– Это те, отец, кои ему с похмелья кажутся?
– «И да не утаится в хмельном пойле демон темный…»
– Ну, конешно! Штоб в хмельном образе за чертями не гонялся…
– «Ниже, да снидет со крещающимся младенцем Петром дух лукавый».
– Обливай из ковша вином! – крикнул старший.
Голову младенца, высунутую над столовой доской, облили водкой. Младенец, зажмурив плотно глаза, облизывался и, всунув ус в рот, начал его громко сосать.
– Не сусли, младень, не в зыбке качаешься.
– «Дух лукавый, – продолжал читать расстрига, – помрачение помыслов…»
– А как он кабак сыщет без помыслов?
– «И мятеж мысли наводяй, яко ты, владыко всех, покажи вино сие – воду очищения, баню паки бытия…»
– В баню ему давно пора!
– «Крещается раб божий Петр!» Поднимите его и несите к порогу, а я за вами иду! – приказал чтец.
Младенца подняли и понесли, а чтец-расстрига шел и говорил нараспев:
– «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуйя!» Нынче все, и младень пущай пьет ту воду, в коей его крестили-и!
Купец вошел в повалушу, сел за стол рядом с Петрухой, ярыгам сказал:
– Пейте, ешьте и со двора убродите!
Ярыги весело полезли на стол, расселись. Но вот послышалось бульканье водки в ковши. Покойник перестал храпеть. Не снимая савана, прибрел, сел с краю стола:
– В смертях лежа, оголодал! – хмельно пробасил он и, не разбирая кушанья, брал его грязными руками, пихал в рот.
Купец выдал алтын на дорогу пьяницам. Повалуша опустела. Выходя, ярыги вынесли корыто в сени, а купец, запирая за ними дверь, крикнул:
– Когда позову – будьте!
– При-и-де-м! – ответили с крыльца.
Когда купец сел за стол, Петруха, выпивая с ним, проговорил:
– Много они брусили – не слушал я!
– Пропойцы, охальники, но люблю их за грамоту… и то еще, – прибавил купец, – Русь кабацкая! Из веков она государеву казну множит! Мое подружие, жена моя, от них смертную хвору имеет… лонись пришли чертями ряжоные, а она глянула и пала наземь… почала не делом кричать…
– Что, Лука Семеныч, пока хозяюшка хвора, не кликал бы к себе горянских людей…
– Хворая она давно была… до них еще. Все черниц к себе зазывала… снам верила, а черницы ей о святых местах беседы вели… Эх, выпьем, Петр!
– Выпьем!
– И ты спать, а я не сплю-у! Вино покою не дает… Брожу, покеда ноги держат. Уброжусь – паду… Где паду в дому, там и сплю! Не шевеля-а-т!
Петруха, раньше чем уйти спать в чулан, куда его будущий тесть обещал свести, выпил полковша меду. Подьячий спал под столом. Сенька – там, где лег: на лавке.
Уводя Петруху, купец удивил его вопросом:
– Когда служба?
– Завтра от тебя и еду, каков есть: домой, менять кафтан, некогда…
Идя крыльцом Стрелецкого приказа, по привычке трогая рукой стриженую бороду, Артамон Матвеев сердито говорил Петрухе, кончившему свой служилый день:
– Не делом ты, парень, при дьяках поручился за гулящего: гуль и гиль идут рядом!
Петруха, оглядывая стрелецкую старую одежду боярина, почтительно молчал.
– А ну как он кое дурно учинит да утечет, кто в ответе?
– Поручитель, знаю, боярин…
– Поручитель, а взять с поручителя есть что?
– Отчий дом, скот и рухлядь…
– И будет! Искать, что есть. Другое к тому же делу: пошто, давая поручную, явился на глаза корыстных приказных таким кочетом: на плечах бархат двоеморх, на шапке жемчуга, куница?
– Ездил я свататься, боярин! Сговорную писать. Худым быть не можно… я один, весь тут.
– Переменился бы.
– Время утекло – ночевал… Домой ехать – на службу поздать.
– Дьячий глаз – вражий завистливой… государю всяк оговор узнавать вправду некогда. Оговорил дьяк – ему вера! Ордына-Нащокина дьяки теснят – вишь, учит их новым порядкам вести посольские дела… Нащокина! Давно ли Афанасья боярина все искали, кланялись… Тебя, приметя, малым словом угнетут: за гулящих дядьчит!
– Боярин доброхотной! Великий государь, ведомо мне, призывал на службу гулящих людей?
– Призывал, и приходили сами собой. Кого взяли служить, а иного и в тюрьму, проведав дела, кинули – поручителей за них не объявилось.
– И то… мала во мне корысть!
– Зачнут обыск, корысть найдется!
– Я не подсуден еще…
– Подведут. «Уложение» в их руках и головах.
– Заслуги иму от великого государя.
– Поп свое, а черт запевает вечерню, за гулящего сунулся дядьчить! Я тебя люблю, мне больно за твои промашки.
– Спасибо, боярин!
– Не овчинный лоскут «спасибо»: к шубе не подошьешь.
– Эх, боярин-доброхот! За брата и на беду идти готов я.
– Брат? – приостановился боярин.
– Родной.
– А куда он до сей поры прятался? Стрелецкий сын? Время верстать его давно минуло.
– Пытал праведной жизни достичь… ходил по монастырям… и не ужился: старцы манили бражничать, он же трезв. Едино, что́ впрок пошло, – грамота! Грамоту борзо постиг.
– Погоди, парень, есть лаз! Пущай ратному строю обыкнет, мушкету также, а мы его, коли грамотен, переведем в стрельцы подьячие.
– Думал я такое, когда ручался.
– Да, там ему будет легче: службой гнести не будут – не побежит. Ну, все теперь понимаю! Не гоже своего на бесправном пути кинуть.
Они шли Житенной улицей. Кремль гудел от колокольного звона. Казалось, густые звуки колоколов колебали старый тын и за ним будили на поповских дворах нахохлившиеся от старости часовни. По правую руку, стоя на часах у каменных царских амбаров, часовые стрельцы, повесив на бердыши рыжие шашки, крестились в сторону Большого Ивана. Небо хмуро. Из белесых облаков сыпался тающий снег, от сырости снега неслись со старого жилья и заходов тяжкие запахи. Боярин повел широким носом в сторону дворов церковников, фыркнул и проворчал:
– Редькой да брагой провоняли отцы Кремль… На окраины бы их перевести, добро бы было.
Петруха из любви и почтения провожал боярина. Конь боярского сына ждал его за Ивановой колокольней. Не доходя Троицких ворот, боярин сказал:
– Вот и Судный приказ! Мне тут к Зюзину Никите. Прощай… О парне оба мы подумаем.
– Будь здрав, боярин!
Петрухина порука была признана – Сенька стал стрельцом. К мушкету и строю он привык скоро.
– Прошу господ дьяков не ставить моего брата в молодшие, – просил Петруха.
Боярин Матвеев, бывший в приказе, также сказал:
– Не по возрасту верстать… Какой он молодший?
Но дьяк решил по-своему:
– Срок проспал! Где был? – И указал подьячему: – Запиши в молодшие… – стыдясь боярина, приказал без него и без Петрухи.
Сеньку уравняли с недавно верстанными, как молодшего, в замену старшим, гоняли в караулы – к воротам и на стенную службу. В приказы тоже. В приказах, особенно Разбойном, дела вершились и ночью и днем, праздники отменялись: «Лихих пытать, не считая праздника, – они дней не ищут!» Останавливались дела, когда боярин, начальник, сказался больным или сам палач – палача подберешь не сразу.
Ставленным в молодшие, таким, как Сенька, докучал приземистый краснорожий пятисотенный, правая рука всех лихих дел затейника головы Грибоедова.
Пятисотенного звали Пантюхин Васька. Подьячие Стрелецкого приказа прозвали его Тюха-Кот, а обиженные стрельцы именовали Тюха-Кат[271].
Кат повадился гонять Сеньку вместе с другими к голове Грибоедову[272] на двор – заходы и конюшни чистить. Работа была обидная. Сенька стал злиться. Раз как-то, встретясь с самим головой, спросил:
– Полковник, аль то стрелецкая служба марать руки и лик в твоем навозе?
Никто не смел голове слова сказать, всегда все работали молча.
– Ма-ать! – закричал голова. – Ты, вор, кто таков?
Он размахнулся ударить Сеньку в лицо. Сенька отступил, а голова от удара в воздух завертелся и рухнул сам лицом в снег, – он был под хмельком. Сенька поднял голову, хотел с него отряхнуть снег, но Грибоедов, скрипя зубами, схватил Сеньку за горло. Мотнув головой, Сенька дернулся туловищем, и голова еще раз не устоял на ногах. Поднялся сам и дико, будто на пожаре, закричал:
– Пантю-у-хин!
Откуда-то быстро появился Пантюхин.
– Убери со двора этого шиша! Поставь караулом в Разбойной – там навозу нет.
– Любо, господин полковник!
И Сеньку убрали. Начались дни бессменного караула, оттого Сенька не попал на свадьбу Петрухи.
Боярский сын узнал, как издеваются над братом, и хотя он слышал, что на голову стрелецкого хоть царю жалуйся, толку не будет, но попробовал сказать доброхотному боярину. Матвеев, не мешкая, призвал Грибоедова. Голова бойко свалил дело на Пантюхина и самого Сеньку:
– Не хвалю пятисотника, боярин! Норовист и жаден до службы, но стрелец – из гулящих: был разбойник, должно, таким и остался… раз на моем дворе ко мне самому кинулся с кулачным боем… иные заступили…
Боярин покачал головой:
– Худо у вас… С тобой особо ужо будем говорить, полковник, а на Пантюхина жалобы много слышал.
Грибоедов в тот же день сказал Пантюхину:
– Тому, вновь верстанному, временно ослабь караул.
Сеньке на день стало легче. Потом пошло так же, – он едва успевал поспать, поесть и с Улькой свидеться. Она ему сказала:
– Дай посулы, Семен!
– Сходи к Конону, пущай из запасов Таисия вынет узорочья – продай, не уловись.
Через день Улька принесла денег. Сенька наедине дал Тюхе-Кату несколько серебряных рублей.
– Добро! – сказал пятисотный. – Седни и завтра отдохни. Ежели уладишь столовой, то будем сговорны.
Петруха под видом того, что свадебным чином не почтил голову, пригласил его в гости. Обильно угощая, рассказал о брате:
– Нешто тот большой твой брат?
– Родной брат!
– Ладно… сила он! Тебя и меня, гляди, в один мешок складет. Из таких надо силу вытащить… томить надо!
– Полно, полковник! Он – смирной.
В санях, под одеялами, Грибоедов приехал домой. На коня он влезть не мог, – на его коне сидел Петруха, провожал голову до дому, сдав коня, помогал слугам выносить пьяного. Голова бормотал, смутно узнавая Петруху: