– Так, так, Никита Алексеевич.
– Да… так, святейший друг великий патриарх… и я его, холопа, втолкнул к медведю в лапы…
– Так! А он что?
– Да что! Медведя убил, ушел – сила его равна моей.
– Он не холоп, вольной парень, боярин Никита, а сила его неравна гораздо твоей… Пошто же торопливо и гневно чинил так?
– А еще как, святейший друг! Холоп ложе имел с моей женой, то я изведал потом до-тонку… любуючись, издевался.
– Не впервой он издевался над честью твоей – извещал и я тебя.
– И над твоей, государь святейший патриарх!
– Моя честь пребудет со мной. Внимай мне, боярин Никита, отныне честью с тобой жить будем розно… От сего дня Малку-боярыню не ведаю как мою духовную дочь… ее врачевал я, как Христос пришедшего к нему инока. – Никон показал боярину на образ «Аптека духовная», тонущий в сумраке стены. – Спасал ее, помазуя священным елеем, мысля отогнать от жены опалявшего ее духа сладострастия.
Боярин гневно нахмурился, зная за святейшим другом иное кое-что с его женой, но про себя гнев смирил и умолчал без поперечки.
– Чтоб изгладить память мнимых грехов моих и возвеличить славу мою, я тебе, боярин, поручаю дело: заготовить, сколь потребно будет, извести и кирпичу на стены новых палат, а также строевого лесу на мосты к тому строенью. Зреть построй будешь вкупе с моими патриаршими старцами… Брусяную хоромину патриархов умыслил срыть… Кое из Воскресенского, а пуще с Иверского монастыря переведем каменотесцев, плотников и скоро воздвигнем на даренном мне государем царем, моим собинным другом, месте кирпишные теремы. – Никон гордо над столом, слегка вытянувшись, поднял голову и вознес вверх правую руку с лебяжьим пером: – Мои палаты вознесутся превыше царских, ибо нашей славой цари опекаются, яко солнцем! Святительской благодатью нашей. Чтем в харатеях, как первые князья московские твердили сей град… Для укрепы стола своего княжого манили и одаряли митрополитов… Отселе и царская слава идет, а до святителей приходу над Москвой Владимир и Тверь были почетней.
Боярин сидел угрюмый, втянув всклокоченную голову в расшитый козырь парчового кафтана. Через жену он имел немалое влияние на патриарха: «И вот – все рушилось!» Никон догадывался, почему хмур боярин, ласково взглянул, сказал:
– Не тужи, друг мой, Никита боярин, не печалуйся за жену… в дружбе моей к тебе пребуду неизменным…
– Много обрадован тобой, святейший господин.
– Денег тебе дам довольно на построй. Казна моя не расхищена есте… В новых палатах возведем не по-прежнему… перво: верхний сад на смоляном помосте сгнил и завсе гниет… сыроток идет в потолки, портит подволочную живопись… по-старому устроить тот сад – будет то же, а мы разведем сад внизу. К ему лишь чердаки прибавим, вишню ли, груши, мак и другое как было, садить укажут садовники… Теперь для построя нового у меня в Иверском есть строители искусные… делали они для приезду великого государя в Новый Иерусалим[148] как по-писаному скоро – ужели же ныне замешкаем? И повторим мы с тобой, Никита Алексеевич, время царя Бориса, когда он Иванову колокольню[149] поднял… Мы же разоренному и застращенному черной смертью люду вложим в уста и сердце радость – с работой хлеб и деньги дадим!
Никон встал.
– Теперь, боярин, прости – звонят к службе… Иду в Успенский, за обедней отлучу от церкви Морозова и Стрешнева за их смуту противу меня… Сенька чтет на главы в дому своем мерзкое измышление пьяниц попов заштатных и скоморохов «Праздник ярыг кабацких»[150], Морозов же возлюбил кальвинщину, да зримо тянет к латынщине – свейцы его други, немчины.
Боярин тяжело поднялся, взмахнув рукой сверху вниз:
– Ох, поопаситься бы тебе их, святейший патриарх!
– Что молвишь – озлю?
– Истинно то и скажу!
– Препоясанному мечом славы, носящему клобук и мантию святителя должно наступить на змия главу и василиска!
Зюзин благословился, поцеловал руку патриарха и, отойдя к дверям моленной, встал:
– Так, не мешкая, пошлю доглядывать обжиг известки и кирпич готовить.
– Начало твое, боярин, благословляю… – Никон перекрестил воздух.
В Успенском соборе продолжали звонить к службе. Патриарх пошел облачаться, но с дьяконом Иваном вошел в моленную патриарший подьячий, крестясь и кланяясь. Никон вернулся к столу:
– Напиши, Петр, воеводам – ты ведаешь кому куда. А пиши грамоты так: «По указу великого государя святейшего патриарха всея Русии Кир[151] Никона… приказано имать убеглого его человека Семку, стрелецкого сына московского». Приметы его, Петр, тебе ведомы?
– Знаю его на лицо, святейший патриарх!
– Приметы испиши, лета тож:
«…покрал тот Семка, будучи слугой у святейшего патриарха, перво – шестопер булатной, другое – два пистоля турских малых, третие – панцирь короткий, подзор медяной, тот панцирь без зерцала. Изымав утеклеца и оковав, вести к Москве на патриарш двор под караулом».
– Седни же исполню!
– Испишешь, печать наложи, и разошлем по воеводам с детьми боярскими. Иди! Да… мешкай мало… окончу молебствие – пошли ко мне сюда же в малую моленную стрелецкого голову.
– Будет сделано, святейший господине.
После службы в Успенском соборе дьякон Иван, придя в свою келью, развернул сафьянную тетрадь, где стояло «На всяк день», записал:
«А. В сей день святейшим патриархом указано боярину Никите Зюзину готовить кирпич на новые палаты патриарши…
Б. В сей же день в Успенском соборе святейший патриарх Кир Никон всенародно отлучил от церкви бояр: Семена Лукьяныча Стрешнева и Бориса Ивановича Морозова.
В. В сей же день святейший патриарх указал патриаршему подьячему Петру Крюку написать воеводам – к поимке чтоб и возврату к Москве Семена, любимого моего. От сей день Семен причислен к татям и разбойному сонмищу гулящих людей… Пошли ему, всеблагий владыко, невинному отроку, покров и защиту – аминь!
Г. И ныне к святейшему господину нашему пришел голова стрелецкий, чтоб на Коломну стрельцов нарядить».
На крестце был харчевой двор, но от солдатской тесноты хозяин двор покинул.
Солдаты с разрешения майора Дейгера устроили в бывшем харчевом Съезжую избу. С вечера, после барабанного бою, всю ночь заседали – чинили суд над посадскими и попами, чернцов тоже не миловали – волокли. На дворе жгли огни – в избу все не вмещались, и хотя зима малоснежная, но было студено. В огонь кидали от построя что попало на глаза: гнилые столбы тына, окружавшие обширный двор, колоды, ясли, ворота конюшен и даже двери из сеней в избу, чтоб не мешали широко ходить, искололи в огонь. В углу избы стол большой, божницы и образов нет – в огонь пошли, висит только медная лампада. За столом, замещая избранного слободой дворянина, сидит Иван Каменев, рядом с ним за старшину слободского рейтар, перед ними оловянная чернильница, гусиное перо и лист, склеенный из полос бумаги. У рейтара под рукой два пистолета. Перед черным немчином – так зовут солдаты Ивана Каменева – на столе его медный шишак. Черный узкий мундир застегнут глухо на все медные пуговицы. С правого плеча к левому бедру ремень, хотя шпага висит на поясном ремне. Сверх мундира черная же баранья шуба. Рейтар в броне, в шишаке, тоже медном. Шишак застегнут ремешком у подбородка. Среди избы столб, а вместо матиц от верха столба веером во все стороны идут и упираются в потолок закопченные курной избой подпоры. Низ столба в четыре угла обит на сажень вверх досками. В сторону стола на столбе деревянный темный крест, шестиконечный, с адамовой головой у рукоятки. Под крестом ящик с накинутым на него черным кафтаном, то – налой. На тот налой солдаты добыли требник. Черный немчин требник подрал, раскуривая рог с табаком, сказал:
– Не боярский суд – наш, солдатский, и честь будем горянский плач…
Солдат Шмудилов, поставленный у креста, потихоньку говорил солдатам:
– Еретик, потому церковное хулит…
Черный немчин на налой кинул тетрадь в пергаментной обложке, а на ней писано: «Слезно восхваление кабаку государеву».
Воздух в избе пахнет застарелым дымом и потом.
– Эй, солдаты, огонь пора…
По голосу черного у дверей с треском загорелся факел. Другой, раскидывая искры, вспыхнул между окнами со слюдой в оловянных окончинах.
– Разбрелись, господине капитан, посады… слободы тож… Нам ту сидеть прибытку мало… – говорит Каменеву рейтар.
– Правда твоя, служилый, а все же пождем…
– Ежели женок опять поволокут солдаты, так же с ними?
– Так же, чего обижать солдат? Посадские жены величают нас грабителями и всякое скаредство чинят… с ними по-ихнему будем!
– Ну, так я стану строго судить!
В избу с шумом и топотом солдаты втащили толстого посадского в дубленой кошуле, в сшивных с узорами валенках, в бараньем треухе.
– Вот, господине капитан и все товарыщи, лаетца, не идет… гляньте брюхо… вспороть ему, пуд сала мочно вынуть.
– Бедные мы коломничи! Куда волокут? Пошто? Кому учинил зло? Не вем!..
Солдаты шумели, присвистывали, рейтар крикнул:
– Гей, тихо, судить будем!
В избе примолкли:
– Торговой?
– Торгую мало… – посадский, сняв треух, поклонился.
– Сколь имеешь торговли?
– Было три ларя на торгу – ныне один.
– В день от него прибытку сколь?
– Купят мало… вас, солдатов, народ бежит.
– Пущай! Сколь давать будешь на день государевым служилым людям?
– Век такой налоги не знал и дать што не ведаю!
– От седни ведай! Три гривны день.
– То много… мал торг!
– Давай две!
– Мало торгую… много так!
Дуло пистолета зловеще и медленно подымается. Посадский втягивает голову в воротник кошули и приседает.
– Гей, товарыщи, пущай он даст клятьбу!
Солдаты кидаются к посадскому, волокут ко кресту.
– Будь сговорной, или смерть у порога! – тихим голосом советуют.