Гулящие люди — страница 64 из 136

– Квашня толстая, так тебе и надо! Мало еще, мало!

Протопоп подошел к хозяйке.

– Беса тешишь! Уймись, вдовица.

– Перед колодниками да я еще молчать буду?! Перед…

Протопоп взмахнул тяжелой рукой, удар пришелся бабе по затылку, загремел железный крюк. На шесток печи шлепнулась шитая гарусом кика, и баба сунулась головой в кирпичи печки. Она была грузная, не скоро оправилась, глаза удивленно раскрылись, и Фетинья завопила на всю избу:

– Караул, батюшки-и, староверы убивают!

Протопоп нагнулся, помог ей подняться и выпрямиться, сказал:

– Умолкни! Побью, и суда искать негде будет.

– Окаянные, прости, Господи… сибирские гольцы… – пробормотала баба, пряча под кику растрепанные волосы. Бормоча, она ушла в угол близ прируба на кровать.

Протопопица всхлипывала у дверей. Протопоп отошел к налою. Вернулся к печи, взял лучинку с огнем, зажег свечи на налое, раскрыл книгу, встал на колени, помолился. Из сеней в избу протопопа неслись матерные выкрики. Аввакум, перекрестясь, поправил на груди крест, не глядя на протопопицу, прошел мимо, толкнув дверь, и вышел в холодную темноту. Там он нащупал скобу в чужую половину избы. В избе перед печью светец, в нем коптили две лучины. Под образами в большом углу голый, посиневший человек, прикованный к стене, кольца железной цепи стягивали его руки выше локтей. От запястья до локтей руки окровавлены. Лицо искажали судороги, и лицо до дико выпученных глаз замарано испражнением. Баба в сером кафтане и мужик в грязной кумачной рубахе вышли из прируба.

Протопоп двуперстно перекрестил их, склонивших головы. Сказал тихо:

– Светите мне!

– Не можем ладить с ним, батюшко! Чепь ломит…

Бесноватый тужился, норовя вырвать из стены крючья с цепью.

– Светите! – повторил протопоп.

Баба зажгла пук лучины, светила. Мужик, кряхтя, тихо прятался за бабой. Протопоп, подняв свой деревянный нагрудный крест, громко заговорил:

– Словом Василия Великого сказую тебе, нечистый! Аз ти о имени господни повелеваю духе немый и глухий… изыди от создания сего и к тому не вниди в него, но иди на пусто место, иди же, человек не живет, не токмо Бог презирает! Дайте воды и покропить чем! – повернулся протопоп к бабе.

Мужик ушел, скоро принес воды в глиняном глубоком блюде и куриное крыло. Аввакум опустил крест в воду, проговорил что-то вроде заклинания и, вынув крест, помочил в воде крыло, стал кропить бесноватого. Задрожав от брызг холодной воды, бесноватый опустился на пол, поджав ноги… Он притих, тяжело дышал, зеленоватая пена текла из раскрытого рта.

– Рабе божий Филипп, чуешь ли меня?

– Не боюсь тебя, поп! – чуть слышно и хрипло сказал бесноватый.

Взяв в правую руку крест, протопоп подошел вплотную к бесноватому, крестообразно тронул его всклокоченные волосы. Бесноватый, сверкнув глазами, вскочил, зазвенела цепь, кровавыми руками схватил протопопа за ворот и, как младенца, бросил себе под ноги в навоз.

– Попал, попал мне ты!.. попал, а! – стал топтать босыми черными ногами.

Зажав в руке крест, протопоп выкрикивал:

– Аз ти о имени господни повелеваю…

– Попал, окаянный поп, а!

– Духе немый и глухий, изыди от создания сего!

– А-а, а, поп!

– И к тому не вниди в него, но иди на пусто место…

– Уйди – убью!

Бесноватый оттолкнул ногой протопопа. Мужик и баба крестились в ужасе. Аввакум встал, перекрестил бесноватого и домочадцев, мужика и бабу, перекрестил. Бешеный, как бы обессилев, сел на пол. Казалось, он уснул. Огонь большой потушили. Малый в светце оставили.

– Не жгем у образов огня, батюшко! Он роняет тот огонь… пожару для боимся.

– Не надо… Бог простит.

У себя протопоп снял замаранную одежду, крест и скуфью. Сел на лавку, опустив голову, потом снял рубаху, обнажив костистое смуглое тело. Босой, в крашенинных синих портках, подошел к лавке, где все еще сидела протопопица, спать в прируб не уходила, видимо ждала его. Протопоп подошел, встал перед ней на колени, склонив голову низко, сказал:

– Окаянного грешника прости, Настасья Марковна! Обидел су тебя! Прости!

– Бог простит, Аввакумушко! За дело поучил… за дело, сама вижу.

Протопоп пошел к хозяйке. Она сидела на кровати, на подоконнике окна горела сальная свечка, баба починяла какую-то рухлядь. Перед кроватью Фетиньи протопоп также встал на колени:

– Фетинья Васильевна, прости: согрешил перед тобой… прости Бога для!

– Под утро холодно в избе… пошто рубаху-т здел? Прощаю: велик грех – баб поучил мало!

Потом поклонился хозяйке земно, встав, пошел в угол, принес плеть, кинул среди избы, лег тут же, сказал:

– Марковна, взбуди детей, собери по дому захребетников всяких и дворника.

– Пошто, Аввакумушко?

– Бить меня надо, окаянного, по окаянной спине моей… не греши!

– Я, чай, спят все! Покаялся и буде!

– А, нет! Бейте: кто не бьет, тот не внидет со мною в царство небесное…

Собрались люди и били протопопа Аввакума по пяти ударов каждый и дивились его терпению. После боя плетью, когда все разошлись, протопоп, потушив свечи у налоя, долго молился в углу. Лег на свое ложе на лавку, ныла окровавленная спина, подумал: «Не на оленя шкуру лечь бы грешному тебе, а на камени…» – и задремал. В дреме он слышал, звонят колокола к заутрене. Дремал и всхрапывал под колокольный звон, но вот ударили в било[252], он быстро встал, оделся, пошел в церковь, не тронутую Никоном. Выходя из избы, наведался к бесноватому.

– Как он?

– Спит! – ответили ему из теплого сумрака.

– Покаялся в грехе своем – и исцелил бедного! Так-то су? Бог сподобил…


…Царь любил париться в бане и кидать кровь, хотя запрещено было ему такое дворцовым доктором, но он не слушался. Зимой как-то после кинутой крови ему занемоглось: кружилась голова, трудно дышалось, и ноги отяжелели, он слег в постелю. Спальню ему увешали новыми персидскими коврами золотными, по полу, чтоб не слышно было шагов, устлали такими же коврами. Когда он лег, то услыхал далекие выкрики стрелецкого караула: стрельцы грозили оружием толпе. По топоту лошадиному узнал, что толпа конная. Конные люди ругали стрельцов матерно, грозились бить кистенями и пронзительно свистели. Свист был ненавистен царю пуще криков. Он, утопая в подушках, по голосу узнал вошедшего первым боярина Троекурова, спросил:

– Кто там лает матерно?

– Холопи, великий государь!

– Пошто балуют и лаютца?

– С утра ездят – иззябли, ждут, когда бояре кончат дела у тебя, великий государь, с голоду, должно… огню хотят накласть, стрельцы не дают.

Вслед за Троекуровым в царскую спальню стали собираться бояре. Царь, не отвечая на поклоны бояр, приказал:

– Бояре, отпустите холопей: шумят, как в Медном бунте! Пущай за вами приезжают, когда ко всенощной зазвонят.

Царское приказание исполнили, шум затих. Бояре молчали. Царь, казалось, дремал, потом сказал слабым голосом:

– Позвал я вас, бояре, чтоб дел не заронить… а пуще валяться надо и мне скушно. Садитесь все! Укажите, кому лавки не хватит, скамьи принести.

Не тревожа царя, боярин Яков Одоевский[253] махнул слугам молча. Скамьи внесли, покрыли коврами. Царь знал, что из-за мест может быть шум, прибавил:

– Без мест садитесь… время идет.

Царь видел огонь – спальник зажигал в стенных подсвечниках огни. У образов лампады. Бояре, садясь, сердито шептались.

– Я приказывал, – говорил царь, – чтоб были все, кто вхож в мои покои… а Тараруй где?

– Хованский, великий государь, по ся мест не вернулся из Пскова.

– Наместник… чего ему, а Воротынского я сам услал на рубеж, помню… Долгорукий Юрий[254] в Казани. Боярин Ордын-Нащокин[255] здесь ли?

– Тут я, великий государь!

– Подойди.

К шатру над царской кроватью с золоченой короной вверху, с откинутыми на стороны дрогильными[256] атласами подошел просто одетый, почти бедно, боярин с худощавым лицом, с окладистой недлинной бородой.

– Как, Афанасий, наши дела со шведами?

– Ведомо великому государю, что свейский посол в дороге, скоро будет. Перемирие налажено, а договариваться станем здесь.

– Мир у нас учинен краткий, доходить надо долгого мира. Дела наши не красны…

– Кабы, великий государь, иноземцы под Ригой к неприятелю не ушли, то не нам, а им пришлось бы мир тот искать.

– Генералы Гордон[257] и Бовман с нами, Афанасий: в них сила.

– Голов и полковников у нас мало, великий государь. Нынче замиримся, соберем в тиши иные полки, подберем командных людей, тогда у шведа отнимем то, что теперь спустим.

– Город Куконос, отбитый у них, отдать им надо, Афанасий. Знаю, иноземцы учинили измену за то, что не выпускал их за рубеж на родину.

– Волк всегда в лес глядит: не любят они нас… Тощи были – служили, подкормились – побежали.

– Шведа ухитрись, Афанасий, к долгому миру склонить… казна у нас пуста, денег взять не с кого… торговля пала.

– С послом, когда приедет, поторгуемся, как укажешь, великий государь, принять посла, а несговорен будет – отпустить или решить в сей его приезд?

– Тебе на деле виднее будет, Афанасий, гляди, как лучше… Теперь иди, готовься к переговорам, а мы тут обсудим встречу послу.

Нащокин поклонился и, осторожно шагая, вышел.

– Дьяк Алмаз Иванов![258] – позвал царь.

В стороне, за дьячим столом, который слуги ставили на каждом собрании, встал человек в синем бархатном кафтане, расшитом узорами, с жемчужной цепью на шее. Дьяк казался издали хмельным, а был только с волосами всклоченными и бородой такой же. Шагая тихо между сидящими боярами, подошел к царской кровати. Царь, покосясь с подушек, проговорил, кривя губы, шутливо: