Сенька набил трубку, лучиной достал из печи огня, закурил и сел на прежнее место. Подьячий пил, бормотал:
– Добро, сто раз добро! Шли по следам и на огонь разбрелись, где запоздалой огонь, тут пожива.
Высокий, видимо, был неразговорчив. Пил молча, закусывая, широко раскрывал рот под жидкими усами и громко чавкал. Наум, как показалось Сеньке, заметно протрезвился, он заговорил, привстав в конце стола:
– К нищему старику непошто пожаловали такие знатные гости… Вино и то, вишь, у меня чужое.
Высокий промычал:
– М-м-да-а…
Маленький ответил Науму:
– Надобно опросить твоих постояльцев. Ну, вы, рабы божьи, сказывайте, кто каков есть? Да не лгите… в земской избе[388] сыщется, чем языки развязать!
– Я гулящий человек, кормлюсь игрой на домре, живу тем, што мир дает… вологженин, – сказал мирянин-старик, – звать Порфурком.
– Добро! А ты? – уставился краснеющими глазами на Сеньку допросчик.
– Имя Гришка, гулящий тож.
– Каких мест будешь, чей сын?
– Мать родила – не корова! Мест всяких, где можно кормиться.
– Староста! Этого в земскую взять.
– М-м… – кивнул высокий.
– А ты, чернец?
– Иеромонах Кирилло-Белозерского монастыря.
– Далеко забрел! Староста, и этого в земскую, нарядить понятых и волочь! У чернцов имя в миру одно – в монастыре другое. Зримо, бредет из Соловков в Астрахань, манить туда бунтовщиков. Соловки шумят…
– М-м-о-жно! – прожевав закуску, сказал староста.
– Ну, выпьем, да «объездную» буду писать, а то запоздало время. Эй, ты, Гришка, лей не жалей!
– Сами хозяева – лейте! – ответил Сенька.
Пробовали поднять тяжелую баклагу, но она гладко отполировалась в суме Сеньки за время походов, выскальзывала из пьяных рук.
– Вот черт! У воды без хлеба, – сказал подьячий.
Заговорил старик-мирянин:
– Мы вас, служилые, в кабаке с отцом-чернцом угощали честно, а вы пришли нам бесчестье чинить! Где же ваша совесть?
– Ту, ту-у, друг, большая брада. Мы пили, а думу думали – куда пойдете?
– В миру едите, да где спите? Так вот! Соберем мы вам поголовное – с головы по три алтына, еще водкой угостим, – и подите-ка своей дорогой.
– И впрямь! Оставьте вы нас, что за корысть вязаться к странникам, нашу добрую беседу рушить? – пристал Наум.
– Те деньги передайте вот ему, старосте, он же ими купит заплечного, штоб вам в земской избе было легше стоять… Мы посулов не берем! – ответил подьячий.
Сенька вынул трубку изо рта, сказал громко:
– Пущай идут к чертовой матери! Какие им деньги – пили, ели, того будет.
Всем еще казалось, что земские власти спьяну зашли пошутить и попугать, но подьячий спросил старосту:
– Книга доездная у тебя?
– М-м-да-а!
– Подай!
Староста, расстегнув ворот кафтана, вытащил из пазухи толстую тетрадь, на ней на черном переплете было наклеено белое и на белом крупно написано: «Доезды».
Сенька встал, стал ходить по избе, подошел к столу, сказал подьячему:
– На тетради «Доезды», а вы находом пришли, какие вы доездчики? По правилам надо делать!
– Нам, гулящий, всяко делать указано! – Ответив, подьячий выволок из поясной чернильницы перо, рукавом полушубка обтер столовую доску и, разложив тетрадь с росчерками, немного косыми, начал: «Стольника и воеводы Михаила Ивановича Глебова подьячий земской избы Куземка Петров да староста той же расправной избы Панфил Усачев были в избе старого мужика Наумка Пестохина, что на Пустырях за Саратовом, и сыскали на подворье у него троих пришлых людей: гулящего человека, Порфуркой сказался, да чернец Кирилло-Белозерской обители, имя не сказано и не опознано, да гулящий же сказался Гришкой… За поздним часом понятых не звали, допрашивали, как могли, когда ободняет и возьмем мы понятых, приведем сысканных людей в земскую избу на допрос к тебе, стольнику и воеводе Михаилу Ивановичу Глебову. А доезд сей писал подьячий земской избы Куземка Петров».
– Эй, рабы божьи, подпишитесь! – крикнул подьячий.
– Все бесписьменны! – ответил мирянин-старец.
– И иеромонах?
– Не угораздил Господь! – сказал чернец.
Подьячий встал. Староста, видимо, ждал на дорогу выпивки. Сенька подошел, налил ему водки две чашки. Одну староста выпил, стал закусывать, а подьячий, спрятав в пазуху тетрадь, привычно став на колени, крестился в угол, где сидели, но когда он поклонился в землю, Сенька шагнул, наступил тяжелым сапогом на шею лежащего на полу. Полушубок заерзал по полу, ноги носками сапог застучали в половницы. Сенька еще крепче надавил, и подьячий перестал биться под его тяжелой пятой. Староста, пригнувшись, полез из-за стола. Сенька придвинулся к столу, сказал:
– Сядь!
– Не-е хо-чу!
В руках Сеньки сверкнул пистолет:
– Сядь!
– Ку-у-зе-мка-а!
Староста, раскинув руками, сел.
– А-а-а!
В широко раскрытый рот земского Сенька сунул конец пистолета.
– Молчи! Куземка убит.
Староста протрезвился неожиданно и задрожал, таращил глаза, зубы стучали по железу. Сенька вынул изо рта старосты дуло.
– Крест честной целую, робятушки, не я… – Он заревел телячьим голосом, слезы застлали глаза.
– Будем говорить! Перестань!
Земский, всхлипывая, теребил мокрую бороду.
– Один убит, а ты хочешь умереть?
– Бесценные, родные, не убивайте! Не я вел к вам, он.
– Ты власть! Не убить – пойдешь меня искать? Соберешь понятых?
– Святой иконой Одигитрии-матушки клянусь! Все скрою, где были!
– Скроешь – жив будешь… Скроешь ли, куда делся подьячий?
– Скрою, да нихто не видал, куда мы шли!
– Того мало! Обещай в эту избу, пока жив старик Наум, возить бесплатно дрова!
– Обещаю – привезут! Дрова – не вино… Сполню, робятушки, выболи мои глаза! И вот на всём том икону святую дайте целовать.
Сенька снял старый образ Николы, дал поцеловать земскому. Тот, крестясь, поцеловал икону, встав с лавки, сказал:
– Вот, робятушки, меня слухайте – кляузного черта убили, так не ройте его в землю, суньте в Волгу – и молчок! С земли его собаки выволокут, а тут и Глебов воевода привяжется, пойдет сыск – беда! Этот подьячий глебовский истец – шепотник… Он и нас загонял в земской избе – ни дня, ни ночи покоя, особливо нынче разинцы.
– Исполним! Будет в Волге, – ответил Сенька и прибавил – Помни, староста, ежели клятвы не сдержишь, то я примусь за тебя: соберу людей, их много, тогда мы тебя повесим на воротах твоей земской избы!
– Не думай… Вы не скажете, а от меня и во сне не узнают!
– Дай, дед Наум, лучины пук, зажги – пущай идет на дорогу!
Старосте зажгли лучину, он принял дрожащими руками огонь и, забыв шапку в кармане, ушел.
– Живой ушел, а мертвого в сени до зари выкинули! – сказал старик-мирянин.
– Печь доской прихлопнул, Микола храни, а неладные гости помянуть старуху помешали!
– Водки еще довольно, святые и свечи в углу – так давай заново панафиду петь! – предложил монах.
– Вы, старые козлы, на хвосте приволокли земскую пакость! – проворчал Наум, заменяя догоревшие свечи.
– Шли-то они, мекали стариков к допросу волочь, да вишь оплошились молодшего… Они бы по-иному тогда!
– Давайте пить и гулять! – сказал Сенька. – Думаю, теперь другие не забредут!
– Гуляем!
– А все же заметом двери закину! – сказал Наум и вышел в сени. Вернувшись, садясь к столу, прибавил: – Один волк в сенях лежит, и то добро!
– Легко бит – головы не нашли! – пошутил монах.
Сенька налил водки. Когда выпили и закусили, старик-домрачей стал рассказывать:
– Сидел я, дитятки, у купца в лавке, купец и кричит: «Сыграй, игрец!» Я таки домрушку свою пощипал и ответствую: «Голоден, руки не ходют!» Тут мне и вынесли пряженинки, поел, да заиграл, да петь зачал: «Про сокола и горы – камни подсамарьския…» За эту песню на Москве меня хотели в Разбойной уволочь, да удалой паренек случился – не дал! А было то, старцы мои, в окаянной день, когда изрубали бояре сокола Степана Тимофеевича. – Старик еще выпил и, чтоб развеять грусть, стал щипать струны домры.
– А как его казнили, дедушко?
– Ух, страшно, сынок, казнили! Руки, ноги розняли, все посажали на колья, головушку удалую на пущий кол! Мы таки в ночь подобрались к ней, головушку атамана сдернули с кола, насадили другую, а ту – вечно дорогую народу… Я закопал с молитвой…
Сенька сидел, опустив голову, и оттого ли, что прошел далекую и страшную дорогу, заплакал.
– Будет еще панихида по атамане! – крикнул он и стукнул о стол кулаком.
Свечи подпрыгнули, погасли. Наум в жаратке выдул огня, зажег свечи.
– Будет, дитятко! – сказал дед-домрачей. – И вот я иду на Дон-реку поклониться местам, кои дали такую удалую головушку… Пойду, буду песни про атамана играть…
– А нынче нам сыграй! – приказал старик Наум.
– Пожду… Отец-чернец ладит плясать.
– Выпьем за память о Степане Тимофеевиче! – предложил Сенька.
– Выпьем!
Выпив, старик начал перебирать струны все чаще и чаще, играя плясовую. Чернец скинул манатью. Тощий, на длинных ногах, в изорванной рясе, гнусаво припевая, заходил по избе:
Со отцами, со духовными,
Со владыками церковными
На полатях в кабаке лежал,
Пропил требник, крест пропить жадал!
На полатях да с ярыжными,
С горя пьяницами ближними.
– Худо идет! Выпить надо-о…
– Пей да уймись! – крикнул Наум. – Пущай споет дед-мирянин!
– Эх, ну! Как у водки не разинешь глотки?
Чернец выпил и сел. Домрачей спросил Сеньку:
– Видно, и ты знавал батюшку-атаманушку?
– Знал… служил ему. По его веленью ходил на Украину голову терять, да, вишь, живой вернулся, а его уж нет!
– Думаешь еще беду народную на плечи сдынуть?
– Думаю – не отступлюсь от правды атамановой!
– Не отступайся, дитятко! И мало мы с тобой успеем, а все же иной нас и добром помянет… Ну, чуй! Спою про дело таких, как мы с тобой.