– Черница прибирала?
– Она, – ответил Сенька.
Митревна тоже завернула с большой оловянной торелью – на ней медовые ковриги. За ней старик дворник, ее муж, принес ендову вишневого меду и чарки.
Братья сели за стол.
– Думаю, брат, устроить тебя стрельцом! Слух такой есть, что царь указал верстать в казаки[269] и рейтары гулящих людей… Я же поручусь за тебя: возьмут в стрельцы.
– Эх, Петра, не хочется царю служить.
Петруха засмеялся:
– Ты что мекаешь? Из стрельцов альбо казаков гулящим быть переход велик?.. Не бахваль своей вольной волей: придет день и час – улетишь, коли захочешь: «яко вран клевати мясо ратных людей».
– Ух, Петра, много в тебе разбойного сокрыто, – улыбнулся Сенька, прибавил: – Орудуй по мне: иду в стрельцы!
– Гоже так! Теперь, как только появится черница, пошли ту Юлианию купчине молвить: «Жених-де шапку жемчуга сыскал, когда прислать?»
– Знает ли она дом купца?
– Сваху знает и дом знает. Сваху послать худче: не вышло бы чего? На черную патрахель не то купцы, бояра с доверием глядят. Юлианию знают, обходит она, ведомо мне, со сбором денег на Аввакумовы часовни.
– Добро, пошлю ее, Петра.
– Не мое то дело, Семка, но гляжу я: ты эту черницу давно ведаешь?
– Близко знал – кровь разогнала… чья кровь, потом скажу.
Братья допили мед, расстались. Сенька в своем прирубе хотел спать и долго не мог уснуть: в родном доме одолевали воспоминания. Засыпая, он решил: «Память о Таисии живет во мне и жить будет. Дела его не закину: не прельстят меня ни похвала, ни слава от царя, коими дорожат бояра… сколь сил хватит, буду служить народу, а не царю! Улька? Улька?» – Сенька крепко задремал, но, собрав волю, продолжал думать: «А что ее казнить, отгонять? У ней никого, а у меня кто есть – брат? У брата, помни, своя дорога! Улька любит меня… из-за любви предала Таисия… надобна она… ведает многие пути… и ниче…го не… бои…тся».
Сенька уснул.
На первых днях масленицы к Петру, Сенькину брату, пришла посланная от купца старуха с извещением:
– Пусть готовятся! Старший-де к молодшему сам едет-жалует, а потому-де жалует, что жених поспел, а родителей у него нет и ему, старшему, честь ронить не у кого…
Старуху угощали медами хмельными, блинами маслеными. Накушавшись, она просила по горницам и повалушам ее поводить и подклеты показать. Она не говорила, кто такова, но Митревна сказала Петрухе на ухо:
– Сваха!
На прощанье Петруха ей подарил три рубля серебряных. Посул она приняла и сказала:
– За спасибо, петушок, красной стрелецкой гребешок, молвю тебе, а ты слухай: купец во хмелю… заедет, дело заведет, не зевай – крути круче, и невеста втай мне оное наказывала: у пьяного дума одна, у тверезого другая.
На масленице кабаки всю ночь открыты, а пьяная Москва – разбойная. От лихих убоя можно было ждать за каждым углом. Петруха велел конюху купеческую сваху отвезти до дому, в сани садясь, она еще выпила на дорожку.
После свахи день спустя сам купчина приехал на паре вороных. На запятках саней у него два рослых молодца в полушубках, шитых цветным нитяным, оба в волчьих треухах и валенках. Вороными сам купец правил. Купец был в легком хмельном кураже. Не снимая высокой куньей шапки, поклонился Петрухе. Петруха, сняв стрелецкую шапку, ответил купцу поклоном, пятясь перед ним к лестнице в горенку.
– Годами мы разошлись, да честью ровня: я – купец, ты – боярской сын!
Петруха молча взял купчину под руку, повел вверх. В горнице на столе приготовлена ендова серебряная с медом имбирным и ковши к ней кованые, тоже чеканного серебра. Купец покрестился на образ в большой угол и в большой же угол сел. Петруха, стоя, потчевал. Купец выпил только полковша меду. Подул на руки и, крестясь, тяжело вылез из-за стола, взяв с лавки кинутую им шапку, махнул рукой в сторону лестницы:
– Веди, кажи хозяйство!
Сошли во двор. Петрухе думалось, когда он пошел рядом с купцом, что сват глядит на все его добро с насмешкой. Ждал злых слов, но купец молчал. В рухляднике каждую мягкую рухлядь щупал, а когда Петруха с зажженной свечой отводил далеко руку, говорил строго, как отец сыну:
– Свети, парень!
Сапоги и чедыги брал в руки, стучал толстым ногтем указательного пальца в подошву, ворчал в бороду:
– Тонко… менять надо!
Вернувшись, в горнице в углу купец умыл руки, Петруха дал ему рушник утереться. Сел на то же место в красный угол, сказал:
– Мед наливай – мне и себе! Не стой, хозяин, сядь!
На камкосиную розовую скатерть стола положил плашмя волосатые большие кисти рук. Хмуро глядел, как две стряпухи по очереди ставили на стол ендовы с медами, блины, икру и масло. Ковш за ковшом купец, не дожидаясь Петрухи, пил хмельной мед и бубнил сквозь зубы:
– Лей и пей! Себя не забывай – день завалящий, не торговой – гулящий…
После каждого ковша гладил пышную длинную бороду, темно-русую с малой сединой. Иногда левой рукой сверху вниз гладил тучное брюхо, будто уминая туда проглоченные блины. Икнув, не крестил рот, а расправлял усы. Когда выпил столько, что иной давно бы под столом валялся, но у купца только лишь покраснело лицо да таусинный бархатный кафтан с цветными травами по синей земле стал теснить у ворота бобровой оторочкой, он, ослабив кушак, расстегнул ворот и кафтан освободил от крючков, пьяно и вместе воровато подмигнул боярскому сыну:
– А жемчуг как? Мы на обеде… яйцо в лебеде…
Петруха молча налил по ковшу меду, кланяясь, подал купцу его ковш:
– Выпьем, поговорим…
– Пить?! Пить можно, да ответ жду!
– Мой ответ тут! – Петруха нагнулся под лавку, достал кожаную кису и потрусил прямо на скатерть стола жемчуг.
Купец взял горсть жемчуга, положил на широкую ладонь, иные жемчужины помял волосатыми пальцами, помолчав, заговорил:
– Скот, парень, у тебя ништо… рухлядь ношена… – хулить грех… Распорядок по дому нищий… дворник ветх – ему Бога для от смерти огребаться пора…
– Есть конюх молодой и дворник тоже…
– Коли есть, указывай от хлевов, конюшен снег отваливать! С навоза паром полы да подруб гноит – киснет снег у стены.
Вскинул глаза на стряпуху, она ловко шлепнула на торель блины. Взял горячие блины, свернул трубкой, помакал в топленое масло, сунул в рот. Из узорчатой калиты на кушаке сбоку вытянул красный плат, отер рот:
– По дому порядня худая… блины вот, я чай, пришлые пекут?
– Пришлые… своей не управиться. Старовата.
– Зови меня Лукой Семеновым, тебя, знаю я, Петром крестили?
– Петром, Лука Семеныч!
– Сын Лазарев будешь?
– Все так, Лука Семеныч! – Петруха крикнул, собирая в кису жемчуг: – Митревна!
Из другой половины горенки вышла с поклоном Митревна не как всегда, а нарядная, в кике с жемчужным очельем, в темном атласном шугае.
– Снеси кису в сани Луки Семеныча, положи бережно под сиденье в ящик!
Митревна с поклоном приняла тяжелую кису.
– Баба, сунь кису под лавку, – остановил купец.
– Лука Семеныч, жемчуг мой не гурмыцкой, правда, только скатной и чист…
– Жемчуг?
– Да, да, жемчуг, Лука Семеныч!
– Он мне не надобен!
Петрухе вспомнились слова Сеньки: «Ежели купец чего иного не попросит» – Петруха побледнел. Купец глядел прямо перед собой на дверь горенки, по-прежнему бубнил:
– Родители твои, покой им на том свете, торговали, молодец-стрелец?
– В Ветошном у родителя было пол-лавки, да в манатейном ряду, у попа взято за долг четь лавки – пожгли то добро, как черная смерть шла…
– В окно твою удаль глядел я, – чать, жемчуг грабежной? Мне хищеное брать – честь не велит…
– В подклете в сундуках хранился, – быстро выдумав, сказал Петруха.
Купец, задевая стол, тяжело вылез, покрестился в угол, где сидел, не глядя на образ, повернулся к дверям, часто мигал, поглядывая на огонь свечей у двери на полках. Вскинул глаза на черный образ наддверный, еще Секлетеей Петровной прилаженный, проворчал:
– Дело… тут надо понять толком… Скот – двор старой… Жемчуг – не цена ему – хищеной… боярской аль?.. Торговлишки никакой! На Москве же един лишь нищий не торгует… Да… а! – помолчал, прислушиваясь, не скажет ли чего боярский сын, но Петруха стоял, опустив голову – ждал. – Нам же надо, чтоб капитал не лежал, а шевелился! Голова требуется, чтоб товар ведала, какой надо, и чтоб тот товар не гнил, ежели в годы лег лежать…
Петруха поднял голову, глаза его заблестели, он кинул шапку к ногам купца и крикнул:
– Лука Семеныч, не таюсь, что есть – глядел, лишним не бахвалю!
Купец сел на лавку к комику, сказал:
– Подыми шапку, сядь.
Петруха сел. Купец перекрестился. Петруха тоже. Выходя из горницы, купец обернулся, сказал Петрухе:
– За хлеб-соль благодарствую! – Когда сошли во двор, прибавил: – К нам прошу хлеба-соли рушить!
– Спасибо, Лука Семеныч! Как время сойдется, заверну.
– Время, пес ты этакий, сыщешь! Сваху шли, а зайдешь, то с грамотным писцом – сговорную писать штоб скоро…
Петруха от радости не знал, что сказать. Купец обнял его.
– Жемчуг не беру – дочери пускай… Водил я тебя, как рыбину за лодкой, и маловато водил! На чужой двор гуляй, да казенной шапки не теряй… Жемчуг требовал, глядя на шапку!
– Лука Семеныч, – рассмеялся Петруха, – эх, Лука Семеныч! Твоих молодцов семеро было, сгреблись мы, они же ворота заперли, я отбился да тын перемахнул, а шапка на твой двор тяпнула – винюсь!
– Удал, статен, не нищий! Ну, шли сваху… – Купец, садясь в сани, еще сказал: – Сваху шли в скоромной день – ни в среду, ни в пятницу. Сговорную писать тоже… учу – молод, вишь!
Темнело. Распахнули ворота купцу, и пахнула снегом сыпучим, колокольцами, поддужными и пьяными песнями масленичная Москва. У распахнутых ворот, уперев руки в бока, стоял Петруха, пока в снежном тумане не исчез возок купца, а когда боярский сын вернулся в горницу, то ему казалось, что в нем самом и колокольцы звенят, и песни звучат, и сердце обвевает снежной пылью…