Тысячеголосо, дружно тянула: «Спаси, Господи, люди Твоя…» Над головами мирно покачивались иконы, хоругви, чудесно вышитые лики Спасителя, поблескивала позолота на древках.
Тут не то что шашкой, нагайкой невозможно ударить. Никто из сотников не отдал команды. Строем, по четверо в ряд, казаки прошли сквозь покорно расступившуюся и продолжавшую петь толпу.
Это вызвало страх у пехотных командиров: эдак они и до Зимнего дойдут. Ведь Садовая от войск свободна. Английский свободен. И отовсюду докладывают: движутся. От островов. И от Охты. Там задерживать особо некому, а если здесь пропустить, то будет великий позор. Хуже, чем позор: неисполнение приказа. Какого приказа? А черт его знает! «Не допустить, пресекать…»
По команде передние шеренги опустились на колени, и все разом, вместе с позади стоящими, подняли стволы. По толпе стрелять – не то что бить по головам, по лицам, по глазам. Толпа – нечто серое, колышущееся. Целься, не глядя.
Грянул залп, второй, взметая шествие, как метла взметает осеннюю листву. Гапон, не помня себя, оказался в какой-то подворотне, откуда была видна часть проспекта с бугорками лежащих тел. Некоторые шевелились, ползли, иные же оставались неподвижны, и только кровь, храня в себе теплоту жизни, темными дымящимися лужами растекалась по мостовой.
Слабоват оказался попик, претендовавший на роль вождя. Словно бы по случаю рядом оказался некто в сером пальто, из тех, что посоветовали Гапону включить в петицию текст о свободе стачек, а в толпе подбивали молодежь грабить магазины и бить фонари.
– Пошли, батюшка! – тряхнул эсер Гапона за ворот. – Стричься будем, переодеваться и – в Финляндию.
Гапон послушно пошел. Через год, после его попыток покаяться, странным образом чередовавшихся с революционными воззваниями к русскому народу, он был убит на пустой даче эсером Рутенбергом. Гапон навсегда унес с собой тайну: как могло такое случиться, чтобы этот серый незначительный попик вдруг явился крестным отцом первой русской революции, которая стала репетицией другой революции, накрывшей Россию красным саваном?
А крестной мамой стала другая сторона, та, что открыла по беззащитным людям огонь, полагая, что тем спасает отечество.
И началось! Кровь за кровь! По всей России! В Москве эсер Каляев взорвал генерал-губернатора Сергея Александровича, второго дядю императора. До сих пор эсеры не трогали Романовых, ожидая от них решения земельного вопроса и других либеральных реформ. К тому же, как показывал опыт народовольцев: простой народ возмущался покушениями на лиц царской фамилии. Поэтому убивали «мелочь»: министров, губернаторов, жандармских генералов.
Впрочем, решение о «ликвидации» дядюшки царя было принято ещё раньше, после жестокого разгона в Москве студенческих демонстраций. ЦК партии эсеров отменил им же принятый мораторий лишь для одного из Романовых, не пользовавшегося, мягко говоря, уважением. Но теперь, после девятого января, мораторий и вовсе был отменен.
Русская «передовая и прогрессивная общественность», не понимавшая, что за самоотреченностью и ненавистью одиночек-террористов скрывается нечто куда более жестокое и угрожающее, аплодировала любому их акту. Человек с бомбой, а часто девушка с револьвером-«бульдогом» в аккуратной сумочке считались героями. Они же шли на смерть! Герои!
А тут еще, в мае того же девятьсот пятого, страшный разгром под Цусимой.
Словом, раздули из искры пламя! Пошли восстания на флоте, в воинских частях. Броненосец «Потемкин», огрызаясь неточным огнем, кое-как управляемый одними матросами, ушел за рубеж. Благополучная Одесса, город фактического порто-франко, столица свободной и контрабандной торговли, вдруг превратилась в сплошной революционный «привоз», где на всех языках и наречиях галдели о ненавистном самодержавии. Затем вспыхнул бунт в Севастополе, морской российской твердыне. Возглавил его вечный лейтенант Петя Шмидт, тридцативосьмилетний сынок и племянник известнейших адмиралов. «Командую флотом. Лейтенант Шмидт» – такие флажки поднял новый русский самозванец на захваченном им крейсере «Очаков».
Император, узнав о бунте, о захвате крейсера и еще нескольких мелких кораблей, попросил срочно доложить ему, кто такой этот Шмидт. Была даже составлена депеша от министерства: лейтенанту, если он подаст в отставку, присвоить звание капитана второго ранга со всеми полагающимися привилегиями и наградами.
Но Шмидта нельзя было переубедить. Не по годам – по духу – пылкий романтический юноша, он после окончания Морского училища совершил, по мнению многих, красивый и высоконравственный поступок: женился на проститутке, желая спасти хоть одну «заблудшую душу» из самых низов «нещадно эксплуатируемого народа». Девушка с хрипловатым голосом и грубыми манерами привела его в свой нищий домик за Песками, где жила ее большая семья. Решительно отказавшись от удовольствий, которые предложила ему новая знакомая, выгнав всех из комнаты с протертым диваном, Петр Петрович встал на колени и торжественно предложил Доминике (так звали проститутку) руку и сердце.
Доминика решила, что перед н