Гулящие люди — страница 88 из 136

Везде таяло, ручейки с возвышений стремились к Волге. В воротах развалившейся башни хлестал целый ручей, его пришлось перебрести. За стеной по гнилому мосту осторожно перешли сухой ров. На площади, куда пришли они, лежали мокрые проталины. У церкви Ильи-пророка, разукрашенной красками и позолотой, с карнизов и подоконников стаял весь снег. Церковь была обставлена ларями, больше деревянными, но были и каменные амбары – для купцов. Огорожена церковь крашенной в цвет медянки деревянной, долбленой, с поперечинами решеткой. За церковью, в глубине двора, поповские и иного чина служителей избы, избушки, погребы, мыльны. От площади зад двора отгорожен высоким тыном. Крыльца, крылечки, сходни и двери пятнали зад двора. Сенька, войдя за решетку церкви, сказал:

– Дяди твоего камору, Уля, в день тут не сыскать!

– Ой, ты! Да вон стоит, по бороде на отца схожий!

У дверей одной клетушки стоял старик в трепаной скуфье, в старой ряске. Сенька сел у церкви на скамью:

– Пожду, а ты поди спроси.

Улька побрела по блеклой зелени двора, обходя лужи. Подошла. Старик из-под руки глядел на солнце, ворчал:

– А не пора ли тебе, Микита, к вечерне вдарить? – Оглянулся на Ульку.

Она, кланяясь, сказала:

– Уж не Никита ли? А коли Никита, то здоров ли? Поклон несу с Москвы, от бати.

– Был здоров – пас коров! Стал худ молодец – пасет и овец. Чего те, девка?

Армяк на Ульке был распахнут, шугай тоже. Она широко раздвинула ворот рубахи, выволокла на черном шнурке крест, показала. Старик проворчал:

– Знаю, по шерсти вижу. Ай ты будешь племяшкой звонцу?

– Кланяюсь да приюта ищу в городе.

– Запахнись – грех! По лицу чаял – девка, а груди спадать стали – знать, баба. И мужик, с сумой на горбах, у церкви – тот хто тебе?

– Муж, Григорий имя.

– Кваском угощу. Пива сваришь – пить буду… Живи, а мужу места нету.

– Пошто, дядюшко, неласковой до него?

– У тебя знак есть! Чужих не держу за то, што двор – церковной: сани поповы, оглобли дьяковы, хомут не свой. Таже воеводой настрого заказано церковникам на дворы принимать. Много, вишь, народу от помещиков бежит. Скоро Волга черева шевельнет, а с Волги завсегда слухи лихие, разбойные.

– Куда ему деться? И мы голодны…

– Ты ночуй, а хошь – живи, ему не дально место к рубленому городу, с полверсты харчевой двор. Там есть, чего хочешь: меду и водки, блинов ай пряженины бараньей, у звонца едина вошь у крыльца, все и мясо тут.

– Ты не уйди! Я ему скажу.

– Пожду, время есть.

– Скажи еще, где ему спать?

– На харчевом угостит дворника – клетушку даст!

Сенька выслушал от Ульки о харчевом дворе, сказал, передавая ей суму и мешок с сухарями, топор:

– Дай старику рубль! Вот деньги. Пускай сыщет для меня рясу да скуфью.

– Я назвала ему тебя Григорием – знай!

– Иди, Уляха!

Сенька видел, как, получив деньги, пономарь юрко сунулся вперед Ульки в ближний сарайчик. Скоро оба они вышли на двор, потом, мало поговорив старику, Улька пришла к Сеньке, принесла старую рясу и скуфью держаную. Еще из полы рясы достала спрятанные портянки.

– Смени онучи – поди намокли?

Сенька молча переобулся, надел рясу. Она едва доходила ему до колен, в плечах по швам трещала, скуфья тоже была тесна.

– Обтянуло всего – узко! – сказала Улька.

– Ништо, покроемся.

На рясу Сенька накинул свой черный армяк, мало порванный в дороге.

– Суму, Уляха, береги. Кафтан, шапку украдут ежели, то не беда! Сюда приду завтра, как солнце встанет, увидишь здесь.

Он обнял ее и ушел, а Улька стояла, глядела вслед ему и думала: «Опасно в чужом месте. Люди хитрые…»

Посреди двора, огороженного старым тыном, татарин в пестрой, шитой из лоскутков сукна, тюбетейке продавал бабам платки:

– Акча барбыс?[296] Купым, женки!

– Да покупать-то у тебя, поганого, не дешево!

– Акча бар! Пошем не дошево?

– Барбыскай, сколь надо да уступай!

– Плат алтына не стоит, а ты три ломишь!

– Една – худ, три – харош!

Сенька мимоходом послушал, прошел к крыльцу шумной избы с перерубами. У крыльца стоял мужик в сером длиннополом кафтане, подпоясанный вместо кушака обрывком веревки, на волосатой голове валяная шляпа-грешневик[297]. Шляпа – серая, выцветшая, но по тулье голубела широкая лента.

Мужик, расправляя русую бороду и ковыряя в ней пальцами левой руки, сонно покрикивал извозчикам, ставившим у колод лошадей:

– Становь в рядь, вдоль тына!

– Знаем!

– Отдали, штоб твоя лошадь другу зубом не ела!

– И то ведомо!

– Кому поить надо, так в сараишке ведро! Напитаетца – ведро штоб на место становить!

– И ведро и воду знаем, где брать!

Сенька смекнул, что это и есть дворник. Подошел не кланяясь. Дворник делал вид, что не видит Сеньки. Сенька вместо поклона пошевелил на голове скуфью.

– Чего те, раб? Дорога – мимо, крыльцо под носом.

– Дорогу в кабак издревле ведаю. Мне бы, коли упьюсь да не паду, место на ночь!

– Ночь впереди! Нонче вечор! Глаза есть – мне дело не дает о тебе пещись, а вон раб. Эй, Васка!

С крыльца харчевой сбежал бойко посадский средних лет, с серым лицом, с плутовскими глазами. Кафтан на посадском рыжий.

– Пошто звал, Пантелеич?

– Вон по твоему ремеслу – по шее нагрева да на ночь сугрева надобны!

– Можно, спроворим! Ты не наш?

– Я пришлой! – ответил Сенька.

– Коли такое дело, то угостишь? Деньги потребны, потому за пришлых сыскивают от воеводы.

– Угощу – веди!

– Все на ладу, идем!

Они вошли в сени харчевой. На лавке сеней, у самых дверей, распахнутых в харчевую избу, два мужика менялись кафтанами, спорили, тряся бородами:

– Бажило ты, Сидор! Глаз, што ли, нет? Басота кафтан.

– Шитой, да мне не узоры брать. Мой-то, глянь, новой! Придай два алтына, инако не меняю.

Из дверей большой избы несло жареным, соленой рыбой и потом, будто в тайном кабаке. Сенька пожалел, подумал: «Напрасно лез к дворнику! Тут бы поел, попил и незаметно вздремнул у стола». Ставни со стеклами в окнах всунуты в стены, окна раскрыты, в избе за столом, на скамьях много людей в кафтанах – суконных и вотоляных, у иных армяки длиннополые, сдвинуты на одно плечо. Свет из окон отливает по густым нечесаным волосам – рыжим, русым и седатым. Споры, крик, песни. Кричали больше и спорили хмельные бабы. Бабы в душегреях, шушунах трепаных, в платках, киках и сороках[298]. Ярыга харчевой избы, при фартуке, с засученными рукавами красной рубахи, часто забегал в дверь за стойкой: там была поварня. Вывернувшись, с потным лицом, тащил на деревянных торелях кушанье, иногда хозяин-купец совал ему кувшин или ендову с питьями. Посадский, проходя с Сенькой мимо стойки, подмигнул хозяину. Мало отстоявшись, сказал:

– Рыбки нам да иной пряженины… по ковшику меду доброго… хлеба, да кличь скоморохов. У отца-чернца мошна монастырских рублей не почата.

– Добро! Сажайтесь! Подадим!

– Рубли свои, не монастырские! Кузнец я… – сказал Сенька.

Они едва уселись в углу, как на столе появились жареная рыба, мясо и два больших куска черного хлеба. Сенька принялся есть, а посадский ждал чего-то. Ярыга принес и поставил на стол два ковша хмельного меду. Посадский выпил, потом стал есть. За еду Сенька уплатил, спросил, сколь платить за питье.

– Я плачу! – буркнул посадский, прибавил, обращаясь к ярыге: – Хозяину скажи, пущай чтет за мной!

В харчевой становилось все шумнее. Явно вина не продавали[299], но, видимо, вместо меда в ендовах и кувшинах, поставленных ярыгой на столы, была водка. Заметно было по лицам пьющих: люди морщились, выпивая, сплевывали, быстро закусывали чем попало или нюхали куски хлеба. Раз от разу споры усиливались, голоса хрипели, объятия и матюки крепчали, а иных ярыга, подхватив со скамей, уводил в сени. Были и такие, которые, привстав за столом, снимали одежду, несли ее хозяину, тот брал заклад. Допивая в ковше мед, Сенька сказал:

– Сущий кабак! Только в кабаке не едят за столами.

– Хе!.. Кабак он и есть! Город воеводе государь дал на корм, он завел харчевню… Кабаки у воевод отняты, а харчевня с вином тот же кабак – больше изопьют.

– И где только не обдирают народ!

– И пошто народ не драть, коли сам лезет?

– В старину, слыхал я, – сказал Сенька, – всяк про себя варил пиво и вино.

Снова подали ковши меду.

– Пей-ка, вот! Што было в старину, то государю не по уму стало, а ты, видно, монах-то из гулящих?

Сенька выпил свой ковш и почувствовал, как хмель ударил ему в голову. «Худо спал… Мало ел, должно?» – подумал он, сказал еще:

– Гулящим не был, но кабаки не царь боронит… дьякам корысть надобна, да воеводам пожива.

– Так! Так! А как же тогда помыслить, когда великий государь на кабаки головам пишет: «Штоб кабацкой напойной казны нынче было поболе лонешних годов»?

– Пишут дьяки. Они же и счет Казенного двора ведают.

В харчевую пришли два скомороха: один – с куклами, в решето положенными, другой – с тулумбасом. У стойки ярыга зажег два факела, а на стойке замигали сальные свечи. Сенька почувствовал, что голову его тянет к столу – долил сон, а посадский тоже пригибал голову к столу, говорил:

– Спать будешь крепко, завтра тебе тюрьму покажу.

– Пошто мне?

– Тюрьма – она родная всякому бездомному.

– Я не бездомной.

– Башни въездные покажу, ров у стен. Монастырь Спаса на Которосли-реке. В гости к воеводе пойдем…

– На черта мне такая гостьба!

– Не чурайся! Он у нас старик умной… гляди!

Сенька оглянулся. Один из скоморохов, заворотив широкий подол кафтана, скрыв подолом голову, показывал кукол. Куклы начали игру. Игра состояла в том, что одна кукла била другую палкой по голове одной рукой, другой срывала с нее платье. Скоморох с тулумбасом, поколачивая в инструмент, чтоб слушали его, кричал: