– Помолчи, Чикмаз!
– Молчу! Пью за тебя с товарыщи… Эй, хто?
– Пьем! – Разин чокнулся с Чикмазом ковшами.
Выпив ковш до дна, Чикмаз опустил руки под стол и приник, его густая борода легла перед его лицом, как подушка.
– «Злодей!» – сказали про меня, когда я в Астрахань спустил стрельцов, тех же яицких, а в пути повелел догнать и убить! Я знал, что они попытают еще над нами свою силу! И вот сбылось…
Чернобородый, высокий, с карими глазами казак в яицком есаульском кафтане поднялся за столом, пригнувшись к Разину, сказал:
– Батько! Приказывал ты: «Хочу уснуть!», так опочив налажен.
– Пожду, Федор!
Сенька упрямо придвигался к столу и, навалясь животом на хмельные головы есаулов – они сидели спиной к нему, – глядел на Разина как зачарованный.
– Кто и зачем?
– Пришел служить тебе, батько! Люди мои на Яик посланы мной раньше. Сказали они…
– Федор, налей… Кто мне служит, тот от меня пьет!
Чернобородый хозяин избы встал снова за столом и из деревянного жбана, зачерпнув ковш водки, поднес Сеньке:
– Жалует тебя Степан Тимофеевич ковшом вина!
Сенька, держа шапку в руке, поклонясь Разину, выпил ковш не морщась.
– Пьет вино, как кровь! Лей ему еще, Федор, и дай постой…
– Добро!
Федор Сукнин налил Сеньке еще ковш, а когда тот выпил, сунул ему в руку какую-то рыбу с куском хлеба.
– Закуси, спасибо после! Иди на крыльцо и там кликни: «Самарец! Гей, Федько!» – придет, кто надо, и даст, что надо. Прощай!
– Ладно! – Сенька вышел, и было ему весело.
– Ну, как батько?
– О батьке, Ермил, после, теперь отдох с дороги!
– Кирилку увел какой-то казак, Федором звать. «Постой дам и угощу», – сказал. А ты пойдешь ко мне… накормлю.
– Идем! Кой раз ты меня кормишь, когда же, Ермил, я тебя угощу?
– Стой мало! Молчи.
Сенька замолк и тоже прислушался. Разин кричал, голос его покрывал все шумы и голоса:
– Мы пришли не миловать врагов, а казнить! Клин молотом бей, погнулся – давай иной… Врагов карать надо тем, кто не гнется!
– Любое дело! Тебя благодарю, Семен, что меня сюда направил. Идем гулять и спать.
В мазанке, теплой и чистой, Сенька жил с Ермилкой. Приходил Кирилка, и все они втроем обсуждали и клялись друг другу помогать и держаться вместе. Подвыпив крепко, Ермилка, потирая низ лица, будто желая смыть с него багровое родимое пятно, пригнув голову, говорил нутряным, каким-то особым басом:
– Три таких, как мы… нас двадцать людей не одолеют!
– Я за себя стою… – вешая над столом большую волосатую голову на длинной жилистой шее, всхлипывая и двуперстно крестясь, куда-то под стол говорил Кирилка.
– Перепил! Пошто плачешь?
– Плачу я, Ермил Исаич, тому, што брат наш Семен, богатырь и ликом леп, приглядист, а душа его сгибла… сгибла душа!
– Пошто так?
– В Бога он не верит… И черта, сказывает, нет! И святых отцов, бывает, што поносит матерне! Табашник – вишь курит! Вишь…
– Моя душа, Кирилл, и моя о ней забота. Брось, давай еще выпьем!
– С тобой не пью… С Ермилом, да!
– Живем – пьем, помрем – из глаз ковыль-трава прорастет… Пьем – и друга не корим, а што курить – я тоже курю, хоша не часто…
– Зелие! Табун-трава из скверного места изошла, та трава…
Через три дня Ермилка сказал Сеньке:
– Иди, Семен, к батьке – зовет!
Сенька послушно пошел. За столом, так же как первый раз, в большом углу Сенька увидал Разина в черном бархатном кафтане, под кафтаном на атамане чуга алого атласа. Разин был трезв, и на столе не стояло никакой хмельной браги. В просторной избе, душной от жилых запахов, сидел за столом еще хозяин избы – чернобородый Федор Сукнин. Оба – Разин и Сукнин – были, как показалось Сеньке, озабочены чем-то. Сенька наслышался, что Разина везде называют батьком, видимо, так повелось на Дону звать атаманов и старшин.
Войдя в избу, Сенька снял шапку, взглянул на божницу над головой Разина, уставленную зажженными лампадками, но на образа не молился. Он поклонился Разину, потом отдал поклон хозяину избы.
– Садись к нашей беседе! – указал на скамью Разин.
Сенька, кинув шапку на лавку, сел.
– Расскажи свои дела, а пуще о том, как познал меня? – Помолчал и прибавил: – По твоим делам увидим, на что ты гож!
– Рассказ мой, батько Степан, не длинной будет. Назвал имя, прибавь и отечество.
– Тимофеевич буду…
– Степан Тимофеевич, не длинной мой сказ, только вправду.
– Не бахваль, я правду люблю!
– Тому, кто мне свой, бахвалить нечем…
– Смышлен! А ну, как познал меня?
– Познал тебя, Степан Тимофеевич, я, когда сидел в железах у воеводы ярославского… Он мне указал писать его сыну Бутурлину, окольничему… Писавши, мы дошли до места, что-де «на Волге донские козаки[340] гуляют, и атаман у них Разин». Рука моя от радости по письму задрожала. Он же взял плеть-трехвостку и зачал меня бить, а я тогда цепи порвал.
Разин, стукнув по столу кулаком, сверкнул глазами:
– И воеводу ты убил?
– Нет, Степан Тимофеевич! Убить его время не подошло. Убить – общее дело уронить, а дело такое, чтоб увести всю тюрьму и расковать. Воеводин бой стерпел, выждал время – тюрьму расковал, а воеводу в мешок и сунули в Волгу.
– А, так это ты? Дай руку! – Разин крепко пожал Сеньке руку. – Те сидельцы ярославские пришли ко мне с есаулом моим теперешним Ермилом?
– С ним, Степан Тимофеевич, а послал их я. Пришли не все, иные на сторону убрели, пути не вынесли… В Костроме задержались мы, зелье да орудие, кое было, взяли. Ермил к тебе пошел, а я с моим есаулом Кирилкой у Саратова остоялись – лихого барского прикащика погоняли, мужичью обиду с него взяли, только из тех мужиков мало кто захотел пристать с Ермилом. Славу твою прочили, сколь могли…
– Говори, сокол!
– Больше что сказать! Я и Кирилка пришли служить тебе вправду! Еще сказать тебе могу то, – сидя в тюрьме и слыша говор о тебе сидельцев, я порешил: «Только ему пойду служить головой… только Разин пойдет за народ!» Слышал и то – идешь в Кюльзюм-море, бери нас с Кирилкой, будем гожи.
– Добро! Сколь говорю с тобой, а имени не знаю.
– Зовусь Сенькой.
– Семен, сокол! Ты толков и смел. Почин твой не пройдет даром. Гляди, Федор! – раньше меня воеводу порешил, а я еще только собираюсь за них взяться… и какого воеводу! Хитреца, матерого волка. На Дону живя, слыхали о его хитростях, когда был он на Украине. Добро! Сокол, рукодель знаешь какую или только пысменной?
– Могу ковать келепы и сулебу.
– И ковать?
– Учился… На Москве в Бронной есть мой приятель – бронник.
– Превеликое добро, Семен! И грамоту постиг?
– Был в стрельцах, не скидая службы, служил писцом на Троицкой площадке, а там за обиды посек двух злодеев, служак царских, и в Ярославле сел в тюрьму.
– И влазное[341] платил царю? – засмеялся Разин.
– Влазное не имали – моя женка посулами купила богорадного сторожа.
Разин слегка нахмурился:
– Ты здесь с женкой?
– С Ярославля сбыл ее в Слободу.
– Ну, вижу, ты много смышленый. И сила, сокол, знаю я, есть у тебя, коли цепи рвешь. Будешь у меня есаулом!
– Спасибо, Степан Тимофеевич.
– По силе твоей и дело тебе дадим. Мы вот с Федором, – кивнул Разин на Сукнина, – сидели до тебя и сокрушались, думали: рук, ног и удалых голов у нас хоть мосты мости – есть богатыри, тебе не уступят силой, и силы нашей мало.
– Сила, чаю я, Степан Тимофеевич, у тебя утроится, – сказал Сенька.
– Моя сила людская мало утроится, она удесятерится. Мужик задавлен битьем и поборами, посадский люд – тоже. Где им правды искать? У царя? У воевод? У бояр или детей боярских? Нет им правды – она у меня… у нас всех! И все же мы против воинской силы царя с силой и правдой своей есть вполу. Ты, бывалой человек, московской, рассуди – почему так?
– Немчины, голландцы с рубежной выучкой нового ратного строя – то сила царская.
– Немчины и всякие иноземцы – сила не малая, но, сокол мой, новый есаул, пуще той силы у них пушки и вся армата огненного бою, и мастеры бомбометного огня – вот их сила! Правда, Федор?
– Истинная правда, батько! – ответил Сукнин.
– У нас же – топоры, рогатины, сабли для бою впритин[342], а дальной бой – луки, стрелы… Там сила, сбитая кучей, – одно, как стена… у нас сила разноязычная… Мужик калмыка чурается, татарин калмыка не любит – иной веры. Козаков горсть – у царя стена, у нас только «засека» в поле… Стрельцы? Народ, который думает только: «А как семья, не голодна ли? А как лавка в городе – не граблена ли?» Они вполу надежны… Кто крепкой у нас? Козаки да ярыги-рабочие, но рабочих и судовых ярыг по головам счесть – мало!
Разин взглянул на Сеньку. От рассказа атамана он опустил голову.
– Эй, сокол! Не вешай головы… Еще наша сила в том, чего нет у царя и не будет! Нам жалеть нечего, а они дрожат от жалости сытого брюха. Нам и терять нечего, кроме головы. Кто стал козаком, тот закинул дом помнить… Его могила не в монастыре у церкви… в степи широкой его могила, в ковыль-траве. И не подумай, что Разя Степан кого боится. Никого и ничего! Ни пытки огнем, ни мешка с камнями в воду, ни Бога, ни черта, а куклы, посаженной боярами на стол, царя – и тем паче!
Разин помолчал, дожидаясь слова от Сеньки. Сенька молчал.
– Иным покажется зазорным, что мы, козаки, иногда той кукле в золотой шапке поклоны бьем. Но то исстари повелось, а затем повелось, чтоб шире взмахнуть на коне и крикнуть: «Пропадай царь со всем отродьем! Сарынь на кичку!»
Разин обвел глазами Сеньку и Сукнина, оба молчали. Атаман подумал, поднял руку, положил Сеньке на плечо:
– Труд на тебя, сокол мой, возложу такой, какой редкому исполнить… инако сказать – никому! Кроме тебя, иных таких не знаю.
– Спасибо, Степан Тимофеевич, труда не боюсь…