Гулящие люди — страница 47 из 136

Взлохмачены волосы, заросли бородами, усами лица колодников. В дыры их открытых ртов прохожие, крестясь, суют монеты, а в распахнутые вороты рваных рубах с запояской и кафтанов рядных – пихают хлеб и калачи. Угрюмые лица кивают дающим, плюют за пазуху деньги и медленно проходят с новым пением:

И за то Господь Бог на них прогневался,

Положил их в напасти великие…

Встречные, останавливаясь, крестятся, иные говорят в толпе:

– Откупились бы, кабы в дому было житья-бытья да злата-серебра!

– Кинут в тюрьму – за дело ай нет, – а сиди да голодай!

– Вишь, доброй досмотрщик! Для велика поста сбирать пустил!

– Доброй? Их доброта ведома – соберут много, да получат мало!

– И то хлеб! Не всяк пущает.

Улица, отсвечивая мутно слюдяными окнами, поблескивая крышами низких, темных, а то и новых, пахнущих смолой древесной домов, загибает в сторону и идет под гору. Из-за поворота навстречу колодникам двое стрельцов за концы веревки, привязанной к кушаку по крашенинным порткам, ведут человека, без рубахи, с черным крестом на шее. За ним, сажень отступя, сзади шагает палач в светлом кафтане, забрызганном кровью. Правый рукав его засучен, в руке плеть. Палач время от времени бьет ведомого стрельцами по спине. От удара человек охает, подпрыгивает вперед, но стрельцы держат концы веревки и не дают скоро идти. Портки битого расстегнуты, и если б не кушак на пояснице, они бы съехали. Его спина в крови, в рубцах, синяя от холода и побоев. Новая толпа встречных битого провожает:

– Пил, вишь, да пьяный валялся!

– Не выждал первой недели поста!

– То и оно! Патриярх указ дал не пить в первую неделю-у!

Слышится особый, злой голос:

– Никон закон тот с Новугорода вывез!

– Эй, вы! О патриархах закиньте брусить, – уши ходют!

– Правду молым!

– Не всякую правду кажи!

– Ништо им! Вишь, тетка Улита давно по заду не бита!

– Не бойсь, робята-а! С правдой вам и в застенке добро!

С этой толпой бредут Таисий с Сенькой. Сенька на ухо сказал другу:

– Шестопер ты вернул, а я его с собой несу…

– Ну так что?

– Глядеть жаль! А ну, как размахаю я палача до мяса? Стрельцы ускочат, а схватятся – и им тоже…

– Паси себя на дело! За горюна не добро вязаться. Нынче отобьешь, он завтра пьяной ляжет – дивлю тебе много!

– Не велишь? Пожду…

Толпа стала гуще, из церквей пошел народ – у кого в руках свечи, у иных просфоры. Колокольный звон замолк, стало сумрачно внизу улицы. На высоких куполах кое-где, как угли тускнея, тлели клочки заката.

– Пора, брат, на Облепихин двор!

– А нет, Семен, – проберемся мы к Конону в Бронную слободу – спать у него.

– Шагай! Кажи путь.

– Седни твоя Улька в ночь изгрызет подушку.

– Ништо! Спеши, решетки задвинут.

– Конон – мой дружок! Скорбен и языком и слухом, а мастер такой – у немцев поискать…

– Што робит?

– Кольчуги да бехтерцы… У него я свои деньги хороню.

Из узких окошек веяло утренним холодком. Курная изба мрачна и обширна. Звонили заунывно, постно. Очень далеко громыхнула пушка, – видимо, делали пробу новоотлитой.


Сенька проснулся на земляном полу, скинул к ногам кафтан, подстилка – тонкий матрац – за ночь под ним скрутилась, но земля была теплая, сухая. Он проснулся не от холода и пушечного боя, а от свистящего шипа. Жмурясь на огонь нескольких свечей, поставленных на полу в шандалах, не сразу понял, что блестит в сумраке и что шипит: глухонемой оружейник, бронник Конон, стоял на коленях перед точилом с колодой, врытой в земляной пол. Одной рукой он вертел ручку круглого бруса, в другой руке держал на точиле саблю. В пылающем воздухе от огня, колеблемого движением мастера, сумрачные стены закопченной избы то уходили вглубь, то выдвигались, сверкая кольчугами и бехтерцами, особенно ярко сверкали золоченые пластинки бехтерцев. Расправив кудри, Сенька поднялся, сел, хотел сказать что-то, вспомнил: скорбен слухом.

Таисий тоже поднялся.

Немой кивнул им головой, сверкнув отточенной саблей в угол на большой стол. Кончив вертеть точило, щупая острие сабли, воткнул ее в землю. Показал рукой в рот, запрокинул голову, играя кадыком. Поправив ремешок на волосах, погладив темную бороду, пошел к шкапу, что висел над столом у стены, а им махнул в сени, всплеснув ладонями.

Таисий с Сенькой умылись в сенях с земляным полом, таким же, как в избе, гладко утрамбованным. Под большим медным рукомойником ведра не было – вода уходила в землю. Утершись холщовым рушником, вернулись в избу. Хозяин за их отсутствие поставил на стол большой деревянный жбан с пивом, деревянное широкое блюдо с вареной говядиной, холодной, посыпанной мелко резанным луком. Покрестился на стену без образа, поднял легко, как пустую кружку, жбан с пивом, налил, не уронив капли, в три деревянные резные чашки, покивал гостям головой, выпил пиво, принялся есть. Сенька с Таисием тоже. Хлеб хозяин резал узким ножом, резал так ловко и такими тонкими ломтями, что Сеньке показалось, будто хлеб был давно нарезан, а хозяин только шутит, играя ножом. Когда наелись, достаточно опорожнив жбан, Конон стал им на своем языке глухонемых что-то объяснять. Он щелкал языком, качал головой, шлепал себя по одной ноге, потом по руке. После всего вскочил, схватив себя за ту же ногу, и, как бы подняв ее, поднес к стене и делал вид, что приколачивает… Сенька, не понимая, пучил глаза. Таисий, поняв как будто, объяснил ему:

– Кому-то ногу да руку отсекли, к стене прибили отсеченное.

– Вот… а мне непонятно!

После всех ужимок и непонятных движений Конон принес из угла кусок желтой меди. Повернул ее, плюнул и, кинув медь в тот же угол, откуда взял, распахнул дверь избы. Ворота тоже были широко открыты. Улица светилась ранним солнцем, поблескивала гонимая ветром пыль ледяная. Видимо, зная двор Конона-бронника, против его двора на улице остановился бирюч. Бирюч пробил в барабан, чтоб слушали его, громко прокричал:

– Народ московский! Всяк, имущий на дворе своем и в кузне желтую медь али таковые ж медяные горшки и слитки, по государеву цареву и великого князя Алексия Михайловича, всея Русии самодержца, указу понужден будет и будет известен о том – сдать без замотчанья таковую медь и суды медяные на государев Деловой двор, и впередь бы меди и медяных суд во дворех и избех не держати и меди не покупати, а кои купят ли, утаят медь, и им быти от великого государя в жестокой казни!

Бирюч прошел. Таисий сказал Сеньке:

– Уразумел ли то, как я говорил?

– Уразумел… и Конона теперь понимаю: кто не сдал медь – руки-ноги секут.

– Вот так! Теперь поглядим мои сокровища.

Таисий ткнул Конону рукой за дверь в сени, а также жестами показал ему, что нужен огонь. Бронник тряхнул головой, поправив ремешок на волосах, пошел впереди друзей в сени, взял со стены слюдяной фонарь, вернулся в избу к маленькому горну, разведенному посреди избы, зажег фонарь и, обогнав друзей, прошел в глубь длинного коридора. Коридор в самом конце был выстлан коротким полом, на нем, на козлах с колодой внизу, стояло многопудовое точило. Конон передал Таисию фонарь, понатужившись, сдвинул точило к стене, колоду приставил стоймя к козлам, откинул за крюк вместо кольца длинную половинку ставня в полу, там открылись ступени вниз, в темноту. Пахнуло затхлым холодом. Таисий с Сенькой опустились глубоко под избу в коридор, вырытый в земле и выложенный кирпичом по стенам, полу и потолку.

– Изба может сгореть, а это место будет цело!

– Да, Таисий! Москва-таки часто горит…

Шли мимо кованых сундуков, дубовых и прочных, прошли довольно. В нише на выступе кирпичном в виде скамьи Таисий открыл небольшой сундук без замка.

– Гляди!

Сенька нагнулся – засверкали лалы, изумруды и жемчуг крупный. Сверху лежала цата богородична из Иверского, срезанная Таисием с пядницы в ночь пожара, устроенного Сенькой.

– Хо! Вот оно, наше прошлое… За эту цату меня старцы тогда в яму посадили… – посмеялся Сенька.

Таисий улыбнулся в ус, перебирая золото, серебро, жемчуга и камни драгоценные, ответил:

– Не ровен час – сгину я, тебе мое наследство на бунты и гиль ради дела, которого для мне голову ронить не жаль! И ты ее не жалей – голову, но только дела для… Не вяжись к пустому против того, как вчера пьянчужку пожалел… Также упомни: гинет ежели народное дело и поправить не можно его, люди перебиты или расскочились, – и ты до конца там не живи. Иди дале – в ином дело найдется, голова твоя и руки гожи будут.

– Упомню и послушаю тебя! Только вот – сумление мое о твоем этом добре… Сундук без замка, – веришь ли ты крепко хозяину, Таисий?

– Нет сундука, коего разбить не мочно! Нет замка, коего не изломать, а хозяину верю… Конон – он турчин. Младым был с иными в плен взят, а где, того не ведаю. От бессерменов он и оружие делать обучен, а норовом таков: ежели турчин кого возлюбил и ты в его дому спишь, он с топором будет стоять у порога… Убьют его, тогда только тебя убьют! Я его чтению обучил… письму не мог – рука тяжка, бумага не держит его слов – режется, мнется.

– Дивно ты говоришь!

– Правду говорю…

Они вышли из подвала. Таисий взялся за тяжелый ставень, но поднять не мог. Сенька закрыл подвал и точило поставил на прежнее место. Фонарь потушили, повесили в сенях на стену.

В избе у горна была воткнута в землю деревянная толстая тумба с наковальней небольшой и маленькими тисками. Сгорбленный человек, с глазами, острыми, как у мыши, волосатый и однорукий, бойко хлопотал у наковальни. Он, намазав каким-то раствором до глянца вычищенные пластинки железные, вынул изо рта кусочек золота, положил на одну, выхватил из горна каленый прут, руку до того обернул рукавом кафтана, водил и легонько постукивал железным прутом около золота – золото, сверкая, расплывалось, катилось и слушалось искусной руки серебряного кузнеца. Пластинка ровно и ярко засверкала. Конон щелкнул языком. Сгорбленный юркий человечек ругался громко: