Гулящие люди — страница 119 из 136

– Эй, раб! – крикнул стрелец.

– Тебе чего, белой кафтан?

– Поспал, будет – едем с нами!

– Куда? – снова спросил Сенька.

– Куда – увидишь по дороге… Ну же, черт!

Стрелец, широко шагнув, закинул руку на рукоять сабли.

У Сеньки с годов мальчишества была одна привычка, которой отец Лазарь и брат Петруха удивлялись: стрелять из пистолета. От матери Секлетеи за стрельбу попадало батогом, так как Сенька стрелял куда попало и навострился, не целясь, попадать почти без промаха. Сенька сел на траве, в правой его руке быстро мелькнул пистолет, раздался выстрел, и стрелецкая шапка с верхом черепа мелькнула в воздухе. Стрелец не охнул, только вскинул руками и рухнул навзничь. Сенька сунул в пазуху оружие, вскочил на ноги, выдернул другой пистолет и выстрелил поверх куста. За кустом на лошадях сидели еще три стрельца, при луне белея кафтанами. Один из них держал на поводу лошадь убитого.

От выстрела Сеньки средний уронил голову на седло. Двое, повернув лошадей, поскакали, видимо, к дороге, туда, откуда шел Сенька. Они уводили лошадь убитого и того, другого, тоже не то убитого, не то тяжело раненного. Сенька быстро зарядил разряженный большой пистолет. Заряжая, он ждал – не вернутся ли его имать, но стрельцы за ближним перелеском пропали из вида.

Сунув за кушак заряженный пистолет, Сенька подошел и оглядел убитого, лица убитого было не наглядеть, но стрелец казался сильным человеком, с длинными руками и ногами. На кушаке кафтана – сабля и ременная плеть, а сверх кушака, обогнув корпус, вилась тонкая веревка. «Дозор – ловить разинцев?» – подумал Сенька и, нагнувшись, пястью руки примерил рыжий стрелецкий сапог. Сбросив армяк, присел на траву, сдернул свои изношенные сапоги, снял сапоги с убитого, переобулся, поднял с земли суму, накинул армяк, сказал: «Спи, стрелец! Больше от тебя ничего не надо…»

Сапоги пришлись впору: «Туги в голенищах немного… – думал Сенька, – и в том беда, что по ногам меня иной примет за беглого стрельца…»

Он спешно пошел и, побаиваясь погони, стал сильнее забирать влево. В голову лезли неотвязно мысли: «Дойдут воеводу, пошлет имать! Думаю, не скоро дойдут воеводу, с расправой далеко ушел…» Сенька шагал и в такт своих шагов шептал: «Спать некогда, спать не время!» Шел, не разбирая мелких болотец, в одном месте провалился выше колена. Узкие голенища сапог выручили, воды в сапог не налилось. Сенька не знал нрава воеводы Борятинского. Если б стрелец сказал ему: «Воевода князь Юрий, вор убил двух стрельцов, дай взять людей – имать того вора!» – Борятинский бы крикнул: «Становись в ряд, палена мышь, рубить буду, двух убил вор, а двух трусов я убью!» Сенька заметил, что к утру он попал на распаханные пустоши.

– Эге, Семен! Саратов близко… – сказал и рассмеялся, хотя и не любил смеяться. – Пистоли не все заряжены?

С удовольствием выбрал место на краю заросшей сухой канавы, скинул армяк и суму, зарядил «дар Разина», сунул за пазуху и чувствовал, что против его воли ноги дрожат. «Худо ел, и все тут!..» Он ошибся, что скоро Саратов, только к вечеру, когда восток, где всходит месяц, зажелтел под голубым облаком, Сенька по гумну с плоской крышей, на которое всегда глядел, когда выходил на сарай избы старика Наума, догадался, что там, вдали за Волгой, Покровки. Пошел и чуть не сел на радостях отдыхать, выйдя на знакомую дорогу. «Тут мы ехали с солью!» – И вдруг ему стало тоскливо: «Чего я радуюсь? А как нет стариков?.. Опять ходи по чужим, ищи подворья». Когда подумал так, то почувствовал тяжесть всего пройденного пути и устало двинулся по дороге в сторону Волги. Он глядел на пустыри – там за ними в низине изба – и чуть не запел от радости: в окнах избы Наума мигал огонь… Сенька на радостях, что нашел огонь в знакомой избе, распахнул дверь, шагнул и захлопнул так, что в пазах избы затрещало. Перед огнем печи на скамье старик Наум дремал, он вздрогнул и зашевелился:

– Тут хто, крещеной?!

– Я, – сказал Сенька.

Сунул на лавку сброшенный армяк, под него загнел пистолеты, с сумой за плечами подошел к огню.

– Не наш, чижелей, вишь… – ворчал старик, разжигая лучину, лежавшую на шестке, огонь в руке старика дрожал. Осветил лицо Сеньки:

– Григорьюшко-о, ты ли?!

– Я, дедушко.

– Ну, слава Богу! Три старика, к ним младой в придачу.

– Ты не один живешь?

– Не один… Время поздает, они же, старые козлы, бродят – прибредут ужо… По-здорову ли ездил?

– О том после!

– И то после… Боле солевары те ко мне не заходили, а ты скидайся, отдохни с дороги.

Сенька сбросил суму на лавку, из сумы вынул оловянную баклагу с водкой.

– Для свиданья выпьем!

– Выпьем, храни Микола! Помянем мою старуху.

– Ой, померла бабуся?

– Сороковуст справил… Ушла, меня ждет.

– Боялся, что обоих вас нет, думал, когда шел…

– Ништо… помаялась, и будет! Ну, у Бога не горит, так поминки справлять – на стол свечу.

Наум, кряхтя, влез на лавку за столом, в углу из-за образа вытащил пачку церковных свечей. Лучину он не гасил, она, дымясь, горела. Старик подтаял четыре свечи, прилепил к крышке стола и все зажег. Сенька поставил баклагу на стол.

– Водки много, а хлеба ни куска!

– Хлеба сыщем! – проворчал старик и, отойдя, в углу порылся, принес на стол четыре чашки, пошел туда же, кинул по дороге деревянный огонь в печь, принес хлеба, огурцов, чесноку пучок и сушеной мелкой рыбы.

Сенька не спросил, почему много чашек, в две он налил водки, одну подвинул Науму, с другой чашкой в руке встал, сказал:

– Если б отец родной был на твоем месте, дед Наум, я бы не больше радовался!

– Чего сказать? А я нынче с праздником! Желанный сынок вернулся…

Сенька был голоден, он жадно ел принесенное на стол. Наум не ел, но пробовал налить из баклаги водки и не мог:

– Ну и грузна твоя посудина!

Сенька налил, а когда выпили, вынув из пазухи «Разина дар», распоясался, сбросил кафтан на лавку, где сума, пистолет также запрятал в рухлядь. При огне за столом на нем засверкал кольцами панцирь.

– Уж опять на тебе эта рубаха!

– Снять ее пора! – Сенька стащил с плеч подарок друга Ермилки, снимая, говорил: – Нынче, Наумушко, без этой рубахи нельзя… Везде имают разинцев.

– Проклятые они! От царя ездют и будто разбойники. Всякого имают, гожего и прохожего к воеводе тащат, а из слободы так в земскую избу. Иных, не дотащив, оберут и убьют, – ищи, хто убил.

– У тебя, дед Наум, есть ли где схорониться, ежели надо будет?

– Ужель ты забыл? А под избой, спаси Микола, места у меня больше, чем в избе… Недаром век живу – худых людей знаю.

В сенях хлопнула дверь, и завозились шаги. Сенька встал:

– Пойду к своему скарбу!

– Сиди, сынок! По шагам слышу – наши… Твои шаги забыл, а то бы не спужался.

В избу вошли двое, оба поставили в угол дорожные батоги. Один в бараньей шапке, в лаптях, борода длинная, седая. У другого борода покороче, он в манатье монашеской, на голове черная скуфья. Мирянин, кинув шапку, проговорил негромко:

– С отцом-чернцом во всех кабаках заутреню пели, да кадила нет, подают мало… Хозяин наш не служит и не тужит, а водку пьет.

Чернец бормотал, усаживаясь за стол:

– Дошла моя голова – черного куколя, да нынче и молитва не кормит, плясать велят, а мне помеха есть – чин андельский… Налейте, православные!

Сенька налил, и все четверо выпили.

– Спляшешь, отец! Не попусту на стол принес я четыре чаши… Лей еще, сынок!

Старик-мирянин, выпив, сходил в сени, принес старую домру и мешок, из мешка на стол вывалил жареный бараний бок, из пазухи достал каравай белого хлеба.

– Пируем до утра! – вскричал Наум.

Сенька видел, что хозяин избы захмелел, решил попытать, пока не поздно:

– В Борисоглебске дорогой я, дед Наум, спросил людей да узнал, что на Саратове воевода стольник Глебов.

– Мишка Глебов! Тебе, сынок, он зачем?

– Слышал я, Глебов хитрой и злой воевода.

– Добрых, сынок, воевод нет! Кузька Лутохин матерой волк был, да Разин-атаман его с нашей шеи в воду стряхнул!

– У воеводы, дед, поди и ярыги земские есть?

– Есть, да ты, сынок, не бойся!

– Дед Наум, я ничего не боюсь, но когда расправа случится – не было бы тебе худо.

Чернец сказал:

– Нынче время настало – куда дворяна, туда и миряна… не истцы, так и мужики привяжутся, все кинулись царю служить, о воле забыли… в Астрахани-таки шумят разинцы.

– В Соловках зачинают пушки отпевать[387]… – сказал старик мирянин. – Водой кропят!

Дверь в сени заскрипела, видимо, два человека шатались за дверью, шаря скобу избы. Вошли двое, оба с виду хмельные, один в синем кафтане, запоясан ремнем, высокий, длиннобородый, другой маленький, в нагольном полушубке, под полушубком синий с нашивками кафтан, на ремне медная чернильница, заткнутая гусиным пером. Высокий, походя, перекрестился, подошел к столу, спрятав мягкую меховую шапку в карман кафтана. Сказал:

– Вот и пить будем! – Сел.

Маленький медлил, он был, видимо, богомольный: встал на колени, перекрестился на образ, стукнул лбом в пол, полежал на земном поклоне недолго, встал, смахнул с лица пыль и тоже шагнул к столу.

– Место земскому подьячему! – крикнул он властно.

Чернец сказал:

– Дадут дураку честь, так не знает, где и сесть!

– Ты чего там?

– Я не с тобой, власть!

Сенька вышел из-за стола, уступив место подьячему, подошел к лавке, где лежали его вещи, и незаметно сунул в карман штанов пистолет, «дар Разина». Он отошел, сел к окну на лавку против устья печи. Печь, потрескивая, дотапливалась. Все молчали. Подьячий сказал Науму:

– Лей хмельного, а закуска есть!

– Погоди, служилой, чаши подам.

– Добро – неси.

Наум принес еще две чашки.

– Молодший! Налей – твое вино! – сказал старик-мирянин.

Сенька налил всем, все выпили, он сам не пил.

– Чего не пьешь? – спросил подьячий.

– Много пил – теперь закурю!