Почувствовав толчок в грудь, Сенька раскинул руки, как она подняла и накрылась скуфьей и шушуном, не видал. Давно лежал с закрытыми глазами, за дверью слышал голос, почти незнакомый ему, злой и твердый:
– Не полоши людей! Юрод…
В полдень, уезжая на богомолье в Симонов монастырь, приказывая лошадей, боярыня указала дворецкому:
– Аким, юродивому, Бога для, Феодору собери на дорогу суму с брашном, дай рубль денег да прикажи вывесть его из Кремля к Москве-реке.
– Улажу, боярыня-матушка! Справлю…
За этот невольный уход Феодора-юродивого в свое время протопоп Аввакум пенял Морозовой: «Поминаешь ли Феодора? Не сердишься ли на него? Поминай, Бога для, не сердитуй! Он не больно перед вами виноват был. Обо всем мне покойник перед смертью писал: „Стала-де ты скупа быть, не стала милостыни творить. С Москвы от твоей изгони съехал… И еще кое-что сказывал, да уж бог тебя простит… Человек ты, человек извечно богу грешен и слаб, а баба особливо…” Перед этой ночью Таисий отпросился у боярыни на богомолье в Саввин монастырь, но вместо молитвы, ненужной ему, ходил по Москве – глядел и прислушивался к голосам толпы. Ему встретился Феодор. Юродивый брел с сумой, без палки, в одной рубахе и без порток. Вшивую ряску, подарок Аввакума, снял, оставил на крыльце Морозовой. Дворецкому, который провожал его до ступеней, сказал, мотнув головой на брошенную одежду:
– Укажи… тпру-у… боярыне прибрать! Сгодится ей, когда в яме будет сидеть.
– Уходи, дурак! – рассердился дворецкий.
Теперь Таисий пожалел старика, его окружали ребятишки, дергали за подол рубахи и пели:
Федько-улита!
Улита-волокита!
Волокет кишку
По-за кустышку!
– Дьяволеныши! С батьками, матками шиши у бога нашего! Тпру-у! Огонь на вас – смола с небеси! Звери на вас ядучие.
– Федька-улита!
Таисий отогнал ребят. Прохожий сказал Таисию:
– Они углядели за божьим человеком, што он из себя червя долгого, в аршин видом, выволок, – думают, кишку… – Оглянувшись, тихо прибавил: – Никак, братик, люд московской бунт заваривает?
– Маловато шумят… до бунта далеко.
Прохожий прошел, а иные, махаясь, бредя прямо по дороге, кричали:
– Грабят средь бела дня! Пошто им не жить богато?
– Вишь, нашлись! Серебро подменили… из кастрюльного золота деньги куют!
– Руки, ноги секут за медь, а у кого ее нет?
– За матошники[221] денежные, не за медь!
– Всему причиной Илья Милославский да Федько боярин Ртищев![222]
– Васька Шорин гость тоже ворует!
– Заеди-и-но-о! Шорин-от…
«Время близится, а мы с Сенькой не готовы…» – подумал Таисий. Он видел, как Феодор-юродивый, подходя к Москворецкому мосту, встретился с конным боярином. Боярин ехал верхом на вороном коне, сзади за ним двое его холопов на карих лошадях. Боярин закричал юродивому: «Раскольник окаянный, без порток бродишь?!»
Что ответил юродивый боярину, Таисий не разобрал, он шел в ту сторону к Москворецким воротам и увидал, как по слову боярина один его холоп повернул за юродивым следом, а Феодор, уж подтягивая суму с хлебом, спешно переходил мост. Таисий слышал голоса, в толпе говорили:
– Зюзин! Дружок Никона…
– Ведомой поимщик людей, кои за старую веру.
– Сказал-таки, робята, черту блаженный!
– Чого молыл?
– Боярин зыкнул: «Без порток бродишь!», а Феодор остоялся мало – ответствовал: «Я-де без порток, а ты без рубахи едешь, и спина в крови – кнутьем ободрана!»
– То он ему предрек! На боярине скарлатный кафтан, червленой… Озлился, чай, на блаженного?
– Уй, как озлился! Конного холопа оборотил, приказал: «До первого яма проводи, укажи держать, и там ему подорожная-де на Мезень ехать!»
– Бедный Федорушко! Угонят мало ближе, чем Аввакума…
Таисий, не слушая больше, обогнул Мытный двор, пошел Москворецкими воротами на Красную площадь. Прошлую ночь «гулящий» провел у Конона в Бронной слободе и теперь ладил туда же.
Немой оружейник был чем-то обозлен и расстроен. Он пил, ел и спал, почти не замечая Таисия. Собирал инструмент, таскал под избу в тайник.
Таисий подумал: «Уж не обыска ли он ждет? Дьяков и решеточных Конон не любит, но дьяки, должно статься, прознали, что у Конона деньги есть…» Когда утром оружейник открыл тяжелую дверь в тайник, Таисий полез туда же. Тайник был завален инструментом и платьем. Беря из своего сундука кису с золотом, «гулящий» решил: «Запалит Конон избу».
В душном сумраке прируба атаман ватаги Серафим лежал на своем одре. Улькин отец сидел на краю постели, старики снова говорили по-тонку о делах:
– Чуй, Серафимушко!
– Ну, чую… На то и бодрствуем – не спим…
– Што делать с девкой нам? Бродит, как волчица, и не подступись – когтем и зубом возьмет. Укрылся, вишь, парень-то в боярском дому.
– Делать што, скажу. Покудова, Миколай, парень тот жив, мне Ульки твоей не сватать, а тебе дочки не видать здравой.
– Ну-у?
– Думаю о том много… потому говорю…
– Уж не колдовство ли над ей какое уделано?
– На черта не клепи зря, – любовь, она посильнее черта. Ведаешь, на празднике в Коломне мы их на ночь свели, они же годы живут. Надо развести, только добром ништо поделаешь – разлучка тюрьма ему ай смерть! Смерть крепче тюрьмы – из тюрьмы она его ждать будет. Зато у смерти взять нечего…
– Ты суди, как пса от Морозовой-то уманить? Достанешь, как убить такого вепря?
– Надумаем как – не каменный, а и камень от огня лопает… Перво – достать их, штоб жили с ватагой.
– То первое дело…
– Ни зраком угрозным, ни словом штоб от нас заначки не было. Втай промышлять о их головах!
– Двоих, думаешь, вершить!
– А то как? Они – это одно, один без другого не живет!
– Думай – чем ближе.
– Много думано… Дочь твою напустить надо в дом боярыни.
– Эва надумал! А она там останетца?
– Мекаю я, не останетца долго… У боярыни живут смирно, она постница, молельщица, они же, встретясь, нешто утерпят от блуда?
– Вот ты, голова! Конешно, не утерпят…
– Теперь сам суди, скаредство в таком дому развел. Ведай: уходи борзо!
– Еще вот… она пытала, сам знаешь, попасть к ему, да молода, пригожа – в рядно худое не лезет, обряды на себя крутит красные. Слепой ее разве с убогим призрит.
– А мы ей грамотку добудем! С грамоткой примут.
– С умом не складусь, где мы такую грамотку и от кого добудем?
– Слушай…
– Ну?
– Нынче уходил я в Симонов монастырь к молебствию и за милостыней, а пуще проведать, кого монах-старовер Трифилий к Морозовой боярыне послал. Прознал, что послана им тайная староверка Мелания[223]. Вот до той Мелании от Трифилия и грамотку добудем.
– Нам монах не поверит.
– А пошто нам? К Облепихе ходит, чай, сам видал – старица тоже, как и Мелания, – уговаривала та старица дочь твою, я услышал, тако: «У нас-де тихо… благолепно, а тут во грехах ты живешь…» Ульяна твоя завсе от нее отрекается. Вот мы с тобой той старице молым: добудь-де нам для нее грамотку в дом Морозовой к Мелании, и пусть-де Ульяну примут там пожить, а мы-де тебе ее в монастырь сговорим.
– И как ты, Серафимушко, удумал! Диву даюсь я…
– Дивить некогда. В утре придет старица…
Так случилось, что Таисий угадал. Когда с Красной он спустился в сторону Никитских ворот, Бронная слобода горела. Толпа людей бежала на Бронную, иные шли на Красную площадь, говорили, спорили.
– Всем на огородах в сухое время указано печи топить[224], а со скорбным нешто сговоришь?
– Правда! Ты ему языком, а он те кулаком!
– Своеволит! Большой боярин ему отец крестной.
Далеко видно было бурые клубы огня, слышался отдаленно хряст дерева и стук топоров – стрельцы ломали окрест пожара уцелевшие дома.
– Безъязыкой черт! Сколь людей пустил по миру!
– Не безъязыкой виновен: грабить пришли дьяки – денежные матошники искали!
– К безъязыкому ходил однорукий кузнец серебряной: «Он-де деньги делает…»
Таисий от Никитских ворот вернулся на Красную площадь, а потом перешел мост и, выжидая сумрака, брел стрелецкими слободами медленно на Облепихин двор. Он боялся Ульки, осторожно пробрался в свою хату, ему казалось, никто не знал о его пребывании, только те неведомые враги – два старика – заметили, и Серафим сказал Улькину отцу:
– Миколай… один из тех, кои нам надобны, вернулся в ватагу!
– То, Серафимушко, славу Богу, только бы куда не убрел опять?
– Ништо. Один вернулся, другой прибежит.
Старовер монах Симонова монастыря, в миру Трифон Плещеев, стольника государева[225] дядя, написал, по просьбе старицы Фетиньи, к старице Мелании в дом боярыни Морозовой малое письмо: «Дочь моя духовная Мелания, раба господня! Прими мое благословение, посланное с сею отроковицею именем Улианою, а отроковицу сию старица Фетинья, много радеющая о делах древлего благочестия, молит тебя, дочь моя, о том, чтоб Улианию оставить в доме боярыни – нашей приспешницы и благодетельницы, за то, что Улианию она, Фетинья, прочит в монастырь. Та же скудеет людьми рать Иисусова, а юных дев и жен призреть потребно, ибо они, вкусив благодати древлего благочестия, становятся в ряды необоримых праведников, готовых за двоеперстие принять конец мученический. Смиренный Трифилий иеромонах».
Мелания прочла Морозовой послание Трифилия, и Улька была принята, как все убогие, Бога для. В тот же вечер, по правилам боярского дома, умылась в бане. Ей выдали сукман смирного цвета, а ее цветную одежду, хотя и чистую, отдали опрати прачкам.
После ночевки на Облепихинском дворе Таисий рано ушел и еще день проходил по Москве, глядя на казни подделывателей медных денег. Народ голодал, так как товаров в лавках почти не стало. Хлеба тоже. Купцы и торговцы требовали серебро. Серебра же ни у кого не было. На кружечных дворах, на харчевых народ собирался скопом, говорил на бояр угрозные речи. «Нет атамана, – думал Таисий. – Надо нам с Сенькой принять бунт… собрать людей, направить… Все кричат идти, а оружия нет. Без оружия милости у царя не ждать… От Морозовой к царю пробираться долго… в бунте и убить его!»