– Може, ён еще жив? Дай ему Бог!
– Жив был бы, так пора весть дать! Должно быть, покойной. Будете на воле – не воруйте и на разбой не ходите! Кто работу даст – делайте честно.
– Будем, батюшко, по душе жить!
– Честно…
Боярин, пропуская мимо себя людей, троих парней остановил:
– Вы останьтесь!
– А как же иные?
– Оставляю вас, чтоб двор пуст не был… Наедут мои люди московские, и вы за другими на свободу.
Парни, кланяясь боярину, неохотно пошли во двор.
Стрельцы, чистя тюремный ров, завалили дорогу грязью и кирпичами, дорога вела мимо воеводского дома, осталась свободной из тюрьмы дорога через воеводский двор. По двору в тюремных рваных понявах медленно проходили старцы тюремные сидельцы, Лазарко и старовер. За ними – тюремный сторож, за сторожем – богорадной.
Богорадной, остановив сторожа, наказывал ему:
– Трофимко, ты гляди за ними! Милостыну пусть люди дают, а говорить им много не дай – пущай запевают стихиру какую аль бо молитву.
– Ладно, дядя Фаддей, коло их люду копиться не дам…
Воевода спросил богорадного:
– За что старцы иманы в тюрьму?
Старики прошли ворота, богорадной поглядел им вслед, сняв шапку, ответил воеводе:
– Лазарко, батюшко воевода, тот, меньший видом старичонко, хулил имя великого государя и Господа Бога лаял всенародно… Федько же старовер церковь называл никониянским вертепом и письмо Аввакума ихнего люду давал чести.
– Та-а-ак!
– Так, батюшко… Оно, конешно, стар да младень умом схожи, и кабы великому государю про ихнюю вину исписать и про умишко худой, то была бы им немалая льгота…
– Обойдутся они без милости государевой… Пускай нищебродят и спят в тюрьме!
– Чую, батюшко воевода!
Богорадной повернул к тюрьме, а воевода, поглядывая в ворота, думал: «Дурак сторож! Кабы царь ведал вину нищих стариков, то одного бы указал бить кнутом нещадно… другому же как церковному мятежнику, кой хулит всенародно Бога, в гортань свинцу залили – и конец!» Походил и еще подумал: «Старик родитель зло великое на царя держал… Бутурлины обид не прощают! Дан был головой Воротынскому и за местничество в тюрьму сажен[334]… и сам держал в тюрьме царскому имени воров. И, должно статься, самого его эти воры извели – не держи огня за пазухой!»
Прислушался и услыхал одинокий старческий голос. Голос тихо удалялся:
И прилетали тут два голубя.
Два голубя сизые…
– Эй, парень! – крикнул воевода. – Бери лошадь, езжай по дороге. Там ежели углядишь возки – вороти, скажи мне!
– Я скоро, боярин, оком мигнуть…
Холоп проворно оседлал коня, вскочив в седло, скорой рысью выехал за ворота.
Издали еще слышно было с перерывами пение:
Мы летали, летали на расстаньицо,
Как душа с телом расставалася…
Дальше опять не слышно было слов, и немного спустя еще донеслось:
Ты прости-ко, тело белое…
А и лежать тебе, тело, в сырой земле…
«Старики в тюрьму оборотят с хлебом…» – подумал воевода. Холоп вернулся и, не слезая, сказал, удерживая перед боярином коня:
– Гонят, боярин отец, возки тамо за старым городом…
– Сколь четом?
– Десять возков, ей-бо…
– Не обчелся?
– Ни, боярин! Десять возков чел…
Воевода повернул в дом, вошел в первую горницу, крикнул:
– Домна!
– Тут я, боярин отец!
– Едет брат, стольник Бутурлин, скажи на поварне яства готовить! Убери стол…
– Иду, слушаю.
Боярин сел к столу на бумажники, снял с головы высокий плисовый колпак, обтер большой ладонью лоб от пота, погладив бороду, сказал себе: «Десять возков? Значит – стольник, а ждал боярыню… упредил, скупой… Эк его батькино добро приперло делить! Пожалуй, суну ему духовную к носу».
Подводы стольника Василья Бутурлина расставили на обширном воеводском дворе. У возка по три холопа – «указано боярином от возков не отходить!». Лошадей выпрягли, приставили к колодам, немой конюх засыпал в колоды овса. Стольник перекрестился, пошел в дом. Был он косой на левый глаз, с раздвоенной на конце черной бородой, узколицый, узкоплечий и бледный. Вошел в первую горницу с иконостасом, оглядываясь подозрительно. За ним по пятам шел рослый холоп. Оба в тягиляях: холоп – в нанковом стеганом, стольник – в шелковом сером. Холоп снял с боярина тягиляй, свернул бережно, положил на лавку. Боярин остался в чуге синего бархата, рукава чуги по локоть, но дополнялись рукавами белой рубахи, узкими к запястью. Стольник передал холопу трость и шлыкообразный бархатный колпак, подошел к иконостасу, простерся ниц, молился, пока Домка носила с поварни яства да расставляла по скатерти стола ендовы с медами имбирным, малиновым и переварным. Поставили в ряд кубки серебряные и ковши. Помолясь, стольник сел на лавку близ иконостаса. Он косился на малую дверь в спальню. Из спальни вышел воевода в прежнем наряде: в суконном малиновом кафтане, на кушаке с цепочкой кривой нож и две серебряные каптурги – одна справа, другая слева.
Стольник поднялся, поклонился старшему брату. Сойдясь, братья обнялись.
– Здорово ли ехал, брат Василей?
– Благодаря Господа ладно, братец!
– А я тут с дворянами спороваю: не верят, что государь дал мне власть их гонить в Москву на службу… нарядчика требуют.
– Нарядчик на войну гонит… без войны и воевода властен тому. Хитрят, упорствуют.
– Ну, брат, за стол с дороги!
Сели оба друг против друга, налили ковши:
– За великого государя!
– За государыни здоровье, Марии Ильинишны!
– Ну, как она? Все недужна?
– Скорбна, скорбна государыня, ох и скорбна!
– А ну как преставитца? Тогда чести Милославских конец!
– Э, братец! – Стольник поднял свободную руку, сказал: – Холоп, поди, жди у возка… – Глаза его побежали: один в угол к дверям, где стоял ушедший холоп, другой метнул на дверь спальни. – Не дело сказываешь, братец! Ушей да языков сплошь натыкано.
– Сказал – так думал: век истек, другого не запасено.
– И все же молчать надо! Мне бы вот сходить на Которосль к Спасу… помолиться… Свечу образу поставить… Душе легота и народу зримое добро.
– Пожди, брат! Делить батькову рухледь будем, вступим в драку… побранимся, а там уж кайся… И вот духовна отца – чти!
Воевода вынул из пазухи бумагу, писанную Сенькой в конуре пономаря. Дал брату:
– Братец, да где тут правда? Все тебе, мне же ни пушинки!
Воевода улыбнулся, погладил бороду, а стольник правым глазом продолжал буравить строчки грамоты, потом решительно сказал:
– Духовна виранная! Где тут правда? Одному сыну завещано, и холопей спустить!
– Спустил я всех…
– Пошто меня не подождал, братец?
– Своих людей довольно, а эти чужие мне… Отца не берегли… Еще и родителя завет исполнил.
– Вот и зацепка – не берегли, а потому и волю духовной рушить надо! Какие это послухи? Иеремия – «замеет отца духовного», Солотчинского монастыря бродяга… «подьячий Казенного двора» – какого двора? Гонись за ветром в поле – ищи их!
– Брат, есть подпись отца – ею покрыто все…
– По виду, он хмельной писал подпись!
– Не нам его судить!
– Кому же?
– Отцу! Вот его письмо, здесь не скажешь: «был хмельным», писано ко мне… Сличи и узри. – Воевода из каптурги достал письмо, приказанное Сеньке писать. – Здесь в духовной говорится: «собинно завещаю девку Домку!». В письме, ко мне писанном, подписанном родителем нашим, с знаками Бутурлина на полях письма, опять говорится: «пуще проси его за Домку, мою закупную холопку», и дальше: «Домка та – моя верная псица!»
Домка за дверями спальни стояла и слушала, как тогда во время пира, слова старого воеводы. Стольник говорил:
– Эх, братец, братец! Времени не дано тут долго жить… я бы весь город на ноги поставил и раскопал бы лжу, кою вижу в твоей духовной… Да пожди, упрошу великого государя – спустит меня сюда не на пять ден, и я привезу с собой дьяка да палача, и мы то дело просквозим!
«Вот он, худой черт», – подумала Домка и тихо ушла от дверей.
– Тогда пошто нынче делиться, когда затеваешь дело?
– Меня скоро не спустят, знаю, а что возьму, в том письмом креплюсь с тобой. Так что даешь?
– Коней дам.
– Сколько голов?
– Тебе десять, себе пять с бахматом родителя.
– Глядеть надо… бахмат, може, стоит всех, и на него жребий – кому идет!
– Конь немолодой – для памяти оставляю.
– И еще даешь что?
– Рухлядник, в ем платья – шубы, кошули, кафтаны, чедыги – все бери!
– Чай я, у отца было узорочье и шуба, даренная государем?
– Узорочья и шубы не сыскано.
– Давай, братец, еще по ковшу меду хлебнем – делиться веселее.
– Давай!
Выпили, обтерли рукавом бороды, и снова заговорил стольник, пометывая глазами в разные стороны. Вошла Домка. Стольник стукнул кулаком по столу, сверкнув перстнями:
– Эй ты, иди к допросу!
– Тут я, боярин.
Домка подошла ближе. Стольник упер ей в лицо правый зоркий глаз:
– У отца Василья боярина было узорочье и какое?
– Если и было, боярин, узорочье у родителя твоего, а моего благодетеля, то он к ему никого не подпущал, знал он сам да дворецкой… Дворецкой убит. Я ведала домом, подклетьми и рухледью.
– Та-ак! – сказал воевода, поглаживая бороду.
Стольник визгливо крикнул:
– Поди на дело!
Домка ушла.
– Пьем, брат Василей!
– Пьем-то пьем… Ну, пьем, братец!
Стольник, когда уходила Домка, глядел ей вслед:
– Она у тебя, братец, мало брюхата… Я женок брюхатых насквозь вижу…
– Отец был старик вдовой, она у него ближняя рука и… може, отец ей брюхо привалял. Пьем, брат Василей!
– Пьем, стучим ковшами! Привалял и духовну, а в ей подклеты да избы… этой холопке узорочье… И она то узорочье скрыла.