Наум постучал пальцами по Сенькиной баклаге:
– Козлы старые, все испили досуха!
– Вот деньги, дед, надо еще вина добыть!
– Сброжу за вином, были бы гроши, кабаков не занимать!
Наум задвинул дымовой ставень, оделся, взял суму и ушел. Сеньку после купанья сильно клонило ко сну: он лег на лавку. Видимо, была уже глубокая ночь. Сенька вскочил с лавки – кто-то тяжелый придавил ноги. Старик-домрачей у стола при огне церковных свечек играл плясовую, а по избе расхаживали чужие люди, они, подвыпив, плясали, один из них и сел Сеньке на ноги. Наум, пьяный, как все, был у стола, на столе вино в заржавленных ендовах и закуска – жареная и соленая рыба, складенная на оловянные тарелки. Плясуны угомонились, а Сенька постоял, шагнул к столу.
– Сынку Гришеньке пития! – закричал Наум, а когда Сенька выпил, Наум сказал еще: – Вот, сынок, поговори с парнями. Насады, кои видал у острова, идут в Астрахань за государевой рыбой и солью – с ними вот!
Рыжебородый мохнатый мужик, в дерюжном кафтане, без шапки, широкоплечий, с корявыми руками, будто в рукавицах, жуя после выпивки рыбу, кидая кости под стол, сказал, не глядя ни на кого:
– Работная сила надобна. Лишний парень на судне – наш капитал… Берем!
– Ладно, лисый, я могу ковать, багры и якоря чинить! – сказал рыжему Сенька.
– А то еще краше! Берем в Астрахань.
– Когда снимаетесь с якорей?
– Сниматься не будем!
– Как же вы?
– Теперво сниматься толку нет!
Пристал монах:
– Толк рабам Господь в голову склал, а кой в бока толкут, тот зоветца мукой-наукой.
– Теперево к Астрахани поехать – она самая и будет – мука!
– Пошто так?
– Васька Ус-атаман Астрахань запер, ходу в нее нет.
– Скажи ему, Микола, – пристал еще мужик, худенький, в вотоляном кафтанишке, в лаптях, – скажи, колико нынче ехать, то в пути насад обмерзнет, а еще и царские заставы приставать зачнут.
– И зачнут! – сказал рыжий.
– По Волге, по нагорной стороне теперь ни кабака, ни двора харчевого, а виселиц не перечтешь… разинцев имают… – продолжал маленький мужик.
– Как же быть нам в Астрахани? – не унимался Сенька.
– Весной, молодец кузнец. Нынче зимуем… насады еще подойдут сюда… плавить по широкой воде зачнем караваном. Сказ весь… Наливай, старцы! – крикнул рыжий.
– Судьба, сынок, не кидать старика Наума! Пей, ешь да кости расправь… Ну, выпьем за твое долгое стоянье! – Наум налил Сеньке медный ковшичек вина.
– Пьем, дедушко!
Широко перед Саратовом острова покрыло водой. Волга угнала с берега от Покровок людей и торговые лари к Слободе в сторону Погана поля. Само строенье Покровок залило до половины срубов, а часовню за ним покрыло до креста. По большой воде насады подвели к берегу Нового Саратова[390]. На берегу днем и ночью огни. Песни хмельных и трезвых людей круглые сутки не смолкают. До поздней ночи запах смолы, звон топоров по гвоздям, бьющим в доски, глухой стук конопаток. Крики судовых ярыг и голос рыжего мужика, начальника каравана:
– Шевели работу – весна не спит!
По ночам у огней, ложась вздремнуть, бормочут и кричат труженики, пропивающие в кабаках Саратова скудный задаток, на кабальных условиях взятый за путь до Астрахани.
– Пьем! Не все нам горевать, а боярам пировать…
– Играй, портки, – рубаха в кабаке пляшет!
Сенька у огня в землянке на берегу Волги чинил багры, наваривал лезвия и обухи топоров, исправлял якоря-кошки, которыми с отмели стаскивают суда. Задатка он не брал, и рыжий мужик в дерюжном кафтане и красной рубахе часто, закинув под кафтан на спину руки, любуясь на Сенькину работу, говорил:
– Этакие руки с нищими пропадали, а?!
Насады подшили свежими досками, осмолили. Исправили железные скрепы, тогда Сенька сказал начальнику каравана, рыжему:
– Бери, хозяин, Наума и домрачея-старика!
– Куда им, и далеко ли?
– Науму в Астрахань к дочери, а иному старцу до Камышина.
– Скажи, пущай соберутся – завтра плавим караван!
Рано с зарей караван отчалил с песнями, со скрипом уключин. На головном насаде были Сенька, Наум и домрачей-старик. Домрачей тренькал на домре, припевая:
Вишь, кровь на полу –
Голова на колу!
Руки, ноги врозь –
Все хабары брось!
Рыжий подошел и властно крикнул:
– Брось играть такую! На стороны глянуть страшно, а ты еще…
Караван проходил мимо горы Увек. У подножия горы стояли четыре рели[391], на них по два трупа разинцев, из-под черного отрепья, когда-то бывшего платьем, белели кости повешенных скелетов.
– Нажми, товары-щи-и! – крикнул рыжий, и по Волге отдавалось эхо: и-щи-и-и…
Караван спешно угребал мимо горы, а Наум говорил, сидя на палубе насада:
– Увек-гора… сказывали старики, будто был тут в стародавние времена город татарской[392]… богатой, золотые деньги свои ковал, палаты имел каменные. Воевали – разрушили тот город, а нынче царские воеводы виселиц наставили. Борятинской черт!..
– Не лги, старец! – оборвал рыжий Наума. – Не Борятинской, а Юрий Долгорукой. Поди-ко, вот, коли дрова да каши нам свари!
– Худые работнички! Не успели за дело взяться – кормить надо… – проворчал Наум и встал.
Домрачей, пощипывая струны, напевал:
Понедельник – он бездельник,
День я пролежала-а…
А во вторник-межидворник
Сто снопов нажала-а…
Уж я в середу возила.
В четверг молотила-а…
Во субботу мерила,
В барыши не верила-а!
В воскресенье продала,
Все до гроша пропила-а,
Зелено вино пила,
Буду еще пить.
Била мужа старого,
Буду еще бить!
Растопырив дерюжинный кафтан, держа руки сзади под кафтаном, рыжий мужик похвалил домрачея:
– Вот это ладная песня! Только в одном лжет старой, что баба била мужа.
Проплыли село Мордово. Через шесть верст караван встал близ горы Ахматовой на отдых. Все собрались в кружок на носу, кто сел на чурбан, а кто и прямо на палубу. Наум сказал:
– Вдали опять рели чернеют, все атамана Разина работнички.
Рыжий, сидя на чурбане, расправляя заскочившую кверху красную рубаху, косясь на виселицы, покрестился, ответил Науму:
– А ты, кашевар, не гляди, а гряди и не суди, висят – значит, отработали. Скажи, о горе этой што слыхал?
– Слыхал, хозяин, я от стариков, был на горе город татарской, хан Ахмат сидел в ём, промышлял разбоем. Юрьи, двое их, воеводы, клятой Борятинской да Долгорукой с Казани, – тут нынче кровью землю поливают, мекают, красной мак произрастет. Перевешали на релях народную волю, а то много на сей горе удалых хоронилось.
– Пущай лучше домрачей сказку скажет, а ты пожди! Эй, песельник! Играть не хошь, солги чего, мы послухаем.
Домрачей сел, подогнул под себя ступни:
– Ну, так чуйте! Жил богатей, – заговорил старик хриповатым голосом.
– Немало их! Примерно, наш Васька Шорин, гость, на Камереке все пристани за ним, – подтвердил рыжий.
– Богатей, браты, и едва лишь на небе заря проглянет, а на дворе богатея бой, крик и плач идет! Воют кабальные люди, бьют их слуги богатея по ногам палками.
– Тоже, я смыслю, не веселая будет твоя сказка, – вставил слово рыжий.
– Чур, не мешать! Он же, богатей, поглаживая бороду, с крыльца глас испущает: «Робята, бейте их, да с ног не сбивайте, лентяев немало, собьете с ног – ляжет, платить не будет и работать тоже».
– Хитрой, вишь!
– Худо спит богатей! Снятся воры – в окно лезут, а раз, браты мои, пришла сама Скалозубка – смерть, значит. Молвила: «Много ты народу обидел, да не подумал, что скоро приду, вытряхну из тебя душу, как пыль из мешка!» Спужался Скалозубки богатей и до свету рано пошел к баальнице, дал ей денег много ли мало и сон поведал. Баальница отыскала ему корешок да наказала: «Сунь корешок в калиту спереди и в лес поди заповедной, а выстанет тот лес перед тобой, как пойдешь… поди зимой, ночью, когда падера снег вьет по сугробам. Корешок тебе путь укажет, а в лесу выстанет поляна, на ней негла[393] стоит, а под неглой ключ бьет. У ключа сторож, и ты того сторожа сговори да испей той воды – и смерти тогда не бойся». Избрал богатей вьюжную ночь, повязал калиту с корешком. Как повязал, то и лес увидал и тропу в него. Лес сумрачной, филин кричит, волки воют, дрожит богатей – зверя боится, а сам пущий зверь!
Все слушали молча, только Сенька побил кресалом на трут и закурил да рыжий, отмахиваясь от табачного дыма, ворчал:
– И где ты, парень, проклятую табун-траву берешь?
– Звезды над лесом будто лампадки от ветра мотаются, зыряют и светят пуще месяца. Наглядел поляну богатей и неглу, в небо сучьями уперлась, а у матки тоя деревины, хребтом привалясь, стоит великан великий. В десной руке шелепуга с рост человека. Сам весь синей от ночного снегу, в бороде до коленей ледяные сосули на ветру позванивают. У ног великана великого из огня меледит серебром ручеек и в снег уходит…
– Не сварить ли, спаси Микола, нам каши, – сказал Наум. – Вишь, побасень долгая, поди все есть захотели?
Сказочник замолчал, пережидая, что другие скажут, но никто Науму не ответил.
– Воззрился богатей на великана великого и увидал: очи ти стража воды живой замкнуты – темной он. Тут богатей окорач встал да ползью ползти удумал: «Изопью-де воды живой, не узрит». А великан ему шелепугой путь заломил и возговорил тако: «Вода моя от смерти пасет, едино лишь пить ее тому человеку, кой мозоли на руках имет. Тем, у кого пясть в мозолях от зепи с золотом, таковым воду мою пить не можно – утроба каменеет. Дай твою пясть щупать, каков ты есте человек?» Спужался богатей, побег из лесу к дороге и корешок кинул, а как кинул путевой корень, тут ему и лес заповедной невидим стал.