Гулящие люди — страница 80 из 136

– Уж не тот ли подьячий, что ус сосет, когда пишет?

– Тот, тот! Верно приметил, сынок. Стану пытать сговориться о бабе – может, полегчает ей. И ведь человечишко! Ему хоть черта подоить, лишь бы доил деньгами.

Они шли к Москворецкому мосту. По мосту несли на полотенцах мужики без шапок гроб.

– Вот, вишь, сынок! Холопи несут свою боярыню.

Сенька и так знал – кого: он снял скуфью и остановился. За гробом, вся в черном, хромала сгорбленная сватьюшка и слезно причитывала:

Окатилась стена белокаменная, и не стало нашей светлой боярыни…

Поилицы нашей, кормилицы, худых нас да сирых сугревницы!

За сватьей шли бабы-плакальщицы, они за старухой подхватывали мрачными голосами:

Прилетите вы, птицы черные,

Носы железные!

Вы подергайте из досок гробных

Гвозди шиломчатые!

Ты восстань-ка из гроба, наша матушка!

Ты поди в свою светлицу изукрашенную,

А и сядь, посядь к окошку косящатому.

Гроб проносили мимо Сеньки, и Сенька слышал голоса нищих:

– К Царицыну лугу понесу-у-т!

– Далеко, да и толку мало-о! Некому подавать.

– Кому подавать? Боярин – в тюрьме, боярыня – в домовище!

– Управительница – дурка! Сама нищая.

– Да… вот господня воля, весь дом на растрюк пошел!

– Холопей ладила пустить на волю и не успела. Теперь холопи за долги боярские пойдут в кабалу иным хозяевам!

– Давай, сынок, – сказал подьячий, – оборотим в Стрелецкую, к Анике в кабак!

– Теперь близко – только мост пройти!

– А нет! Кому покойник стренулся – счастье, мне же завсегда лихо… Идем в обрат!

Они повернули в Стрелецкую слободу.

В этот вечер кабак Аники-боголюбца был разгорожен не одной только печью, но и широкие проходы мимо печи по ту и другую сторону завешены рогожами. У рогожных занавесей стояли кабацкие ярыги, они с каждого, кто проходил к стойке, требовали деньгу.

– Пропились? Казну на пропой собираете? – ворчали горожане, неохотно платя деньгу.

– Лицедействуем! Лицедейство узрите.

– Ведомое ваше лицедейство. Вам тюрьма – родная мать, а нас с вами поволокут – беда.

– Власти кабак закинули… хозяева мы.

– А Якун? Он стоит всех земских ярыг.

– Якуну укорот дадим!

– Дадим, дадим, а сколько времени ходит… водит стрельцов… с решеточным заходил.

– Ну, такое мы проглядели… Ужо выбьем из кабака!

Сенька с учителем подьячим без спора уплатили за вход.

Когда вошли за рогожи, им показалось, что топят огромную баню. Воняло кабаком и дымом сальным. За стойкой, с боков питейных поставов, у стены дымили факелы. Дым расползался на столы, на посетителей, на винную посуду, стоявшую на полках поставов. Где-то вверху было открыто дымовое окно, но дым, выходивший из кабака, ветер загонял внутрь, только частью дым уходил поверх рогожных занавесей в другую – пустую половину кабака, заваленную по углам бочками. Столы, скамьи и малые скамейки – все перетаскано на сцену, затеянную ярыгами. Питейные столы за занавесями стояли по ту и другую сторону к стенам плотно. Питухов горожан за столами много. Посредине сцены, недалеко от стойки, пустой стол, справа от стойки, на полу, светец, – лучина в нем догорала, снова не зажигали. За светцом, ближе к стойке, прируб. Всегда дверь прируба на запоре, сегодня распахнута настежь, из нее выглядывали кабацкие ярыги в красных рваных рубахах и разноцветных портках. Оттуда же, из прируба, вышел ярыга Толстобрюхий в миткалевом затасканном сарафане, от сарафана шли по плечам ярыги лямки: одна – зеленая, другая – красная. Груди набиты туго тряпьем и под ними запоясано голубым кушаком. Лицо безбородое, одутловатое, густо набелено и нарумянено, по волосам ремень, к концам ремня сзади прикреплен бычий пузырь. Ярыга подошел к столу, шлепнул по доске столовой ладонью и крикнул хриплым женским голосом:

– А ну-кася, зачинай!

С черных от сажи полатей, по печуркам печи кошкой вниз скользнул горбун-карлик, без рубахи и без креста на вороту, в одних синих портках, босой. Он беззвучно вскочил на стол, начал читать измятый клок бумаги. Читал он звонко и четко, а ярыга, одетый бабой, сказал:

– Реже чти… торжественней!

Горбун читал:

– «Прийдите, безумнии, и воспойте песни нелепыя пропойцам, яко из добрыя воли избраша себе убыток, прийдите, пропойцы, срадуйтеся, с печи бросайтеся, голодом воскликните убожеством, процветите яко собачьи губы, кои в скаредных местах растут!»

Ярыга крикнул:

– Борзо и песенно!

Горбун продолжал певучее:

– «Глухие, потешно слушайте! Нагие, веселитеся, ремением секитеся, дурость к вам приближается! Безрукие, взыграйте в гусли! Буявые, воскликните бражникам песни безумия! Безногие, воскочите, нелепого сего торжества злы, диадиму украсите праздник сей!»

Это был как бы пролог. Горбун, прочтя его, исчез так быстро, что никто не заметил куда.

Снова тот же голос распорядителя-ярыги:

– Эй, зачинай!

Из прируба на деревяшках, одна нога подогнута, привязана к короткому костылю, в руках батог, вышли плясуны босоногие, в кумачных рубахах и разноцветных портках. Стол, с которого читал горбун, мигом исчез. Начался скрипучий, стукающий танец. Плясуны пели на разные голоса:

Тук, тук, потук –

Медяный стук!

Были патошники,

Стали матошники[287].

За медяный скок

Человечины клок!

Нет руки, ни ноги –

Так пеки пироги!

Ой, тук, потук,

Сковородный стук!

Раскроили пирог,

В пироге-то сапог,

Тьфу, ты!

В пироге, в сапоге

Персты гнуты!

Тут же один ярыга бегал среди пляшущих, стучал в старую сковороду, подпевая:

Целовальника по уху,

Не мани нашу Катюху  – р-а-а-з!

Не лови за тить,

Не давай ей пить, водки!

Иногда пляшущие останавливались у столов, где сидели питухи, им подносили то водки, то меду. Сенька с учителем сидели за столом, плотно прижавшись к стене и подобрав ноги, чтоб не мешать пляске. Когда пляска кончилась, зажгли в светце две яркие смольливые лучины, осветив стену и стойки, и Сенька увидал на стене новую надпись, крупно написанную: «Питухов от кабаков не отзывати». Прежняя грамота о «матернем лае» была сорвана, он подумал: «Видно, и старому кабаку Медный бунт не прошел даром? Вишь, прибить заставили царево слово…»

Учитель, поглядывая на рогожи, ворчал:

– Нет и нет его, пакостника! Где бы пить, штоб по бороде текло?

– Давай пить, учитель!

Сенька приказал подать ендову меду. Слуга принес, потребовал заплатить. Сенька уплатил. Иные, требуя, спорили, ругали кабацкого слугу. Он указал на Сеньку:

– Учитесь у него. Без худа слова платит.

– На то он, вишь, чернец!

– В чужой монастырь попал!

Ярыга, одетый бабой, с решетом обходил столы питухов. Говорил нараспев, как бабы, и кланялся, как баба на свадьбе:

– Сватушки! Батюшки! Пейте, хозяина не обижайте, кушайте, што довелось, на малом брашне не обессудьте! Мы, лицедеи, иное действо учиним, да, вишь, силушки мало – на силушку питушку киньте денежку! Безногим, безруким пропитание… пить им да пить, горе копить… Медь, вишь, ковали, руки, ноги растеряли… пожертвуйте, ушедшие по добру от правды царевой!

Питухи кидали деньги в решето, иные, вставая и уходя, говорили:

– Ой, окаянные! Попадешь с вами в железа. У рогожи заспорил козлиный голос:

– С меня деньгу? Пропащие вы! Я – власть!

Этот голос взбудоражил ярыг кабацких, они ответно закричали:

– Сымай рогожи-и!

– Сымай запоны!

– Вишь, у Земского двора земля расселась, черти полезли в мир!

– Якун при-и-шел!

Учитель встал, сунул ярыге деньгу за вход пришедшего, и у стола появился тощий человечек в киндячном кафтане, подбитом бараньим мехом, седоусый, с жидкой бородкой.

– Ждем, Якун! Садись, пей, ешь, мы с сынком платим.

– Добро! Угощение и приношение люблю, а што тут эти пропой-портки орудуют?

Он бегло, но зорко оглядел кабацких ярыг. Кабацкие завсегдатаи выходили и уходили в прируб. Теперь они, выходя, занимали столы, покинутые питухами горожанами. На одном столе стояло решето с собранными деньгами, – к нему теснились многие. На собранные деньги требовали на столы пива, водки и калачей. Рогожные занавеси сняли – открыли кабак во всю ширь. Ярыга, одетый бабой, на своей сцене недалеко от стойки кабацкой упал на колени, возвел глаза к высокому потолку, утонувшему в дыме факелов, и громко воскликнул:

– Боже, вонми молению Девы чистой! – Тише и молитвеннее продолжал, сложив на груди руки: – Пошли, Всемилостивый, благовеста для, ко мне, чистейшей Деве, архандела Вархаила, да уготовит в чреве непорочном моем младеня!

Недалеко за столом четверо посадских питухов, вскочив, закричали:

– Эй, пропащие! Имя Богородично не троньте!

– Не тревожь Владычно таинство, рожу побьем!

– Черта они боятся боя! Вишь, лихие люди меж их хоронятся.

– Так уйдем! Грех такое чуть!

– Уйдем от греха!

Человек пять горожан ушло, но много еще оставалось таких же. Ярыга, одетый бабой, лег на пол брюхом вверх, с полатей из черноты и сажи ловко, неслышно соскочил горбун-карлик с ворохом тряпья и, быстро закидав лежащего, сам зарылся в тех же мохрах. Сцена некоторое время была без действия. Видимо, ярыги переодевали кого-то или просто ждали.

– Вот где они, церковные мятежники… богохульники, воры! – ворчал Якун, распивая даровой мед.

– Они, Якун Глебыч, не в церкви деют, в кабаке.

– Такое действо и богохульство на людях везде карается, Одноусый!

Якун хмелел и, обычно для него, становился с каждым ковшом злее и придирчивее. Сенька молча пил рядовую с обоими подьячими. Его учитель, хмелея, становился все ласковее: он лез целоваться к Якуну и Сеньке. Размахивая руками, кричал: