– Пошто, Богдан Матвеич?
– С иными не говори так – я молчу! Не ладно сказано.
Салтыков нахмурил седые брови, сказал, когда отъехал Хитрово:
– Со Стрешневым поперек пошло, так на меня зол!
В подземелье Фимки, на кровати ее, на которой еще так недавно последний раз лежал Таисий, Сенька проспал ночь. Фимка спала вверху в избе на лавке.
Под утро Сеньке приснился сон. Идет он по настилу узкому через реку на остров, остров посреди реки, а впереди Сеньки, заботливо разглядывая настил и поправляя, идет поводырь Сенькин… Над островом густой туман, в тумане исчез поводырь, а когда Сенька вошел на остров, то потерял путь… За островом вода и сзади вода… Испугавшись, Сенька проснулся. «Поводырь Таисий… исчез…» – подумал Сенька. Он громко сказал:
– Эй, хозяйка!
Появилась Фимка.
– Дай испить крепкого меду!
Фимка зажгла лишнюю свечу на столе, принесла малый жбан имбирного меду, предостерегла:
– Пей, паренек, с опаской, мед с едина ковша ноги отнимает.
– Пусть отнимутся ноги и голова – тяжко помнить, что друга на свете нет!
– Нам еще тело надо найтить нашего мужичка, штоб над ним не изгилялись боярские табалыги[249]…
– Сыщем!
Ковш за ковшом, Сенька выпил меду три ковша. Грузно поднялся, и они пошли на Земский двор. Проходя Китай-город, увидали на пожаре за новым харчевым двором, как люди в кожаных фартуках кровавыми до локтей руками подбирали костром наваленные руки отрубленные и ноги. Клали на телеги, нагрузив, отправляли. Ноги были в лаптях и сапогах. Руки с растопыренными пальцами, иные сжаты в кулак и как бы грозили кому-то. Над площадью казни от крови в утреннем холодке стоял туман. Запах крови смешивался с запахами, идущими из харчевой избы.
– Ох, многих безвинно окалечили! – сказала тихо Фимка. Вздохнула.
Сенька ответил:
– Весь город будто стонет да зубами скрегчит!
– И дивно кому не стонать?
– Государева милость! Царская воля! А ну! Секите головы, ноги, руки – народ все сызнесет! – Сенька махнул тяжелым кулаком.
– Уй, затихни! – шепнула Фимка.
С пожара проходили стрельцы. Вытирая о полу подкладки кафтана кровь с топора, за стрельцами поспешал палач. Сенька, проводив глазами служилых людей, заговорил, идя обок с Фимкой.
– Кто живет трудом – непобедим! Бездельники, те держатся кнутом да силой палачей…
Фимка, бойко шмыгая глазами по сторонам, заговорила, чтобы отвлечь Сеньку от мыслей:
– Дай Бог, чтоб объезжий, кой убил нашего мужичка, не забрал его тело!
– Не будет того! Мертвые не распорядчики.
– Дай Бог… Я прихватила узелок, несу ему порты, рубаху да саван… Голубец справлен и с образком, остатошное спроворю.
– Лучше камень! Голубец – дерево…
– Голубец с кровелькой крашеной, татурь дубовой, низ смоляной… За Остоженкой место сыровато, да кладбище все в деревах, и птички воспевают.
– Пошто не камень?!
– Паренек! Камень земля засосет.
Пришли на Земский двор. Обойдя главное строение с крыльцом и пушками, прошли в глубь двора, где у тына натасканы божедомами мертвецы. Над мертвыми многие плакали, тут же надевали на них саван, увозили. Людей было больше, чем всегда. Сенька с Фимкой осмотрели мертвых, но Таисия не нашли.
– Ой, не приведи Бог! Должно, в пытошную клеть уволокли? – горевала Фимка.
К ним подошел в черной ряске, в колпаке черном с русой бородкой человек – в руках бумага, у пояса чернильница с песочницей. Фимка низко ему поклонилась.
– Трофимушко! Не глядел ли где мертвенького в скоморошьем платье, – сарафан на ем да кика рогатая?
– А нешто он скоморох?
– Скоморох, отец! Скоморох…
– Стрельцы сказуют, лихой он, ихнего одного убил… Объезжий стеречь велел…
– Его в клети, што ли, уволокли?
– Хотели, да дьяк не пустил.
– Так где же он?
– Идите туда подале… в стороне за пытошными клетями у тына. А ну, пождите!
– Чого, Трофимушко?
– Мой вам сказ: стрельцу, кой у трупа того стоит, дайте посул – он и отпустит тело… Я тож подойду, слово закину.
– Вот те спасибо!
Идя в самую даль Земского двора, Фимка тихо сказала:
– С дреби звонец, государева духовника церкви.
Они подошли. Стрелец покосился на Сеньку, когда тот, почти не узнавая лица Таисия, приподнял его голову, сказал:
– Бит крепко – затылка нет!
Надбровие село Таисию на глаза, глаз не видно, подбородок оттянулся, нос осел и щеки подались внутрь. Стрелец, видимо, скучая, размякнув на жаре, которая начиналась уж, опершись на рукоятку бердыша, покосился через плечо на Сеньку с Фимкой, сказал:
– Не тут ищите – то мертвец особной…
– Скомороха ищем, служивой! Скомороха… – бойко затараторила Фимка.
– Хорош скоморох! Вон наш стрелец лежит, бит этим скоморохом из пистоля в голову.
– Чего ж ты тут караулишь? – спросил Сенька.
– Караулю… Объезжий указал стеречь: «Приеду-де, награду за него получите». Сам же вот уж третий день как не едет.
– Получи-ка от нас ту награду! Потешь мою женку… Ей, вишь, служилой, затея пала в голову – похоронить, спасения для души, мертвого, да особного… у коего бы грехов много было… А этот подходячий – в скоморошьем наряде.
– Вот тебе, родной, три рубли серебряных! – Фимка, вытащив кису, дала деньги стрельцу.
Стрелец вскинул рубли на широкой ладони, сказал:
– Прибавь еще рубль! В деле этом нас четверо… Те трое в карауле, придут, поделимся… Объезжему скажем: «Украли-де мертвого».
В стороне стоял звонец, писал что-то, стрелец метнул на него глазами, крикнул:
– Эй, попенок! Гляди про себя – объезжему правды не сказывай…
Звонец ответил:
– Спуста боишься моего сказу, – слух идет, што твоего объезжего на Коломенском убили в «медном».
Стрелец встряхнулся весело:
– Коли так – ладно дело! Не будет нас по ночам тамашить. Ты, женка, стащи с него срамную одежу да в узел, переодежь и увози скоро!
– Слышу, служилой!
Фимка проворно переодела Таисия, нарядила с помощью Сеньки в саван, а за двором у ней был еще прошлого вечера приторгован возник с колодой. С Сенькой они подняли и вынесли Таисия за ворота, извозчик с гробовщиком уложили Таисия в колоду, закрыли крышкой. Гробовщик на ту же телегу принес и обрубок дубовый с развилками, к развилкам была прибита икона. Гробовщик с извозчиком сидели на козлах. Фимка с Сенькой шли за телегой до могилы. Фимка говорила:
– Могилка ископана… Поп сговорен, к голубцу кровелька у могильников хранитца… Справим могилку, буду ходить, крины-цветики носить ему, поминать стану… Ой, толковый мужичок был!
Сенька молчал, шел, опустив голову, сказал:
– На свете мало таких!
Кладбищенский поп, когда Фимка сунула ему в горсть много серебряных копеек, проводил до могилы с дьячком, кадили над гробом и пели. Открыть указал колоду, Сенька приложился губами к голове друга, по ней уж ползали черви. Поп посыпал в колоду землю, сказал гнусаво обычное напутствие: «Господня земля и исполнение ее – вселенная…» Могилу заровняли… Врыли дубовый голубец – гробовщик прикрепил на него кровлю. Получив деньги, все ушли.
Фимка и Сенька поклонились могиле гулящего, удалого человека. Сенька долго стоял на коленях, закрыв большими руками лицо. В жизни своей он плакал второй раз. Первый раз плакал, когда умирал отец Лазарь Палыч, второй раз – здесь, на могиле друга.
Фимка сказала ему:
– Теперь извозчика возьмем, до меня едем! Поминального меду изопьем…
– Нет! – сказал Сенька. – С острова буду налаживать сходни сам, как могу и смыслю.
– Чего ты бредишь! Боишься, буду к тебе приставать с женскими прихотями?.. Не буду! Не люблю таких, как ты, красовитых, и не потому, што такой не люб, как ты, а потому – я баба по тебе старая, посуда шадровитая, в печь ставленная… Идем!
– Нет! Иду в Бронную. Не тебя боюсь, боюсь места, где убили его, жить тяжко!
– Я тоже на том месте не буду жить… Объезжий грозил наехать, разорить.
Сенька подал ей руку:
– Спасибо за все! Дома живи спокойно – звонец сказал правду: тот объезжий, кой тебя пугает, не приедет больше.
– Ой ли? Вот диво!..
– Иди и спи во здравие!
Сенька ушел.
Фимка поглядела ему вслед, перекрестилась.
5. Аввакумово стадо
Дух тяжелый от смердящих тел и нечистого дыхания. Пахло еще в большой горнице боярыни Морозовой гарью лампадного масла. Лампады горели у многих образов, а нищие и юродивые теснились к лавке, где когда-то сидел Сенька с Таисием. На месте Сеньки в углу под большим образом Николы поместился широкоплечий, костистый поп с бронзовыми скулами на худощавом лице. Клинообразная, с густой проседью борода доходила попу до пояса. У ног попа – по ту и другую сторону – на низких скамейках прикорнули боярыня Морозова Федосья, вся в черном, в черном куколе на голове, и ее наставница, тоже в черном платье, староверка Меланья. Поп в черной поношенной рясе, на груди его, на медной цепочке, висел большой деревянный крест с распятием. Скуфья надвинута на лоб до седых клочковатых бровей. Под бровями угрюмые, с желтыми белками, упрямые глаза. Поп раздельно, громко, с хрипом говорил:
– Верующие, мои миленькие, вот я пришел к вам из Даурии хладной, а притек исповедать вас, штоб самому исповедаться перед всеми.
– Истинно, батюшко! Отец наш, истинно!..
– И аз указую вам велегласно, не боясь и не тая, сказывать свои грехи: благодать духа свята нисходит на рабов Иисусовых, кто не боится излить душу свою друг другу.
– Слышим, отец наш!
Нищие плакали, юродивые, лежа на полу, стучали в пол головами, выкрикивали молитвы, кто как мог. Поп помолчал, выжидая. Один нищий, полуголый старик, вздев руки к потолку и глядя на образ, закричал:
– Отче! Грешен аз и греху своему не чаю прощения…
– Сказывай: како грешил?
– С козой блудил, оле мне, окаянному!
– Ужели, миленькой, мало су тебе телес женоподобных прилучилось, што возлюбил скота?