Гулящие люди — страница 67 из 136

– Четки показуют сорок пять! Не полно ли?

– Нашла, нашла! И ныне не покину его! – как исступленная кричала Улька.

– Бейте!

Движение черных старух, как бесовский танец, шлепанье ремней по телу…

– Полно, сестры, девяносто боев!

– Да… она уж в ногах не тверда.

Куколи черной одежды сползли с седых голов:

– Полно тебе, Юлиания, сто боев.

– Упорствует – блуд был ли?

– Не было! Бу-у-дет… боюсь! – Избитая упала на свое платье.

Старшая из прируба принесла баранью овчину. Сырой мездрой приложила к спине истязуемой, пригнетая к битым местам, говорила, как заговор:

– Блуда не было… Бог простил… от эпитемьи бес ушел…

Улька, стоная, спала среди избы, а старицы зажгли у налоя свечи, крестясь. Старшая стала читать: «И видех ин ангел крепок сходяй с небес…»


Сенька узнал от калеки серебреника, что решеточные и дьяк Земского двора злы на Конона. «Не ходит к ним с посулами», – говорил серебреник. Сенька ночью всегда ждал обыска, а потому спал на лавке у окна, про свое убежище думал: «Зачнут обыск, увидят ставень под пол и сыщут все!» С заботой ложась спать, говорил себе: «Услышишь, как приступят к дому! На Конона надея плоха – убог он, глух».

Этой ночью февральская вьюга за узкими окнами крутила холодным снегом. «Сегодня посплю с добром! В такую тьму и холод не побредут…»

Когда заснул он, приснилось, что его поймали, свели в застенок, пришли палач с помощником, привязали к столбу и откуда-то сверху начали капать ему на голову тяжелыми каплями холодной воды. Капли стучали: «стук, стук!» Сенька расправил плечи, рванулся из привязи и проснулся. «Стук, стук!» – стучало у его изголовья в ставень окна. На подоконнике у него лежали всегда рог с табаком, трут, огниво и малая лучинка на случай, чтобы зажечь свечу на столе. «Стук, стук!» Сенька высек огня, отодвинул ставень. В окне он увидал знакомое лицо и голову, закрытую куколем до глаз.

– Чего тебе?

– Семен, ведай, послезавтра придут с обыском… завтра до ночи побудь – ночью уйдем к твоему брату.

Сенька разоспался, сказал не думая:

– Уж не ты ли довела, что я живу у Конона?

– Студ на твою голову, Семен! Ежели бы довела, так зачем упреждать? Слышала, как об этом деле стрельцы говорили.

– Добро, спасибо…

Конон проснулся, заметив огонь, ничего не сказал, снова заснул, только утром спросил: «Кто в ночь приходил к тебе?»

«Пришли упредить обыск. Лишнее надо прибрать», – написал крупно Сенька.

Конон кивнул, и оба они пошли под пол: там, в каменной нише коридора, заклали кирпичами то, что собрано было Таисием, и Конона дорогие вещи убрали туда же. Кирпичную свежую кладку завесили бехтерцами, завалили ржавыми мечами, бердышами и другим ненужным хламом. Потом Сенька надел под рубаху панцирь, привесил шестопер. Они обнялись, когда пришла черноризница Улька. Сенька, надев полушубок, рванулся в темноту московских улиц. Улька шла сзади. Сыпало снегом с черного неба, и ветер налетал порывами.

Выйдя на Красную площадь, увидали в Кремле Спасские ворота отворенными. В воротах и внутри Кремля стояли пестрой стеной стрельцы, стольники и бояре в богатых одеждах, а воинские люди – с оружием и факелами. Огни факелов мотало ветром, сверкали драгоценные камни на шапках и шубных рукавах. В Кремле ждали чьего-то выхода. Улицы Китай-города забиты народом, блестели глаза, краснели лица, но говор людей был тихий, любопытствующий.

– В эту ночь по всему городу открыты решетки… – тихо сказала Улька.

Они прошли в сторону Москворецких ворот. С башнями без огней стояла громада кремлевских стен, и даже в пытошной Константиновской не было ни огней, ни криков.

– Какой же праздник, что царь на богомолье собрался? – спросил Сенька.

– Не праздник! Свейского посла ждут из Грановитой палаты, – тихо сказала Улька и кинулась к Сеньке.

В сумраке две рослые фигуры шагнули к ним: одна вывернула полу, под полой зажженный фонарик.

– Чего ищете? – спросил Сенька.

Лихой, бегло осветив их, сказал:

– Изведать хочу, каковы есте вы.

– Так ведай! – громко ответил ему Сенька, сунув к фонарю дуло пистолета.

Лихой попятился в сумрак, огонь исчез, и обе фигуры расплылись в снежном воздухе. У Москворецкого моста, несмотря на позднее время, шумел кабак. Валялись и бродили пьяные, но никто Сеньке больше дороги не заслонял. Так же – Сенька впереди, Улька немного сзади – перешли мост. За мостом прошли новую церковь, высокую и пеструю от позолоты, ту, что еще недавно строил царский духовник Андрей Саввич[262]. За церковью – лари и скамьи рынка, а дальше – черное, большое и широко севшее здание. Улька указала на него:

– Видишь ее?

– Знаю башню ту, Кутафьей прозывают[263].

– Башня утешения, – тихо сказала Улька и прибавила: – В ей сено… в нее пойдем, пождем исхода ночи.

– Пока ждем, решетки запрут?

– Кому запрут, а нам отворят!

Она властно взяла его горячей рукой за руку, пролезла вперед, где не брал ветер. Башенная печура[264] была сплошь забита сеном и пуками соломы. Улька тяжело дышала, тянула его: «Ложись: время деть некуда!» Далеко, но гулко в Кремле на башне пробили часы. Вторя их бою, по всей деревянной Москве прокатилась, как обрушенная поленница дров, дробь сторожевых колотушек. Улька, тяжело дыша, сказала:

– Неладные, бьют и бьют, а лихие люди не боятся…

Они старались согреться. Улька прижималась к Сеньке. Совсем недалеко отчаянно начал взывать чей-то голос:

– Ка-ра-ул! Батю-шки-и… уби-и…

Сенька широко открыл зажмуренные глаза, но видел только щель черных соломенных снопов, а за ними притягивал глаз столб на перекрестке с негасимой лампадой за слюдой у образа… Ему хотелось дремать, а знакомые губы жгли его нахолонувшее лицо, горячие руки не давали дремать его телу, и тело его проснулось для наслаждений. Живя у Конона, он не думал о женской ласке, ненависть к Ульке колыхнулась лишь тогда, когда он незаметно для себя полюбил ее, не видя ее лица. Потом он вдавил тяжелое тело в сухую подстилку, закрыл глаза, сказал:

– Уйди! Спать… хочу… спать!

Но она так же, как привела сюда, властно взяла его за руку, сказала:

– Пора!

– Хочу спать!

– Пора! Надо пройти одну решетку.

Они вышли. У решетки в Стрелецкую слободу Улька застучала. Без огня из караульной избы вышел сторож, звеня ключами:

– Ты, сестра Юлиания?

– Я, Пятуня, отвори.

– С тобой кто?

– Мой отец: я ведь не безродная…

– До сих мест не ведал того… идите! Дальше решеток нет, а колоды – перелезете.

Когда с Сенькой они прошли ворота, Улька обернулась к сторожу:

– Не запри! Мигом глаза вернусь!

– Пожду – верни скоро! – ответил сторож.

Недалеко уйдя в сторону Стрелецкой слободы, Улька кинулась обнимать Сеньку.

– Семушка, мы ведь снова вместе?

– Прощай! Не вспоминай, что было.

– Ужели не простил?

– Мертвый лег на пороге! Не могу…

Обратно к черной решетке, где ждал сторож, шатаясь, брела тонкая черная фигура. Вперед, в сторону стрелецких путаных улиц, знакомо шагала широкоплечая высокая тень человека. Она не останавливалась: дом отца Лазаря Палыча был знаком даже во сне стрелецкому сыну Сеньке. Улька, пройдя решетку, которую за ней с треском дерева прихлопнул решеточный сторож, свернула в черную узкую улочку. У домишка малого, как собачья будка, черноризница постучала в ставень окна, в ставень же сказала громко:

– Юлиания приюта ищет!

Ей отворили воротца, сплошь забитые снегом. Она пролезла. Древняя старуха в ватном бесцветном шугае сидела перед Улькой у стола, на столе в медном шандале горела свеча, ее пламя шарахалось на стороны и от тихих слов старухи, и от слов Ульки, дышащей холодом улицы.

– Надо чего чернице-вдовице?

– Напой меня, бабка, зельем, таким, чтоб плода не было…

– Блуд свершился давно ли?

– Сей ночью!

– Ой, ты! Ой, ты! Пошто тебе зелье? Дитё – радость! Дитё – свет месяца… малое дите! Большое дитё – свет солнышка! Оно играет, за груди имает! Оно целуется, милуется… Душа, глядючи, у матери радуется… а слова заговорит – адамантом дарит! Ой, ты!

– Пой меня всякой отравой – сызнесу, а младень будет – решусь жизни!

Старуха, качая седыми космами, сходила в малую камору, принесла в деревянной чашке, до краев наполненной, черного питья.

– Пей, безжалостная!

Улька, откинув монашеский куколь озябшими руками, жадно схватила чашку и в три глотка выпила.

– Еще бы выпить, бабка?

– Еще изопьешь – кровями изойдешь!

Из своего черного одеяния Улька достала алтын серебряный.

– Бери! Верное ли твое питье?

– Верно, черница-вдовица! Иди, почивай спокойно, жди кровей… Коли много будет крови, приходи – уйму!

Улька ушла.

Той же изогнутой, заваленной снегом улочкой брела черноризница, брела к пустырям на окраинах Москвы, – нередко пустыри заселял какой-нибудь боярский захребетник. Большой клок насельник обносил тыном, в тыне ворота во двор, посреди двора строил избенку, иногда и часовню имени своего святого, а свободное место во дворе сдавал ремесленникам и другим таким же боярским страдникам, как и сам.

В такие дворы любили селиться те, которые исповедовали Аввакумово двоеперстие. Они селились на заднем дворе ближе к тыну. В тыне делали лазы на случай обыска да, кроме того, если место было сухое, строили часовню и без попа пели и обедню и вечерню у себя, не ходя в церковь, а в часовнях таких рыли подполье, и проходы подземные, и тайники. Улька пришла к себе. Пять стариц перед налоем, с зажженными свечами толковали раскрытый лицевой Апокалипсис. Четверо, крестясь, слушали, старшая поучала:

– Зрите ли, сестры, змия о седми главах?

– Зрим, зрим!

– Толкуй нам, сестра Соломония, а мы слышим и зрим!

– Змия сего напояют из чаши праведники в светлых одеждах…